[255x398]
Каждому великому русскому роману минувшего столетия довеском выпала на противоположную чашу весов такая сопутствующая история, что подчас и удивишься, что весы замирают в хрупком балансе — на одной стороне сама книга, а на другой — её судьба. В этом отношении
opus magnum Юрия Домбровского стоит в одном ряду с «Мастером и Маргаритой», «Доктором Живаго», «Жизнью и судьбой»... С той только разницей, что авторы вышеперечисленных романов погибли, надорвавшись под тяжестью непосильного креста или будучи распяты молвой в неком высшем, духовном, божественном смысле, тогда как Юрия Домбровского за книгу банально, как-то очень прямолинейно и непосредственно забили уже в то время, когда комитет предпочитал более изысканные
методы воздействия на неугодных писателей. Однако понадобилось так показно, так нахально вытоптать из жизни писателя, чтобы заодно расправиться с его детищем — дерзкой, сложной и прекрасной книгой, в которой чекисты верно распознали взрывной потенциал и страшенную силу. Их ли это заслуга, что, утрамбованный их сапожищами «Факультет ненужных вещей» до сих пор не пробился на подобающее ему место среди главных книг русской литературы? Дмитрий Быков
в своих лекциях о 100 главных книгах века за 1978 берёт воспоминания Катаева, а о Домбровском упоминает говоря о другом его романе. Попавшееся мне в руки издание выпущено в 2011 году «Новой газетой» в серии «Вещественные доказательства» — довольно унизительно-прикладной статус для «Факультета», сводящий его к очередному обличению сталинщины. Похоже сводили советские издатели любую книгу века девятнадцатого к её антикрепостническому пафосу. Ни тебе золотого корешка, ни серии «Золотая библиотека», которая своей обёрткой и звонким именем склоняет замявшегося у полки книжного магазина читателя к покупке. Обидное положение вещей. Если свет не впаривать, не втюхивать, не трещать о нём всюду, не вливать его в уши, то он померкнет, затеряется как неяркое сияние звёзд бывает заглушаемо мощным, холодным светом поднимающимся от мегаполисов.
Можно долго гадать о причинах такого положения вещей, тем более прискорбном, что «Факультет» мне представляется вещью уникальной, стоящей в русской литературе совершенно особняком: ни
roman à thèse, ни
l'art pour l'art — и в этом нечто более примечательное и заслуживающее внимание нежели пятикнижие Достоевского или «Воскресение» Толстого. Скорее случай «Волшебной горы», когда художественное и философское не стоят в трепещущем противоречии друг к другу, но образуют одно целое по образу и подобию самой жизни, не знающей этого разграничения.
Поначалу жизненность принимаешь за хаотичность, но это только первое обманчивое впечатление. Будто бросили в разгар уже завязавшегося действия, не растолковав как следует что к чему. Такова первая глава. Да вся первая часть! Язык искрящийся, стиль свой, зрелый, умело использующий все регистры языка, да простит мне читатель сей избитый и чахлый оборот. Но язык и впрямь живейший, будто мимо Домбровского прошёл грузный и затхлый воздух языка соцреализма, которым отравлены даже некоторые важные и глубокие русские книги второй половины века. Лучик Серебряного века всё-таки успел коснуться маленького Домбровского — возможно, на таком языке говорила с ним в 1910-е мать, бегавшая, по его собственным воспоминаниям, на поэтические вечера той поры.
Первое предложение романа —
Копали археологи землю, копали-копали, да так ничего и не выкопали. — уже само по себе могло бы стать предметом отдельных размышлений не на одну страницу. Тут и кроящаяся в повторении отсылка к началу «Доктора Живаго» (
Шли и шли и пели "Вечную память", и когда останавливались, казалось, что ее по залаженному продолжают петь ноги...), и старинный сказочный зачин (и конец ведь сказочен!) и весь роман в миниатюре (ведь его можно свести к безрезультатному копанию следствия
под Зыбина)!
Будто бы всё про то, как
зыбкий (показательно зыбкий, но кто же каменный, если даже Он дрогнул!) человек не рассыпался лагерной пылью, не разметался золистым и хрустким прахом над могильниками казахстанских тюрем не будучи при этом ни пламенным контрреволюционером, ни образцом подлинного коммуниста-ленинца на Голгофе 37-го года. Почему Зыбин устоял, а Корнилов, языкастый антисоветчик, немедленно прогнулся и пошёл на сотрудничество с НКВД, став их сексотом, наверное наиболее сложный вопрос всей книги. Главное сказано в диалогах Корнилова с отцом Андреем (очень пронизанные Достоевским страницы): «
Не хватай глыбину бóльшую, чем можешь унести, не геройствуй попусту. Три четверти предателей — это неудавшиеся мученики». Если сказанное может в существенной мере быть отнесено к Корнилову, то это всё равно лишь часть ответа. Кто измерит огромность глыбины? Не возьмёшься — не выяснишь!
Волшебногорская соприкосновенность единственно существенному в жизни — смерти, любви, исканиям своего пути. Всё это будто предопределяет место «Факультета» среди главных книг века. Лагерная же тема, гулаговская не могла отразиться в книге иначе как в возвышении самой её до философского великана. Домбровский мог бы написать воспоминания в духе «Крутого маршрута» или исторический очерк по примеру «Архипелага ГУЛАГ», но ему удалось нечто большее, значительнейшее — синтез насущноисторического и вечного — родовое пятно великой книги.
