• Авторизация


Михаил Богатырев НАЧАЛО ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ 22-12-2006 07:46 к комментариям - к полной версии - понравилось!


парижское художественное подполье
[320x455]
илл. N°1 Птицы

1.1. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ШАР»

– Что? – спросили меня, – что там?
Это вспыхнул и погас шар
возможности, еще один шар.
Вспыхнул. Погас.
Родственники обступили меня стеной, зеленой живой изгородью.
Встряхивали, как если бы это был калейдоскоп...
а не совокупность признаков человеческой фигуры







[546x614]

 


(илл. N° 2)
...Если хорошенько задуматься,
то в каждый конкретный момент
я поступаю наилучшим образом, только
с опережением или
с некоторым запаздыванием. Отсюда
все толчки, тычки и ушибы...



1.2. СОВОКУПНОСТЬ ПРИЗНАКОВ



... Иные люди почему-то считают, что эти рассказы я пишу о себе самом, заполняя окружающий вакуум персонажами, прообразами которых являются реальные люди.
... А ведь на самом-то деле я себя выдумал. И людей тоже выдумал. И вот, эти выдуманные люди, стало быть, считают, что рассказы сии я пишу о себе самом, а под выдуманными людьми подразумеваю кого-то из своих знакомых. И даже когда я утверждаю, что те или иные рассказы написаны вовсе не мной, эти люди не верят. Ни в какую! Напротив, чем активнее я пытаюсь их разубедить, тем настойчивее мне приписывают авторство упомянутых произведений. Мои аргументы оказываются раздавленными непробиваемой броней упрямства. Причем ситуация выглядела бы не столь запутанной, когда бы ко мне заведомо относились как к обманщику... фальсификатору... Так нет же! Они не верят мне только потому, что считают свое суждение истинным. И вот это – самое непонятное. Это самое темное место в нашей дискуссии. Откуда у них абсолютная уверенность в том, что они знают правду? ОНИ ВЕДЬ РАСПОЛАГАЮТ ЛИШЬ СОВОКУПНОСТЬЮ ПРИЗНАКОВ.
А я не знаю, как им доказать, что и в данном рассказе все выдумано. Да и надо ли доказывать-то?


_______________________

У меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что
у меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что
у меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что...
(и т.д.)
1990 год, машинопись, лист не подписан




1.3. ЭПИГРАФ «НУМЕРАЦИЯ»





[467x699]


(илл. N° 3)
...Почему данная книга
начинается на странице семь,
а заканчивается страницей восемь?...

1.4. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «КОРНИ» (ЭПИГРАФ)

а корни растений
уж были готовы
совместно впитать в себя
некую мысль,
да только вот стебли
в зеленых покровах
напрасно
напрасно все переплелись


1.5. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ПЛАЗМА» (ЭПИГРАФ)



Приговаривая – “Сейчас ты у меня заработаешь! Нет? Сейчас заработаешь”, – я методично соединяю и разъединяю клеммы блока питания монитора. Обычно экран загорается где-то на десятой попытке подачи электроимпульса, но вот после того, как я протер монитор от пыли, компьютер словно бы погрузился в летаргический сон: ни на пятидесятом, ни на сотом переключении устройство не срабатывает. При этом полубезжизненная бусина индикатора на какие-то доли секунды все ж-таки наливается соком неоновой зрелости, но, вероятно, сей контакт слишком слаб для того, чтобы разъять тяжелые, плазматические веки экрана.


[378x384]


(илл. N° 4)
Здесь в самом приблизительном виде выражена идея минималистического полотна «Мужики»... Красным цветом лица нормализованы и поправлены в соответсвии с пропорциями.



1.7. КОПИЯ (ЭПИГРАФ)

Нет букв
внутри буквенной
азбуки.
Письма как письмена.
Зыбко-то, о-
х как зыбко!
Заболевала спина...

Копию снять бы с письма
раскаленной иглой...
Логику воскресить, логику.


1.8. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ОБРЫВОК ТЕКСТА: ПОЛОСА»

два прибавы
воден енезь
купно тле
елетен озох
штар на ды
и затрапез
его неез
одив лоо

актиг олозь
тке енземо
кет элех
отбары уво

ошмак КПК
езымаю ВКП


1.10. TOUT PRЕVOIR: сборы в дорогу (ЭПИГРАФ)

Когда Фритьоф Нансен собирался в плаванье, подготовка осуществлялась загодя. Сначала исследователь устанавливал на столе тяжелые фолианты, вычисляя, какой толщины должны быть книги, чтобы яйцо, помещенное между ними, не треснуло, когда их сдвигают край в край, а выскочило бы вверх благодаря своей обтекаемой форме. Затем он рассчитывал радиус окружности корабельного днища, сравнивая его с приблизительной толщиной арктического льда. Потом корабль строился. Наконец, в какой-то момент, невзирая на ошибки конструкции, на нехватку провианта etc., Нансен взмахивал рукой и кричал: «Поехали!"
Ю.Гагарину в этом смысле было проще: в дорогу его собирали другие, а расчетами заведовал академик Королев. Поэтому гагаринское «Поехали!» не аналогично нансеновскому.
Никаких собственных решений Гагарин не принимал, и его легендарное «Поехали!» было сказано сугубо из соображений декоративности (возможно, из страха).


