[200x311]
Взялся читать "Исповедь" я с достаточно ясной целью разузнать из первоисточника о дрезденском "майском восстании" 1849 года чьим мотором Бакунин являлся и разнообразить полученными сведениями экскурсии, которые я время от времени провожу. Вагнеру и Земперу, как известно, удалось улизнуть, а вот Бакунина взяли за жабры и отправили в крепость Кёнигштайн, а затем, после двухлетних мытарств по реакционным застенкам передали русскому правительству. Находясь в одиночном заключении в Петропавловской крепости, Бакунин и написал т.н. "Исповедь." Так называемую, потому что написанное Бакуниным для Николая I лишено того главного, что характеризует исповедь - искренности. Бакунинский текст имел чисто прикладной характер. Добиться от царя снисхождения, сказав одновременно как можно меньше, напустив красивой и эффектной литературщины
dans le bon gout francais. В тоже время, Бакунин пытается закосить под несносного сумасброда и хаотического простака и мономана, сбив императора с толку то обезоруживающей искренностью, то вычурным подхалимажем, а порой такой серьёзностью в изложении своих взглядов, будто он пишет не наихристианнейшему монарху, а собрату-революционеру.
Красной нитью через всё повествование проходит идея о мыслепреступлении Бакунина, сопровождавшемся однако преступными делами, по Бакуину, лишь в тех случаях, когда следственная комиссия в Саксонии уже непреложно доказала их факт и отрицать которые значило ставить под сомнение в глазах царя искренность всей "Исповеди". Где только может Бакунин твердит, что грешил против царя и отечества мыслью, но не делом. Почему? Не было денег, не было времени. Так, резюмируя своё положение после решения остаться в Западной Европе, Бакунин характеризует себя "
Без связей, без средств, один с своими замыслами посреди чужой толпы", зато с верой в грядущую русскую революцию, сиречь с мыслепреступлением. Ниже Бакунин кается перед Николаем в "
преступлениях, замышленных... против [царя] и России", утверждая, что "
преступления сии были только преступления в мысли, в намерении и никогда не переходили в действие". Говоря о своей деятельности в канун "Майского восстания", Бакунин сожалеет, что "
не мог послать [соратникам] ни денег и никакой другой помощи, кроме советов и поощрений." Вагнер в письме певцу Эдуарду Девриенту по горячим следам своего побега из Дрездена, тоже открещивается от всяких активных действий:
"Nirgends bin ich aber taetig gewesen!"* Оба были заинтересованы в максимальном снятии или ослаблении предъявленных им обвинений, а для Бакунина речь шла и о вероятном и желаемом смягчении его участи. Поэтому и в день выборов "Временного правительства" восставшими деятельность Бакунина по его словам
"ограничилась советами."
В этом же ключе Бакунин описывает и свои контакты в тогдашнем чрезвычайно разношёрстном либерально-революционном движении в Европе: того видел мельком, с этим обменялся едва парой слов и с тех пор больше не видел, а тех, с кем был накоротке и след давно простыл. Очисти весь бакунинский рассказ от шелухи видимой лести - и останется лишь уже известное жандармам по данным саксонской следственной комиссии, а также неприкрытый стёб над простофилей-царём. Не будь царь простофилей, приказал бы тут же вздёрнуть Бакунина, прочитав, к примеру это:
"что может быть уже, жальче, смешнее немецкого профессора, да и немецкого человека вообще" (Это он пишет немцу) или слова о том, что сам царь в миллион раз лучше знает о пороках России, которые Бакунин описывает с не потерявшей за более чем полвека актуальность, остротой. Здесь читатель обнаружит немало занятных размышлений.
"Западная Европа потому иногда кажется хуже, что в ней всякое зло выходит наружу, мало что остаётся тайным." Или это:
"В России трудно и почти невозможно чиновнику быть не вором" , а особенно животрепещет, что
"если кто и вздумает остаться честным человеком, то и товарищи, и начальники его возненавидят; сначала прокричат его чудаком, диким, необщественным человеком, а если не исправится, так, пожалуй, и либералом, опасным вольнодумцем, а тогда уж не успокоятся, прежде чем его совсем не задавят и не сотрут его с лица земли." Судьба Алексея Навального нарисована в этом отрывке достаточно красноречиво.
Кажется, только в этой, идейной части "Исповеди" Бакунин дерзко искренен. В остальном же следует читать его памятуя об обстоятельствах, в которых он был в то время. Так, зная о том, что автор пишет из каземата, становятся понятными средства, какими он пользуется для оформления своего рассказа. Ярчайший пример - антифраза.
"Наконец, государь, даже и в самое последнее время наперекор всем демократическим понятиям и как бы против воли я глубоко, глубоко почитал Вас! Не я один, множество других, поляков и европейцев вообще, сознавали со мною, что между всеми ныне царствующими венценосцами Вы только один, государь, сохранили веру в свое царское призвание. С такими чувствами, с такими мыслями, несмотря на все политическое безумие, я не мог быть цареубийцею, и Вы поверите, государь, что это обвинение – не что иное как гнусная клевета." Чтобы читать этот абзац верно, надобно заменить знаки - с плюса на минус. Или же - в обратную сторону - с минуса на плюс, когда Бакунин утверждает в самом конце, что жизнь его была
пустая, бесполезная и преступная. Принял ли царь "Исповедь" Бакунина за чистую монету судить сложно. Напротив этого отрывка пометок Николай не оставил. В остальных же случаях он или подчёркивал на полях наиболее общие выводы Бакунина говорящие всё, не говоря при этом ничего, или же соглашался с ним там, где Бакунин стремился, не наступая на горло собственной песне, понравиться монарху. Не тем же ли желанием можно объяснить постоянное выпячивание панславизма и подробное описание деятельности славянских группировок? Здесь, видимо, и скрыть ничего уже было решительно нельзя, настолько хорошо поработали австрийские следователи. И всё же прямота в оценках славянского вопроса, обращённых к царю удивляет, особенно, когда Бакунин, передавая содержание своих речей, характеризует Россию в лицо Николаю тремя словами - "
смерть, темнота и рабская работа." А каково было императору читать следующий, остро звучащий сегодня пассаж:
"Но русская или вернее великороссийская национальность должна ли и может ли быть национальностью целого мира? Может ли Западная Европа когда-либо сделаться русскою языком, душою и сердцем? Могут ли даже все славянские племена сделаться русскими? Позабыть свой язык, которого сама Малороссия не могла еще позабыть, свою литературу, свое родное просвещение, свой теплый дом, одним словом, для того чтобы совершенно потеряться и "слиться в русском море" по выраженью Пушкина? Что приобретут они, что приобретет сама Россия через такое насильственное смешение?"
Только к последним пятнадцати страницам повествование доползло до дрезденского восстания и именно здесь Бакунин ещё немногословнее. Ходил, со всеми говорил, хлопотал без устали,
"даже не курил", но вся его "
напряжённая, лихорадочная деятельность была всуе". Кто бы сомневался!
Бакунинская "Исповедь" стоит особняком во всей русской литературе, как пример невероятной публицистической эквилибристики. В этом же жанре разве что письма Булгакова Сталину. Главное при чтении "Исповеди" не потонуть в описаниях хитросплетений тогдашних политических сил, разобраться в которых вовсе не помогает, а скорее мешает обильный и кондовый советский комментарий 1935 года. Сам этот комментарий уже есть реликт времени и в помощь современному читателю совершенно не годится.
* Нигде я не действовал.