• Авторизация


Сегодня 15 лет... 24-03-2022 10:50 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения murashov_m Оригинальное сообщение

Дедушка

«I don't think there's one word that can describe a man's life.» Citizen Kane.

Воспоминание, к которому я возвращаюсь вновь и вновь. Прихожая однушки. Дедушка Толя стоит опершись слегка локтём о косяк кухонной двери. Мы зашли совсем ненадолго, буквально заглянули, поэтому всё и происходит в прихожей. Дедушка приболел. Ничего странного — он болел. Уже не мальчик. Как никак дело к семидесяти. К тому же дедушка всегда болел незаметнее кошки: придёт хмурый на кухню, заглотнёт таблеточное крошево, запив водой, снова погрузится в кресло, в котором он и здоровый любил сидеть, смотря телек. Так что, если сам он не скажет, что недомогает, то и догадаться бывало достаточно сложно. А уж под лавиной одеял лежащего влёжку я своего дедушку не видел никогда.
В семье часто говорили, что у дедушки больное сердце. Что его однажды даже чуть не сняли с соревнований по бегу, когда врач заявил, что ответственности за его жизнь никто на себя не брать не хочет. Тем не менее, рассказы про дедушкино больное сердце я слушал вполуха. И не только потому, что дедушка, занимавшийся в молодости спортивной гимнастикой и даже участвовавший в соревнованиях в разных городах СССР, в 60 лет на даче родственников крутил обороты так, что рассохшиеся от времени деревянные столбы турника ходили ходуном, но и потому что в семье всегда был перед глазами пример человека с действительно больным сердцем — тётя Валя, бабушкина сестра, перенесшая когда-то на излёте молодости сложнейшую операцию на сердце и ставшая с той поры практически инвалидом. Дедушка же производил на всех впечатление своей удалью, подтянутостью. Стариком он стать так и не успел, а бабушкину сестру пережил всего лишь на неполные два месяца.

***
Что же за хворь-то в этот раз? Сердце... У меня в то время на уме были совсем иные затеи — канун двадцатилетия! И всё же что-то я уловил, иначе бы не записал так глубоко в памяти погрустневшие с последней встречи глаза и несвойственное для дедушки недоумение в том, как он хмыкнул на вопрос отчего же недуг, который обычно уступал после мимолётного больничного, на сей раз столь упрям. Эта растерянность дедушки перед простым казалось бы вопросом меня уколола. Впрочем, нагрузил я этот укол смыслом лишь спустя две недели, а тогда просто вновь плюхнулся в круговерть взбалмошной жизни непутёвого, не в ладах с собой и с миром студента, у которого на шее висел беспокойный, подгоняемый авантюрами друг, угасающие амуры в Петербурге, запары и пары в ненавистном, но необходимом как воздух киту институте. Я даже не вспомню с кем я выяснял что в своей комнате, когда бабушка с дедушкой заглянули к нам перед тем, как отправиться в больницу. Дедушку всё-таки клали, но я лишь высунул нос за дверь, чтобы уловить смысл доносящегося с кухни разговора. Шах и мат. Момент упущен. Жизнь не перезвонит и пересдачи тоже не будет. Но тогда, тогда мои мысли вращались в другой плоскости, к тому же ничего из ряда вон выходящего в том, что дедушку кладут в больницу не было. Такое уже было года четыре назад — я заканчивал школу. Мы с бабушкой ездили к нему несколько раз навещать. Я привозил ему книги. «Епифанские шлюзы» дедушке понравились, а вот «Чевенгур» — нет. Слишком нудно написано. И всё же сама мысль о Платонове дорога мне теперь, потому что я знаю, что необычно узкий в формате азбуковский томик читан им. В один из последних наших визитов, когда за окном было ещё по зимнему темно, а снег , придающий даже самим декабрьским вечерам светлую праздничность, уже стаял до чёрного месива, в этой мартовской целой паузе партитуры весны, дедушка сказал мне слова, которые не сказал четыре года спустя: «Миша, запомни — береги здоровье смолоду». Я любил дедушку за то, что он имел обыкновение говорить пафосные, но необходимые вещи, не страшась их избитости.

***
Сказать по правде, известие о дедушкиной госпитализации я воспринял так спокойно ещё и потому, что считал и считаю больницы подходящим местом, выгодно отличающимся от дома наличием врачей, нужной для диагностики и терапии аппаратуры и куда более узким пространством для убийственного манёвра самолечения, заносчивой пробуксовки «само пройдёт». Я знал, что теперь-то во всяком случае дедушка в надёжных руках и задвинул всю историю ещё дальше на задворки воображаемого рабочего стола с иконками-заданиями. Дедушка в больнице, надо навестить как-нибудь... Тревожные новости о его на сей раз серьёзно покачнувшемся здоровье достигали меня приглушённые убаюкивающим обсуждением их мамой и бабушкой. Сам их тон говорил мне, что всё ещё не так плохо. Когда-то в те последние дни прозвучало впервые слово «операция», а я знал, что операцию дедушке предлагали давно, но он от неё наотрез отказывался то ли от страха не проснуться подышав из резиновой маски, то ли не желая становиться инвалидом по сердцу даже в случае относительного её успеха. А в его возрасте другим успех быть просто не мог.
Наконец, решено — в воскресенье едем к дедушке. Помню, что на выходные бабушка с мамой уехали в Тулу по делам продажи оставшегося в наследство от бабушкиной тёти дома. Я же отправился в пятницу в ГАБТ слушать «Войну и мир». Никогда, никогда я не буду думать о чём-то ином, слыша «Светлое весеннее небо» кроме как о последнем дне дедушки. И о моей ноншалантности... Для меня жизнь текла своим устоявшимся чередом и смерти в ней место было только на сцене. Дедушка просто был частью необходимого мне для жизни семейного фона. Я думал, что одной его непременности для меня будет достаточно, чтобы удержать его в мире рядом с собой. Нет, я так не думал — я так чувствовал.