В осмыслении вывиха русской истории, столетнюю годовщину которого мы вот-вот отметим, Домбровский дошёл весьма далеко. Тут нужно обратиться к образу отца Андрея, который работает в музее инвентаризатором. Отступивший, уступивший советской власти, которая, по его собственным словам, попавшим в показания, сделала его свободным. Он олицетворяет осознанное предательство, ведь Христу нужен свой Иуда. Тут религиозный и государственнический детерминизм поразительным образом соединены гением Домбровского.
Три загадки, скрытые временем: таинственная принцесса, череп которой Зыбин держит в руках в начале романа, покончившая с собой девушка с моря, утопленница с Или в самом конце. Эти три смерти (намечает ли первая две последующие?), как и рассказ о самоубийствах вертухаев в лагерях, непременнон напоминание о сломанных рессорах души в противовес торжествующей несломленности жизни в образе Зыбина. Очевиднее всего это показано в эпизоде с крабом, который выживает, несмотря на дни, проведённые под кроватью. Ещё одна чудная миниатюра, заключающая в себе фабулу романа. Значит от вывиха три пути: сопротивления (копая грядку — снова копая! — отец Андрей находит бюст Дон Кихота, пережившего в земле Революцию и Гражданскую войну! Так находили античные статуи в возрожденческой Италии — не прозрачно ли?), бегства (буквального, к китайской границе или в виде
Freitod), подстраивания под внешние условия вывиха. Если в поведении простых людей, стремящихся во что бы то ни стало сохранить иллюзию нормальности в своём существовании, а потому топящих на допросах друг друга всё довольно ясно, то портреты чекистов, следователей шекспировски сложны. Среди них дубари на подобие Хрипушина, но и артисты, писатели, творческие люди! Творческое ведь требуется, чтобы верно толковать не букву, но
дух времени. Такие как Хрипушин не справятся! Тут и название — «Факультет ненужных вещей». Факультет права до господства классового подхода. Столкновение в романе двух фундаментальных прочтений. Первое подумано Зыбиным после ареста:
«Слушай, сейчас тебе будет очень трудно. Ты уж это почувствовал и заюлил. Так вот помни: если с бандитом можно, то и с тобой можно. А с тобой нельзя только потому, что и с бандитом так нельзя. Только потому! Помни! Помни! Пожалуйста, помни это, и тогда ты будешь себя вести как человек. В этом твое единственное спасение». А второе обозначает его следовательница в ярком, хотя и малоправдоподобном, из рязряда грёз и снов, диалоге с Зыбиным: «
Во время гражданской таких, как вы, просто ставили к стенке, а сейчас вот приходится возиться, что-то писать, оформлять, как вы говорите верно, валять дурака...» Принадлежность чекистов к сонму артистов, (пупсоподобность, купидонопохожесть Неймана туда же) не отблеск ли карнавала, отмена правил, смены ролей, предвещающая грядущие перевороты в самой структуре
Госужаса, как Домбровский нарёк НКВД?
Наряду с общефилософской оркестровкой романа, наихристианнейшего в своей глубине, выделяется его религиозная глубина. Некоторые символы в христианском романе довольно очевидны, как например с поездкой Зыбина на Или за
рыбой, за которую его формально и начали мордовать. Тут и игнорант вспомнит, что рыба — один из древнейших символов христианства. Посложнее с засохшими деревьями. Вот во второй главе первой части описание погибших деревьев: "
Это была действительно мертвая роща, стояли трупы деревьев. И даже древесина у этих трупов была неживая, мертвенно-сизая, серебристо-зеленая, с обвалившейся корой, и кора тоже лупилась, коробилась и просто отлетала, как отмершая кожа. А по всем мертвым сукам, выгибаясь, ползла гибкая, хваткая, хлесткая змея — повилика." Позднее следователь Нейман в предфинальном блуждании сожжет
большой белый куст. И евангельская притча о смоковнице обретет новое удивительное выражение.
Желающий сказать всё обо всём неминуемо придёт к сказке — я писал об этом в заметках о
«Гражданине Кейне». Сказочная встреча троих в парковой пивной — жертвы, палача и стукача, сказочное обретение золота, сказочно-фантастическая фигура художника-чудака столь важная, что Домбровский, дабы ввести её в действие даже написал чудную жанровую сцену о «зелёном базаре».
Alter ego его самого? Скорее всего.
Всё прочувствованное, прожитое в тот год аккуратным слепком угодило в роман точнее любый статистических выкладок и исторических монографий. От читателя требуется лишь преодолеть дотварный хаос первых глав, из которого потом будет соткано действие. Тогда он будет вознаграждён, а путаное и неясное прояснится в конце в той весьма иллюзорной степени, в которой вещи на нашей грешной земле вообще могут проясниться.
«Факультет ненужных вещей» — не
вещдок на воображаемом процессе против сталинизма. Это могучая и самобытная книга о человеке в исключительное время. И такое место она займёт в вечности вне зависимости от сиюминутных пристрастий русскоязычной читающей публики.