Тут журналист Кашин не совсем правдиво (а точнее, с неприсущими ему желтизной и хамоватостью)
изволили высказаться о Солженицыне. Ну, казалось бы, изволили и изволили: ничего странного, сейчас много всего удивительного суетится по литературному вопросу. Любопытно, что в кашинском ЖЖ пост, посвященный Солженицыну, находится аккурат между изречениями автора, посвященным
Юрию Нагибину (ясное дело, «омерзительнейшему злобному мудаку») и
сетевому писателю Сумерку (для тех, кто еще осмелился не прочесть). Иными словами, Нагибин, Солженицын и Сумерк – это одного примерно ряда предметы, как вобла, бычки и корюшка.
Но не об этом. Кашинизм в навешивании ярлыков, как типичное проявление современного плебейства, невольно заставляет определиться с собственным отношением к Солженицину, который сам по себе есть сокрушительный и вполне самодостаточный факт в истории русской литературы и мирового искусства. А это непросто.
Например, для меня существует два Солженицына. Первый – это Солженицын, написавший «Щ-851», переименованный впоследствии Твардовским в «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «В круге первом», «Раковый корпус», «Крохотки» -- вещи, определившие в русской литературе двадцатого столетия уровень мотива, мысли, мастерства, актуализации текста, выпуклости образов, из которых – только его Глеб Нержин, только Сологдин, только Костоглотов, Володин, Осколупов, Демка, Рубин, Потапов – стоят всех остальных, вместе взятых за пятьдесят лет вокруг. Этот первый Солженицын – великий, если не величайший писатель, которого из современников сравнить не с кем и сравнивать незачем.
Второй – это Солженицын – автор «Архипелага ГУЛАГ», «Красного колеса», «Наших плюралистов», «Весен и лет», это человек, рукой которого написаны «Двести лет вместе»… Поздний (не по времени, но по смене мировоззрения и целевых приоритетов) Солженицын – сложный, хотя и не менее оттого интересный: он редко вызывает у кого-то (в том числе – и у меня) симпатию и понимание; как писатель, он уже замкнут внутри несуществующего, придуманного мира («Как не встретить американца – знаешь: он русский в душе»), мертвого языка («пытчивый», «внимчивый», «усовершил», «громогласил»), оторванных от актуальной среды событий и мнений. Но и этот, по определению Копелева, «русист-почвенник», уже превратившись в рукотворный, но пустой по существу миф, продолжал двадцать лет держать в кулаке едва трепыхающуюся русскую (советсткую и эмигрантскую) литературу; и каждое его «стыдно!» легче и верней меняло судьбы, события и вообще мир, нежели любое постановление партии и правительства.
Солженицына можно любить или ненавидеть, читать или не читать, признавать или не признавать – но как явление в искусстве он пока бесспорно шире и необъятнее любых оценочных категорий. К сколь-либо многомерному, честному и адекватному пониманию его (если вообще уместно так выразиться) роли в российском контексте еще не приблизился никто – хотя о Солженицине написаны сотни исследований, порой блестящих, два огромных романа (а в довершение к своей не очень удачной «Москве—2042» Войнович пару лет назад вдогонку добавил еще и «документальное» эссе «Портрет на фоне мифа» – слабоядовитый плевок в вечность), -- и, конечно, навешены миллионы мудацких ярлыков, как этот, сегодняшний.
Их, конечно, учитывать тоже имеет смысл. И даже надо. Но – бесполезно.