***
Ну, конечно, за компьютером! Где же ещё я мог быть! Лениво беру трубку. Голос мамы отчеканивает. Что-то ухнуло в колодец сердца с тяжёлым плеском и звенящим гулом. Все эти указания кому и когда позвонить, расслышанные в сказанном на перебой бабушкой и мамой, невозможность вымолвить что-то кроме односложного «да». По голове носится сметая всё на своём пути известие — дедушка умирает, вроде бы уже умер. Вот это окончательное, шар в лузе, умер с отвратительным ударением на первый слог свербит в черепную коробку, но внешне я лишь слегка возбуждён. Надо звонить родственникам, и я машинально звоню. Дозваниваюсь и повторяю как дебил будто речь идёт о расписании нужного автобуса, которое нужно продиктовать, несколько слов, игнорируя унизительное недопонимание на другом конце провода. Вешаю трубку. До возвращения бабушки и мамы у меня есть несколько часов. Я расхаживаю по квартире, переходя из комнаты в комнату, стараясь утрясти в себе ношу-новость. Помню обиду. Взял вот и умер дедушка. Дезертировал. Сдал пост. Вывесил белый флаг. Выбросил полотенце. Показал фатальную слабину. И тут же другой голос дискантит — так вот оказывается как плохо дела обстояли! Как всё было серьёзно! Развязка начинала вписываться в смысл предшествующих глав. Мёртвый дедушка. Эта мысль была нова и как-то до приторности неказиста, уродлива, возмутительна. Будто я узнал некий очерняющий и вносящий тем самым новую краску в его биографию факт. Гипс монументальной скульптурной композиции жизни начинал затвердевать. Голоса сходились в одном — умирать дедушке следовало при совершенно иных обстоятельствах. Но не так же! Особенно назойливо юлило перед глазами подозрение, что дедушку могли угробить в больнице. Что он стал жертвой чьей-то халатности, а то и злого умысла. Я старался ухватиться за эту привычную русским мысль — как же залечили, убийцы в белых халатах! — потому что она снимала с дедушки надутую мной самим вину. Таким образом я передоверял право отнять у меня дедушку негодяям, но не загадочным, таящимся в глубочайшей тьме для жизнецентричного юноши силам рока.

***
Сколько мучительных в своей близости и вместе с тем, невозвратимости воспоминаний посетило меня в те предпохорнные дни! Казавшееся пустяшным, рядовым вдруг выслужилось в генералы памяти.
Ещё с позднего лета, осени приметившаяся мне привычка дедушки брать с собой сумку-тележку, когда мы вместе ходили за покупками в торговый центр у метро, а не только во время поездок на дачу.
Наша последняя шахматная партия — в феврале, а точнее уже не скажешь. Знакомые мне с беспамятного детства щедро лакированные фигуры, отгрызенные мною же пимпочки ферзей, высеченная дедушкой, но вовсе не лакированная пешка, заменившая пропавшую. Когда-то именно этими фигурами дедушка научил меня играть в шахматы, а потом сам водил меня по утренней зимней стуже на занятия в шахматный клуб. То был первый и на долгие годы единственный для меня опыт позитивной и положительной социализации. Довольно быстро я наловчился обыгрывать дедушку, но в целом противниками мы были равными. Вот и в этот раз ситуация на доске была патовая, и он предложил мне ничью. Бог знает почему я тогда упёрся и настоял на доигрывании партии, а не согласился, поставив бы таким способом элегантное троеточие в истории нашего шахматного противостояния. Но я захотел выиграть. И действительно победил.
Дюжина оборотов земли вокруг своей оси — я порываюсь, несмотря на подскочившую к 39 температуру, в театр — билеты на двоих уже давно куплены, но дедушка поехать с мамой слушать «Богему» вместо меня отказывается. Наглотавшись анальгина я всё-таки еду, не особо зацикливаясь на дедушкином упрямстве. Музыку-то он любит, но может просто не в настроении сегодня?
Всё явственней и явственней предстает перед мысленным взором траектория его уже не кажущегося столь внезапным ухода. Несколько инфарктов, перенесённых на ногах, отметят в формальной беседе с бабушкой врачи. Положение серьёзное, но подготовка к операции продолжалась. Дедушка прилёг отдохнуть после обеда и больше не проснулся. Реанимационные мероприятия, которые произвели поспешившие на зов соседей по палате врачи, результатов не дали. Вскрытия не проводилось. Вероятная причина смерти — обширный инфаркт. Последние годы дедушка жил на нитроглицерине. А я думал, что он просто жил…

***
Из больницы нам передали его вещи: книжка, одежда, доставшиеся ему когда-то от тестя, бабушкиного отца, моего прадеда, наручные часы. Я взял их себе, хотя стекло надсекала видная царапина, а их неточность была из самых коварных. Так бывает, что часы отстают сразу, а бывает, что их отставание становится заметно лишь через несколько часов. Тогда не миновать конфузов. Дедушкины во второй степени часы я привёз с собой в Германию, почти сразу отправившись к часовщику, но тогда меня отпугнула стоимость ремонта. Наверное, настало время достать их из ящика и привести в порядок невзирая на счёт. Десять лет со дня смерти. Чем не повод?
Траур в нашей семье протекал на редкость чинно. Никто не бился головой об стенку, не причитал, даже не плакал, во всяком случае прилюдно. На прощание в траурный зал морга пришли коллеги, друзья и разной степени удаления родственники. Странно было видеть молодых ребят, которых дедушка опекал на работе, пришедших на похороны. Кого? Моего дедушки! Хотя никто их туда силком не тащил — что-то важное и глубокое испытал я в тот момент, обнаружив всех этих людей рядом с дедушкой в самый последний, хоть и не самый важный миг его земного пути.
Помню как волновался я от мысли, что увижу дедушку в гробу, беспомощного и неподвижного и быть может уже изменённого тлением. И радостное, и вместе с тем, жуткое осознание того, что последнее опасение было напрасным. Дедушка лежал в своём гробу таким, каким я множество раз наблюдал его на даче прилегшим отдохнуть после макаронопофлотского обеда знойным, слепнёвым полднем. В глаза бросалась разве что неестественная бледность и слегка опущенные книзу уголки рта. Странным, не подходящим к дедушкиной натуре казалась иконка, вложенная в такие родные руки. Дедушку отпевал важный поп и трое певчих. Так хотела бабушка, утверждая, что дедушка — крещёный (так во всяком случае говорила воспитывавшая его тётка), но я уже тогда полагал, что это было решение из интересов бабушки и мамы. Дедушка был дитя своего времени. Богоборцем не был, но и к православию относился как к некой экзотической идеологии вроде йоги. Ни разу не помню его молящимся или бьющим поклоны, зато помню, как бабушка отчитывала его за чертыхание.
Помню себя целующего венчик, вблизи испарённость жизни из тела заметнее. Путь на кладбище в тряском микроавтобусе. Ослепительное мартовское солнце, зияющее мурло окаймлённой комьями жирной земли могилы. Глухой стук земли о крышку гроба. Сказанное окружающими из того, что принято говорить в подобных случаях. Первые в жизни стопки водки, которую я до этого никогда не пил. Какая-то мрачная возбуждённость, застольные разговоры, фотография молодого дедушки в чёрной рамке, передаваемая из рук в руки. Не ранее, чем тогда, уже получив в ухо страшной новостью, видев его, попрощавшись с ним на кладбище, наконец, оставив его там, нет только сидя за столом с гостями поминок в его кричащем отсутствии я осознал, что дедушка, наверное, действительно умер.

***
Наша связь никогда не прерывалась, хотя, конечно, чувства деда к 18-летнему внуку уже не могут быть столь непосредственны, как во внучьем детстве. И всё же мы регулярно виделись, говорили, несмотря на то, что дедушка — следствие болезни — становился всё более угрюм и молчалив. В последние месяцы перед его смертью как-то особенно часто разговор стал заходить о его детстве, молодости. Склонен к таким разговорам он был всегда и даже брал меня время от времени в Царицыно, где на территории парка когда-то располагался пока не сгорел его детский дом, в котором он, сирота войны, выживал на заре жизни. Я любил эти его рассказы — хотя в те минуты думал я больше о своём неустаканившемся образе, читаемых книгах, загонах немногочисленных друзей, и о ней, о той самой влюблённости всей моей первой поры жизни, которая захватила и поразила такую внушительную часть моего нескладного существа. И всё же что-то в дедушкиных рассказах тронуло меня, отвлекло от суеты, заставило заинтересоваться. Вот, например, моя дневниковая запись, сделанная по горячим следам:

Воскресенье, 21 Января 2007 г. 13:23

Дед.
Рассказал мне о жизни на Чукотке. Про Анадырь, про то, как их везли на грузовом пароходе Витебск через Охотское море 7 дней. Про перелёты на грузовых самолётах. И про Магадан, в котором жил полтора года.

На следующий день вспомнил я наш разговор подробнее:

После детдома и ремесленного училища деда с теми, кто с ним учился направили на работу-стажировку - везли на поезде до Владивостока. Когда остановились у Байкала, многие спустились вниз, испили водицы из самого большого источника пресной воды на земле. Потом до Находки. Когда их привезли там состоялось массовое побоище с участием местных парней и московских - несколько человек погибло - дед говорит, что не участвовал, но что-то меня сомнения берут, что прям совсем нет. Хотя зная его характер может и не врёт. Затем их погрузили на этот самый пароход Витебск. Грузовой. И повезли через Охотское море. В трюме. Там стоял чан, куда все блевали, потому что всю дорогу был шторм. Затем кого-то оставили в одних местечках, кого-то в других - в общем из Анадыри деда перевели в Эгвекинот, что в 13 километрах от полярного круга. Вот там-то он и вкусил северных сияний, мороза в -55, при этом работал он автомехаником - след-но с железками, а в сарае где чинили грузовики температура была конечно теплее, чем на улице - градусов на 25 в лучшем случае, т.е. где-то минус 30. Приятного мало. Никакого центрального отопления не было. Спали на морозе - утром, он говорит, приходилось залезать в абсолютно заледеневшие за ночь брюки. С зеками приходилось работать - их привозили на машинах, а вечером увозили. Причём зеки к ним, молодым, относились по-отечески. Чукчи тоже были. Но про них я подробно не расспрашивал. Жили они там далеко от них - где-то в своих поселениях в тундре. Ездили в отпуск - регулярного сообщения с Москвой разумеется не было. Перелетали на грузовых самолётах. Причём качества очень сомнительного - ну, представляете - самый конец 50-х... Приходилось ждать в аэропорту сутками, пока кто-нибудь не подбросит. Потом была жизнь в Магадане. По его словам, Магадан - уже тогда очень крупный красивый город - не в один этаж. Центральный проспект от моря на километры, от него улицы расходятся.

Всё это страшно сумбурно, иногда слишком общё, иногда, наоборот, с ненужными в отсутствие каркаса целого деталями. Лучше всего дедушка записал бы свои воспоминания сам — раз по плечу ему было записывать свои сны. Однако дедушка немедленно ответил отказом, сухо промолвив: «У многих такая жизнь была». Аттестированный им же отпетый спорщик, тут я фатально прикусил язык.

***
Из самых первых и пробных запусков человеческой памяти, таких, когда мы не можем с точностью сказать помним ли мы само событие или всего лишь достоверный, но поздний рассказ о нём, история про то, как я упал в канализационный колодец, на моё и дедушкино счастье заполненный мусором — тогда на прогулке он не обнаружил меня оглянувшись. Другое — принесённая им почти целая коляска с помойки, но её я совершенно не помню. Зато помню, как ездили в мои четыре года в Касимов — моё первое путешествие, о котором я сохранил достаточно отчётливые воспоминания. Помню, как принял башни Казанского вокзала за Кремлёвские. Как махал на прощание бабушке, которая единственная из всей семьи оставалась в Москве. Помню счастье от поездки в купе, которое нахлынивает теперь куда бы я ни ехал, даже когда это путь из Дрездена в Прагу или Берлин, а в купе чешского поезда сидят кроме меня ещё пять посторонних попутчиков на мизерные два с половиной часа. Помню, что ночью от избытка впечатлений разбудил дедушку, заявив, что хочу в туалет, после чего получил лёгкий шлепок по поджарому заду за наглый обман, не сумев выдавить из своей свистульки ни капельки на чернеющие в проёме очка шпалы. От самого Касимова у меня не сохранилось никаких явственных воспоминаний, зато деревенский дом, в котором мы временно поселились, я хорошо запомнил прежде всего потому, что мне не разрешали спать на втором этаже нароподобной кровати — а вдруг напружу? Помню ягодное раздолье, как получал от мамы крапивой за особо дерзкие шалости, а особенно глубоко отпечатался в памяти страх перед кабаном, которым меня припугивали во время многочасовых скитаний по дремучему лесу. Я то и дело воображал в ноздратом валежнике на бросок камня впереди себя дикого вепря, который с настоящим кабаном имел, вероятно, весьма мало общего.

***
Продолжая звериную линию, вспомним и о спаниеле, показавшемся мне здоровенной псиной, который бросился на меня на пороге квартиры бабушкиного брата и после чего в качестве расплаты, был заперт на все время нашего визита в туалете. Чужая квартира для пятилетки — каскад впечатлений: новые обои, другой потолок, чужие игрушки, которыми хозяева по мне отбомбились, даже воздух в гостях был каким-то особенно насыщенным и маслянистым. Сохранилась цветная фотография — я инстинктивно жмусь к дедушке, задумчиво ковыряя пальцем где-то между бугром и ямой (вылет птички меня особо не заинтересовал), а дедушка, приобняв меня, немного устало смотрит в камеру. На заднем плане переливающаяся бликами мишуры маленькая новогодняя ёлочка. В тот день дедушка объяснил мне летоисчисление — был год 1992, а стал — 1993. Не может быть, чтоб я не понимал этого раньше, но воспоминание есть воспоминание. К тому же времени, вероятно, на полгода раньше, относится другой примечательный эпизод. Воспользовавшись моментом, пока бабушка Дуся, моя прабабка, отправилась с ведром к мусоропроводу, я принялся играть с ручкой щеколды, и мои усилия были вознаграждены тем, что я её благополучно и с концами открутил. Металлический язык остался в засове — бабушка недоумённо топталась на лестничной клетке. Постепенно, по мере завершения рабочего дня, там собралась вся семья. Хором меня старались вразумить, дистанционно направить мои ручонки в сторону нехитрой починки — всего-то требовалось вновь присобачить финтифлюшку и прикрутить её так, чтобы засов вновь задвигался. Я с задачей не справился, и пришлось дедушке лезть через соседский балкон, чтобы, разбив предварительно стекло балконной двери, вызволить меня из добровольного затворничества. Долго, ещё несколько лет я ковырял ногтём тягучую, вонючую массу, похожую на пластилин, с помощью которой выдавленный кусок стекла был вновь возвращён на место. Меня, насколько я помню, даже не пожурили. Этаж у нас одиннадцатый.

***
Одно из первых осознанных воспоминаний о дедушке — стул с газетами подле дивана в гостиной, выполнявшей для них с бабушкой также функции спальни. Кроме газет на нём аккуратно сложенными висели брюки, рубашка или шерстяная безрукавка. Детдомовские привычки остались с дедушкой на всю жизнь. Поэтому с утра он безупречно убирал постель, пестовал свою полочку в ванной комнате, на которую никто кроме него своих вещей никогда не ставил. Отдельная история — дедушкины инструменты; часть хранилась в отдельном шкафчике с откидной крышкой на кухне, а другая и бóльшая — в стояке в туалете, вися на гвоздях между труб, на крючках с обратной стороны двери и такими они — пилы, пассатижи, плоскогубцы, молотки разной степени весомости, соблазнительно-вонючая изолента, мотки проволоки, разнокалиберные и будто уже бывшие в употреблении гвозди, болты и гайки, а кроме того задающие тон всему непонятные моему уму и, вероятно, поставившие бы меня и сегодня в тупик, железяки в аккуратных коробочках из-под печенья или в вырезанных из старых пакетов молока днищах — навсегда и запечатлелись мне мелкому. Обычно я только наблюдал за тем, как дедушка работает: паяет, чинит, смешно штопает носки, натянув их на лампочку, заменяет вещь сломавшуюся на нечто не столь эстетичное, но гораздо более практичное и долговечное. Все эти умения и навыки дедушка приобрёл в ремесленном училище, куда поступил непосредственно из детдома. Я же не мог последовать его присказке «учись пока я жив», поскольку довольно рано удалось локализовать то место, откуда росли мои руки-крюки. Однако дедушка, смекнув, быть может, одним из первых к чему имел, а к чему не имел способностей его единственный внук, никогда не заставлял меня мастерить тогда, когда я сам не проявлял интереса к поделке, как, например в случае с кормушкой для птиц, которую мы изготовили для балкона в одну из последних моих дошкольных зим. Помню, как аккуратно мы вырезали оконце в белом с голубыми ромбовидными зубцами молочном пакете, как насыпали туда пшена и как потом не имели сладу с повадившимися гадить на бельё голубями, которые заявились на балкон вместо ожидаемых снегирей и синиц. Пожалуй, единственное, чему дедушке удалось-таки меня обучить это выжигание картинок на фанерной дощечке. Я любил сам процесс, запах гари, подспудный страх запороть всю работу щекотал нервы, а гордость от того, что мне доверили электрический прибор переполняла и окрыляла. Неукротимая энергия золотых рук мастера подчас влекла за собой неожиданные последствия. Так, задолго до моего рождения, когда вся семья только переехала в новую отдельную квартиру, дедушка, не спросясь ушедшую на работу бабушку, покрасил кухню в иссиня зелёный цвет, поставив вернувшуюся домой супружницу перед этим во всех смыслах слова свежим фактом. Зелёные, очень зелёные кухонные стены до сих пор мерцают в моей памяти, несмотря на то, что ещё в 2000 году, во время ремонта кухню перекрасили в шершавый белый.

***
Представления о дедушке довольно рано связались с представлениями о даче. Это были те странные выходные, когда я, проснувшись, вбегал шебутной в «большую» комнату и находил её пустой: аккуратно заправленный покрывалом диван, синие треники дисциплинированно свисают со стула, а дедушки нет. «Он поехал на дачу» был мне предсказуемый ответ. По правде говоря, дачей те шесть соток на болотистом клочке земли между хилым ручьём и лесом в нескольких километрах от Наро-Фоминска назвать можно было с большой натяжкой. Дача — это проложенные булыжниками или солидными плитками дорожки между кишащих клубникой грядок. Дача — это сияющий белыми наличниками на окнах, растопыривший кипятильники антенн, украшенный вьющимися на нём осами и полными коричневых жучков и семянок одуванчиков паутинками, с особым дачным запахом старого серванта дом со скрипучей лестницей, ведущий на второй, со скошенными крышей стенами, этаж. Дача — это чай с земляникой на веранде, где на холодной на ощупь раскалёнными солнцем предплечьями клеёнке лежат только что собранные, зардевшиеся от своей неидеальности яблоки, чья-то сложенная из газеты шляпа и мятое, без обложки, с круглым отпечатком стакана расписание электричек. Дача — это когда в планах купание, а вечером костёр, интересная книга на тумбочке перед кроватью, а над кроватью — загадочный календарь за 1989 год с портретом глазастой барышни в меховой шапке. Вот что такое дача.
На дедушкину «дачу» мы начали ездить лишь в 1999 году. К тому времени дедушка уже два года как с неё эвакуировался — его робинзонада успела завершиться и, если бы не мамина инициатива, дедушка Робинзон на свой остров вряд ли бы вернулся.
На отвоёванном у болотистого леса участке дедушке удалось выкорчевать здоровенные пни, которые, в дальнейшем протрухлявев, стали для нас незаменимым источником щепок на растопку. Затем он прорыл дренажные канавы по всему периметру участка, чтобы осушить хотя бы примыкающую к дороге его часть. Посадил несколько кустов, сделал несколько аккуратных грядок. Наконец, построил дом. Не ахти какой. Мы этот домишко называли халупой, но халупу эту дедушка строил один, из подручных стройматериалов — случайных брёвен, шальных досок, пней — и даже задумал и начал пристраивать к ней веранду. Думаю, что дедушкина халупа, в которой едва хватало места для двух топчанов и неширокого прохода между ними, где не было потолка (взгляд ввысь внутри упирался в крышу), а единственным украшением фанерных стен служили вырезки из журнала «Огонёк», была одним из тех подвигов человека, которые в большинстве своём канут в Лету, не получив на земле ни вознаграждения, ни признания. И всё же она — памятник его усердию и трудолюбию в мире, где ныне царит полное разделение труда и мало кому ещё приходит в голову мысль — светлая сторона советскости — самому строить себе дом, чинить одежду или телевизор.
Дедушка вставал засветло, шёл к метро, ехал с полчаса до «Киевской», садился, если повезёт, а то и стоял, в идущую час двадцать электричку, на пристанционной остановке ждал неказистый пазик, чтобы затем дать себя утрамбовать баулами, бабками, саженцами до того состояния, когда и держаться за поручни уже не надо и ехал так 20 с лишним минут, затем снова шёл те же 20 минут пешком от остановки «по требованию» между Литвиново и Любаново через лес, мимо детского лагеря, более старых, а потому более ухоженных товариществ на свой отшиб между лесом и хилым ручьём, на свой участок без воды и электричества и… строил дом. Строил, чтобы потом забросить его на два года, до нашего туда возвращения.
Пожив первое время в халупе, мы обзавелись хозблоком рядышком, к которому дедушка немедленно начал пристраивать ещё одну комнатушку. Только общую крышу помогал возводить работяга Петро из Гомельской области, работавший правда, чтя перекур, по принципу «работа не волк», так что дедушке всё равно приходилось большую часть работы выполнять самому. Единственное, в чём он мог опереться на мою помощь это распил дров двуручной пилой и поход в лес за сушняком. Свои дачные дни я проводил с книгой, читая до глубокой ночи при свете керосиновой лампы. Дедушка же был вообще мало склонен заставлять окружающих что-либо делать — он предпочитал, не разводя обвинительно-жалобную бодягу, браться за дело самому. Скорее всего он был просто рад, что я на дачу приезжал, что нашёл там свой своеобразный, но всё же круг занятий и общения. И не требовал большего, я же совсем не умел ценить эту свободу, как мы вообще не ценим кажущиеся нам само собой разумеющиеся вещи вроде воздуха или тарелки картофельного пюре с котлетой на обед.
По пути вдоль товарищества к нашему участку, когда, изнемогая, я уже чувствовал, что вот-вот придём, трёхчасовой путь почти позади, нас приветствовали соседи, возившиеся в своих огородах. Дедушка заглядывал ненадолго к ним, обменивался парой слов или же гулко напутствовал проходя мимо: «Бог в помощь!». Ошарашенный сосед отрывал панаму от сорняков, выпрямлялся и, расплываясь в улыбке, приветствовал и благодарил.
До последней своей неподъёмной болезни дедушка ходил на работу и до последней своей золотой осени он ездил по выходным на дачу.

***
Из всех дедушкиных работ я осознанно застал лишь последнюю — в МГРС. Он обслуживал одну из станций радиотрансляционной сети, иногда выезжая на объекты, особенно, если в ночи бушевала сильная гроза и дул ветер. Две радости отчётливо помню из раннего детства — то, что бабушка работает через день и то, что дедушка приходит с работы одним из первых, уже в начале седьмого. А в пятницу так вообще едва ли не полчетвёртого! Тогда можно и в шахматы поиграть. Поужинав дедушка садился в своё кресло смотреть телевизор, а я устраивался рядом — совсем малышом на полу с выводком машинок, а позже — на стуле или диване пообок. Уверен, что мой интерес к политике восходит к тем далёким вечерам начала и середины 90-ых. Даже, если меня больше интересовала не разворачивающаяся в студии дискуссия, а что будет, если укусить в такой аппетитный, похожий на сахарную вату микрофон в руках у Листьева. Удивляюсь дедушкиному терпению — скольких слов он тогда, не отвлекаясь от экрана, объяснил мне значение! Я же силился проникнуться важностью говоримого в бесконечных ток-шоу и новостях, глядя на погружённого в раздумья дедушку, качающего закинутой одна на другую ногой в синих потёртых трениках и отбивающего пальцами на поручне кресла неизвестный военный марш. Понемногу и я начал высказывать свои соображения на разные темы, что дедушку чрезвычайно забавляло. Он спорил со мной полушутя-полувсерьёз, находя особое удовольствие в моём упрямом резонёрстве. Вероятно, он был рад найти в моём лице хоть и не совсем полноценного, но всё же собеседника в нашем доме, где политикой и новостями никто кроме него не интересовался. И со временем наши беседы становились всё более увлекательными, и наверное мой интерес к рассуждениям и проговариванию был заложен именно тогда.

***
Гостиная, да и вообще наша квартира, была полна загадочных и будоражащих фантазию предметов. До сих пор я безошибочно могу восстановить в памяти что, на какой полке, в каком шкафу — вплоть до соотношения корешков книг — в каком порядке хранилось в стенке в гостиной. Про многие вещи мне говорили, что дедушка их привёз из Индии, из Сирии, с Кубы. До сих пор, когда я слышу слово «Индия» в моей памяти, расталкивая всех тощих йогов и семейство Ганди, всплывает рельефная скульптура в рамке, изображающая танцующую в развевающемся платье женщину. Если легонько качнуть её в сторону, то она, как любая картина на стене, но грузнее, солиднее, начинала раскачиваться из стороны в сторону. Я ощущал её вес и думал об Индии.
На верёвочках небольшой серый ромб с бахромой по краям, а на нём фотография и надпись — «За Ельцина!». Он висел в углу за телевизором. Там же располагались и прочие объекты, казавшиеся мне, маленькому, загадочными: золотая медаль на красивой розовой ленте, подаренная дедушке на пятидесятилетний юбилей коллегами (я думал, что медаль эта олимпийская) и гитара с такой же розовой лентой в колках. Трогать её мне не дозволялось, но в дальнейшем я немного поиграл на ней, когда отчим, исчезнув из нашей жизни, прихватил с собой и свою красивую концертную гитару, которой он очень гордился. А может и не прихватил. Не ту ли гитару у него отобрала шпана в одно из пьяных «я-от-вас-ухожу»-метаний по улице? Запомнилась фраза из рассказа отчима — «будь спокоен, а то уроем!», которой его, по всей видимости, и принудили гитару отдать. Но вернёмся в заветный угол. Там же домашний бар, куда мне лазить под страхом выволочки не дозволялось, но где, как я знал, хранилась дюжина бутылок с цветастыми этикетками и открытка с подмигивающей если повертеть полуобнажённой женщиной. Этой открыткой я был заворожён.
Выходит, что дедушка повлиял на возникновение у меня интереса не только к политике, но и к истории. Кто, как не он мог приколоть булавками к стене коридора непонятно откуда взявшийся плакат со всеми Романовыми вместе с их портретами и краткими жизнеописаниями? Часами я разглядывал их, прослеживая метаморфозу от бородатых кукол с золотыми мячиком и палкой в руках до усачей в роскошных париках и мундирах. И, конечно, книги! Тут, впрочем, равную лепту внесла и бабушка — именно она научила меня в четырёхлетнем возрасте читать. Но оба они собирали по подпискам собрания сочинений — Гоголь, Толстой, Чехов, корешки которых я с таким интересом рассматривал играя на полу. Через 8-10 лет я стану первым, кто эти собрания прочитает.

***
В своих спорах с дедушкой я был несносен, провокативен, неряшлив. Часто я просто повторял услышанное на улице, по телевизору, втемяшившееся мне отчего-то в голову. По правде, я мало задумывался над тем, как мои слова будут восприняты. Теперь я понимаю, как дедушке, человеку демократических убеждений, непросто было выслушивать обронённые кем-то и по дурости мной подобранные сталинистские глупости, обывательские штампы, претенциозную галиматью. Но не вправь он мне тогда своими замечаниями, полунаигранной сердитостью, добродушными насмешками мозги, кто знает, может быть и не развился бы во мне критический ум, худо-бедно, но разделяющий собственные зёрна от чужих плевел.
Дедушка был причиной краха СССР. Ни больше, ни меньше. Советская власть выкормила его, сироту войны, дала образование, предварительно выжав часть молодых его сил на Крайнем Севере. Она дала ему завести семью. Дала отдельную квартиру в новом микрорайоне. Позволила посмотреть, хоть и между делом и в рамках представлявшихся тогда возможными, мир. По идее именно дедушка должен был стать опорой режима. Деятельно воспротивиться «Перестройке». Выйти в 1991 году на улицы и не дать, как выражаются коммунисты, «развалить Союз». А он пошёл за Ельциным. Почему? Мне представляется, что разгадка в следующем: дедушка стал той самой трудовой интеллигенцией, о которой так любили рассуждать большевики. Но став ею, он не мог не принять одного из главных её признаков — критического взгляда на мир вокруг. Понимания, что существуют вещи помимо тонн выплавленного чугуна и колбасы по 2.20. Пример приложения к жизни «Пирамиды Маслоу». А когда и колбаса с чугуном дали слабину, держаться за старый строй смысла уже не было никакого. Вот и развалил дедушка Союз.

***
Нельзя, нет, нельзя сказать, что отчима своего я совсем не любил. Пока не начал соображать, я действительно считал его отцом. Радовался, когда он возвращался затемно с гостинцами, с благодарностью принимая его пьяные и слюнявые ласки. Радовался, когда он вдруг вставал с дивана и брал меня с собой на «работу», к непутёвым и шальным друзьям сплошь алкоголикам. Мне запомнились некоторые шутки, некоторые прибаутки и солдафонские присказки, которые отчим, вернувшийся из армии сержантом и очень бравировавший тем фактом, что он чуть не попал в «Афган», сыпал с наслаждением. Однако, по гамбургскому счёту, отчим никак на моё взросление не повлиял, если не считать того, что он навсегда утвердил во мне отвращение к пьяницам, пассивному лежанию на диване в ожидании звонка «по работе» и батареям сосисок из микроволновой печи, которыми он кормил меня на обед, когда нам случалось оставаться вдвоём. Отчим смотрел телевизор. Но не аналитические программы вроде «Темы» как дедушка, а второсортные боевики, любую киномуть, заполняющую дыры в сетке дневного эфира. Мною он занимался только лишь, когда я подворачивался под руку, навязанный ему на день маминой просьбой. Дедушка же всячески старался поощрять мои увлечения. Кроме шахматного клуба, он водил меня на занятия гитарой и карате, а однажды записал за мной первую сочиненную мною историю. Вся она занимала где-то пяток тетрадных страниц, а её содержание почти стёрлось из моей памяти. Остались только имена главных героев — Шенди и Мэнди и фраза, которая особенно позабавила дедушку — после выстрела из «крупнокалиберного пулемёта медведь дико вскричал и скончался на месте». Мне было 5 от силы 6 лет. Жаль, что манускрипт той сказки не пережил смуты переезда.

***
Дедушка приходил на кухню в тот момент, когда я выскребал из тарелки ложкой параллельные хребетики манной каши, и говорил куда мы на этот раз едем или идём: с велосипедом (именно дедушка научил меня кататься на нём, терпеливо выхаживая за мной до тех пор, пока я не поверил в себя и не поехал самостоятельно), на лыжах, пешком в лес, парк, в Царицыно или просто в отрадненский овраг. Гулять — для дедушки это была святая потребность, и мы гуляли вместе даже тогда, когда я уже вырос, а ему, хоть он и не подавал вида, уже стало трудновато ходить далеко. Помню, как мы забрели с ним в лесу на кладбище домашних животных, как смеялись от души над странными именами вкушающих на нём вечный покой кошек и собак. У дедушки было чувство юмора, но шутил он нечасто. Он не был балагуром, не сыпал анекдотами, а уж тем более похабными шутками. При мне он матом никогда не ругался, хотя я знал, что в разговоре с соседями по даче он мог его себе позволить. У него вообще была удивительная способность, возможно, объясняемая его же немногословностью, заставлять меня прислушиваться к сказанному. Я знал дедушкин тон, когда он говорил важные вещи и потому умел отличать их от прочих второстепенностей.

***
Из бесчисленного количества возможных комбинаций на экран ноутбука высвечивается одна единственная. Единицы и нули воссоздали перед моими глазами невзрачный машинописный документ, похожий на ведомость, будто признавая свою военную сущность, много раз продырявленный — видимо, не в одной папке он успел побывать. Видел ли, знал ли, держал ли его в руках мой дедушка? Сейчас этого уже не установить, и я могу примерить «шляпу охотника за оленями».
Во время наших прогулок по тогда ещё не достроенному и невероятно романтическому (в искусствоведческом понимании этого слова) Царицынскому парку дедушка показывал мне горки, с которых он с другими воспитанниками детского дома катался на санках, лыжах. С лёгким будто недоумением от того, что это приключилось именно с ним и всепрощающей лёгкостью рассказывал он, как они рыскали в окрестностях пруда в поисках яблочных огрызков и другой снеди, оставленной приехавшими на отдых и, искупавшись, уехавшими восвояси москвичами. Голод кончился только по отмашке 9 мая, когда к ним в детский дом привезли отныне ненужные солдатские пайки. В той же весёлой интонации дедушка обычно выдерживал рассказ о другом несчастье случившемся с ним в раннем детстве — воспалении среднего уха, которое в крайность запущенное нянечками, привело его в пять лет на операционный стол. Жизнь дедушке спасли, но ценой частичной потери слуха. В моей памяти дедушка часто всплывает подставляющим собеседнику здоровое ухо переспрашивателем. Впрочем, этот недостаток не мешал дедушке великолепно петь. Музыкальность моя вероятнее всего унаследована от дедушки, который, если напевал негромко себе под нос «Живёт моя отрада», то не фальшивил даже на четверть тона, а кроме того собирал аудиокассеты с музыкой Брамса и Рахманинова. Однажды, незадолго до дедушкиной смерти, звучала включенная мной Che gelida manina из «Богемы» в исполнении Бергонци, и мне врезалось в память хвалебное замечание, которое дедушка высказал в самый мелодичный, раздольный, парящий момент всей арии. Это воспоминание ценно мне тем, что отчётливо возвышается на изломе двух моих жизней — детской и взрослой, ознаменованием перехода в которую и было открытия мною мира оперы.

***
В детском доме был рояль, на котором ребятня играла «Чижика-пыжика» — судя по тому, как дедушка наигрывал эту мелодию спустя 60 лет, играла ребятня немного неправильно. А детский дом был для сирот красноармейцев. Дедушку и его старшего брата сдала туда тётка, которую он чтил всю жизнь, а я, родившийся спустя несколько лет после её смерти, не знал. Фотография тётки висела над дедушкиным диваном на новой квартире и олицетворяла для меня его запутанное и закутанное в телагу 50-ых и шинель 40-ых прошлое, о котором я сам спрашивать не решался. И всё же несколько скупых фактов, подслушанных, оброннёных, не упущенных мимо ушей, у забвения удалось отбить. Уже в самом годе его рождения была какая-то зыбкость, легендарность. Я маленьким силился понять приписал ли он себе год или, наоборот, скинул, чтобы участвовать в неких соревнованиях по спортивной гимнастике — путаница с годом рождения сохранилась во всех его позднейших документах. Мать? Умерла до войны. Отца, как кормильца двух детей, поначалу не призывали, но чёрной воронки 41-ого он всё же не избежал. Невзрачный машинописный документ сообщает, что Мурашов Михаил Фёдорович, стрелок, 1904 года рождения, проживавший по адресу с. Покровское, ул. Советская 56, был призван Ленинским райвоенкоматом Московской области, пропал без вести в ноябре 1941 года — значит, был одним из тех «стрелков», амортизировавших собою последнее устремление к Москве немецкого кулака, дабы в тылу вызрело знаменитое декабрьское контрнаступление. Для меня загадка, почему он не написал прощальных слов оставляемым им ребятишкам. Рассчитывал вернуться? Не знал географию своей страны, читая скупые сводки Совинформбюро и не чувствуя размаха надвигающейся лавины? Попросту был неграмотен? А может и оставил, да потерялось в тёткиных скитаниях или, переданное на словах, улетучилось, видоизменилось, было вытеснено более важным, насущным для обещавшегося передать. Тётке, оставшейся с двумя племянниками, кто-то посоветовал сдать их в детский дом, где в то время хоть плохо, но кормили. Когда дедушке исполнилось 14 лет детский дом сгорел, и чтобы не перераспределять их, подростков, по новым учреждениям, было решено пристроить их в ремесленное училище, по окончании которого дедушку в числе других выпускников переманили, наобещав золотые горы, на Дальний Восток. Чефир, который дедушку заставляли заваривать старшие работяги, трескучие морозы, северное сияние. Всё то о чём мы успели поговорить незадолго до дедушкиного окончательного ухода в больницу и из жизни.

***
Из всех фотографий той поры я в детстве больше всего любил те, на которых в нижнем правом углу чёрным было напечатано Магадан, 1961 год. Когда бы я ни брался разглядывать эти слегка мутноватые снимки, меня всегда просили найти на них среди дюжины танцующих молодцов в чудных безрукавках и залихватских шапках дедушку. Нарисованные угольком ли усики немного сбивали с толку, но я безошибочно находил его по глазам, форме черепа — в конце концов он не так уж сильно изменился. Запечатленный на фотографиях номер — «Половецкие пляски». Других подробностей мне не известно. С чего вдруг дедушка начал танцевать? Впрочем, танец всего лишь иная ипостась гимнастики.
Позже, вернувшись в Москву, дедушка поступит в политехникум связи, где встретит будущую жену, мою нынешнюю бабушку. Начнёт и забросит обучение в институте. Учиться и работать молодому отцу непросто. Это я знаю по себе. Иногда дедушка брался объяснять мне физику. Я не понимал ни аза, но был совершенно очарован словами напряжение, сопротивление, закон Ома. Они звучали так же, как некогда сказка про муми-троллей, которую дедушка ещё до школы читал мне бывало вслух.

***
Яркое, вольное, полнозвучное субботнее утро. Дедушка делает зарядку. Его мускулистые плечи упруго изгибаются в такт размашистым движениям. Колёсный массажёр, который в моих детских играх служил мне поездом, похрустывает в воздухе. Гудят, столкнувшись на полу после использования, литые четырёхкилограммовые гантели, казавшиеся мне в ту пору тяжеленными. Пробуждение со свежей головой — пьяным помню дедушку по скорой помощи, вызов которой меня тогда так впечатлил, лишь однажды, когда его напоил по смехотворному поводу «Красной горки» отчим — зарядка, намеченная бесцельная, но здоровая прогулка — так жизнь приобретала смысл и тянула меня к дедушке. Он не был мыслителем, но знал цену подлинной мудрости. Он не указывал мне ложных путей, а только верные. Возможно, что он в глубине души знал, что ему по этим путям уже не идти и потому подталкивал по ним по мере тактичных сил меня. Дедушка смотрел в моё будущее с оптимизмом.
Каждый раз, когда были выборы, он брал меня с собой голосовать так, что я сопровождал его во всё время волеизъявления. За несколько недель до выборов я уже разворачивал на полу газету со списком партий и зачитывал их список, слушая язвительные и немногословные дедушкины комментарии. Он с интересом слушал тех, кто был для него авторитетом, а особенно выделял молодых, умеющих, как он побуждал и меня, хорошо говорить: Рыжкова, Немцова, Явлинского. Он часто говорил, что несмотря на все тяготы начала 90-ых, он ни за что не хотел бы возвращения старых порядков. Дедушка умел ценить свободу. Такого будущего он хотел и для меня. Путина, как многие тогда, дедушка принял, видя в нём прежде всего наследника Ельцина, продолжателя курса на модернизацию и обновление России. До «лужниковской» речи президента, окончательно порвавшей с прекраснодушными мечтаниями о «либеральной империи» он не дожил полгода.

***
Немецкая поговорка гласит: «Кто не говорит со своим отцом, тот никогда не узнает что говорил его дед». Так получилось, что мой дедушка заменил мне отца, с которым мне суждено было познакомиться через какие-то полтора года после дедушкиной смерти. Так я узнал, что у меня был и другой дедушка с иной судьбой. Мамин отец о собственном деде рассказать мне многого не мог — помнил лишь, что до войны ещё приводили его куда-то в соседнее село показывать седого старичка, указали на него — «запомни, это твой дедушка!». Дальше было землетрясение июня 41-ого.
Дорого я бы дал, чтобы вырвать у памяти хоть один из наших многочисленных разговоров по пути на шахматы, гитару, в Царицынский парк или «отрадненский овраг». Я не сберёг отрывочные записи, которые успел сделать на свой телефон в последние годы его жизни. Да и записанное было по существу пустым застольным трёпом, который сам он терпеть не мог. Мне уже не воссоздать ни моих хитрых вопросов, ни его наивных ответов. И всё же, как в вине нельзя угадать каждый жаркий, солнечный день, напитавший виноград сладостью, в отдельности, однако во вкусе его все они соединены в одно — так сложились наши долгие беседы, сложились они в меня. И каждую секунду моего существования пилим мы с дедушкой двуручною пилой толстую и упрямую колоду, плывём в лодке по Царицынскому пруду в один из последних тёплых осенних дней. Он рассказывает, хохоча, свои сны, рассказывает, как кто-то окликнул его в автобусе по пути с работы в первый раз в жизни «эй, дед!», он объясняет мне наступление 1993 года и держит, как на матовой цветной фотографии застеснявшегося щекастого младенца над собой. Всё это повторяется из раза в раз, возвращаясь к своему началу и, проследовав до конца, начинается сызнова. А теперь ещё всё это выжжено буквами, как когда-то я выжигал белочек раскалённой проволокой аппарата на фанерке.
Дедушка ушёл накануне моего двадцатилетия. Я благодарен ему за взятый им на себя и со свойственной ему основательностью исполненный труд. Жалею же лишь об одном — дедушки не стало в тот момент, когда я только отбрасывал детское оперение, приготовляясь вспарить в жизнь. Мне нечем было гордиться. Я был кривым саженцем, словно один из тех, которые он посадил на своём освобождённом от пней, по мере человеческих сил осушённом участке, а затем неустанно окучивал и подрезал. Но плодов последнего увидеть ему было не суждено. И всё же я запомню навсегда ласковое дедушкино обращение, которое я ни от кого ни разу не слыхал и нигде более не встречал — «ягода».

***
Светлое, весеннее небо ..
Разве это не обман? Разве есть солнце,
весна и счастье? Сегодня я проезжал лесом.
Там все зазеленело,
и береза, и ольха покрылись
молодой листвой. Ярко меж травы зеленой
пестрели первые весенние цветы.
А на краю большой дороги растет
огромный дуб, заросший старыми болячками,
с корявыми руками и пальцами.
Сердитым и презрительным уродом стоял он
меж кудрявыми березами
и говорил как будто — «Весна, и любовь,
И счастье - все это глупый, бессмысленный обман.
Нет ни весны, ни солнца, ни счастья».

Opa (700x525, 105Kb)
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (1):
Благодарю...Спасибо вашему дедушке за Вас!


Комментарии (1): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Сегодня 15 лет... | murashov_m - Gnothi seauton | Лента друзей murashov_m / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»