ЧАСТЬ 2. НАЧАЛО

2.1. АТЕЛЬЕ НА УЛИЦЕ ИППОЛИТА ТЭНА

Я все стараюсь выстроить цепочку фактов последовательно, не перепрыгивая ради красного словца с одного на другое. И вновь, – уже в который раз? – убеждаюсь, как это непросто. Достаточно в перечень событий заронить только одну малую крупицу литературы, как вся хроника становится неправдоподобной.
Итак, Россию мы покинули зимой, в феврале 1993-го года: я, Ольга и дочери ее, Соня и Лиза. Нам с Олей было по тридцать лет, ну, а девочкам, соответственно, одиннадцать и шесть. Уезжали из Ужгорода на автобусе, напутствуемые моим дедом, Василием Васильевичем Лобановым. В момент отправления автобуса он с грустью сказал: «Прощай, Миша! Наверное, уж не свидимся больше...» Так оно и вышло... Дед, царствие ему Небесное, умер на Пасху в 1994-ом, и я не смог поехать на его похороны, так как к тому времени у меня не было ни документов, ни денег.
До отъезда я жил словно в каком-то нескончаемом угаре: доморощенная мистика, бражничество, безумства, сногосшибательные идеи, артистизм, Измайловский рынок народных промыслов в Москве... Мы с Ольгой причисляли себя к нон-конформистам, независимым гениям, однако «идеализм» наш уже задыхался в материях обыденной (вне-социальной!) жизни, он праваливался в тартарары, и необходимость кардинального мировоззренческого сдвига ощущалась все острее. Инициатором отъезда была Ольга, это она добилась получения приглашения во Францию от экуменического монастыря Тэзе, куда мы, кстати, так и не добрались за все эти годы. Она, похоже, изначально предполагала возможность остаться за рубежом навсегда...

[220x336]
Илл. N°5: портрет Ольги, рисунок А. Зайцева

Я же, после довольно-таки мучительных сомнений, не желая расстаться с ней, поехал в качестве сопровождающего. Потом все обернулось по-другому. В какой-то момент я сделался для нее “сталкером”, проводником в гомерический и ужасный мир нищеты парижского андеграунда, затем, надломившись психически, превратился в обузу, в монстра, в опасного друга, и наконец, по прошествии лет, вступив на стезю духовного обновления, вынужден был приступить к формированию собственного пути.
Всего этого мы, естественно, не могли предвидеть в 1993-м году, пересекая на автобусах и электричках территорию Чехословакии и Германии. На вокзале в Париже нас встречал питерский приятель (впоследствие – друг и соратник) Леонид Бредихин. Он на неделю приютил нас в своей комнате, в пригородном общежитии для беженцев, расположенном на территории Монжеронского замка (служившего в послевоенные годы детским приютом, а в семидесятые, стараниями коллекционера Александра Глезера преобразованного в “Музей современного русского искусства в изгнании”). Неделю мы осматривали живописные окрестности Монжерона, потом получили временную прописку в Красном Кресте, а вместе с ней и направление в благотворительную (то есть, бесплатную) гостиницу рядом со станцией метро “Шато Ландон”, вблизи Восточного вокзала. Нас переполняли наполеоновские замыслы, почерпнутые прямо из воздуха, из опьяняющего эфира свободы. Например, грезилось, что мы (никогда в жизни не имевшие дела с журналистикой!) легко сможем получить в газете “Русская Мысль” места если уж не обозревателей, тo на худой конец курьеров. Эта тема неоднократно обсуждалась, приводились все новые и новые доводы... но до дела так и не дошло. Году, кажется, в 1998-м под руководством поэтессы Н.Горбаневской, я пробовал свои силы в библиографических обзорах для “РМ”, но все получалось как-то через пень-колоду и быстро заглохло.
Гостиница называлась “Эксельсиор”; из нее мы перекочевали в “Отель де Пари”, находившийся неподалеку от площади Леона Блюма... Организация “Секур Католик” выделила нам небольшое пособие, что-то около 30-ти франков в день на человека, что в общей сложности составляло 120 франков. От пяти до пятнадцати франков тратилось на питание (пюре, хлеб и консервированный зеленый горошек), остальное категорически откладывалось “на черный день”. Мы узнали расписание бесплатных раздач пищи и ходили все вчетвером, вместе с детьми, на площадь Республики или на Национальную площадь, а в иной день успевали даже в два места и, соответственно, оказывались обладателями двойного количества гуманитарных наборов, в которые входили банка рыбных консервов, кусочек сыра Каммамбер, яблоко и половина французской булки, именуемой багет. Я помню, как девочки восхищались найденными на улице игрушками...
Тем временем наше беженское досье неспешно циркулировало в официальных инстанциях. С момента получения прописки в Красном Кресте у нас был месяц, чтобы составить и отослать предварительный запрос. Далее следовало составить детальное послание с объяснением причин и со ссылками на реальные факты и найти переводчика, который изложил бы все это по-французски. Я написал внушительное письмо на двадцати страницах... но материал, будучи изложенным слишком причудливым языком, с привкусом литературщины, выглядел проигрышно (этого мы тогда, к сожалению, не понимали). По прошествии примерно года, в итоге всех ходатайств и апелляций, на нашем деле был поставлен крест. Отказ.


ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ 1
Внутренний мир развернулся с прихлопом, вздохами проклееный, словно крышка сундука – открытками. Да и само сочетание “крышка-открытка” легкости не прибавило, этакий каламбур из серии “концепт-перцепт”. Психологи, занимающиеся тестом Роршаха, анализирующие словесные реакции испытуемых на предъявленные им цветные и монохромные пятна, именно так и определяют банальность: совпадение концепта с перцептом.
Типа, пятно оно и есть пятно, как ни крути. И никакой фантазийности, никаких образов и видений!

...После того, как мы полтора месяца прожили в различных гостиницах, нас вызвали на собеседование в организацию “Франс – Терр д’Азиль” (“Франция – земля убежища”, если дословно) и предложили поехать по социальной программе в Бретань, в городок Карантэк, посулив и отдельную квартиру, и соцобеспечение. Мы согласились, и нам тут же вручили железнодорожные билеты в один конец. Билеты, кстати, были специальные, проштемпелеванные так, чтобы их невозможно было сдать в кассу вокзала и получить на руки деньги. Пришлось ехать... Карантэк развенчал все надежды. Обещание квартиры оказалось не более, чем приманкой. На самом-то деле нас послали в общежитие полупенитенциарного типа, с вахтой, заданным распорядком дня и с обязанностью столоваться из общего котла. После ознакомления с отведенной нам комнатой ( нары в два ряда, умывальник и биде, прикрепленное к стене ) Ольга не смогла сдержать слез. От нас даже потребовали, кажется, сдать на хранение документы и ценности, но мы, конечно же, спешить не стали... Ночью же, после пересчета сбережений, обнаружилось, что средств достает как раз на дорогу до Парижа. Решение было принято мнгновенно и единогласно. Бежать! И вот, в шесть утра, прокравшись с вещами мимо спящего вахтера, мы стремглав ринулись на остановку автобуса, доехали до ж.д.-вокзала и к полудню уже были в Париже, на Монпарнасском вокзале. Кстати, в дороге нам повсюду мерещилась слежка: мы трепетали перед водителем автобуса, старались не смотреть в глаза проводникам...
Дозвонившись до “Франс – Терр д’Азиль”, Ольга, как могла, обрисовала ситуацию их телефонному аудитору. Вариант, дескать, нам не подходит, мы желаем оставаться в столице. Точки над “i” оказались расставлены с полуслова. “Возвращайтесь туда, откуда приехали!” – “Не вернемся!” – “Запомните, что с этих пор вы автоматически лишаетесь права на помощь гуманитарных организаций” – “Спасибо за информацию”. Итак, значит, деньги истрачены, пособия ждать неоткуда, русских приятелей – раз-два и обчелся, да и те почему-то на телефонные звонки перестали отвечать... Куда деваться с детьми в незнакомом городе, без знания “местного наречия” (почему-то вспомнилось это крылатое словцо художника Ю.Титова)? Куда деваться??? Конечно же, в Центр Помпиду, под стеклянный купол общенационального дома культуры!
Надо сказать, что еще до отъезда в Карантэк, блуждая по улицам, примыкающим к Центру Помпиду, я заприметил одно необычайное здание на улице Гренье де Сэн Лазар (Чердак Св. Лазаря). Фасад этого дома был украшен самодельными скульптурами из пенопласта; особенно эффектно смотрелся ядовито-зеленый пятиметровый дракон, заглядывающий в выбитое окно на втором этаже. «Должно быть, здесь обитают единомышленники, – соображал я, – наверняка, это какое-то художественное сообщество независимых артистов»... Как-то раз, прохаживаясь вблизи необычного дома, я услышал русскую речь, подошел поближе ... и познакомился с Яшей, сыном художника Вильяма Бруя. Как выяснилось, Яша и его друг, бретонец Титюс, заправляли этим скватом (так называют заброшенный дом, нелегльно оккупированный странствующими артистами, музыкантами и прочими личностями). Узнав, что я художник, Яша указал мне угол в огромном и чрезвычайно запущенном зале на втором этаже. Отныне мне позволялось писать здесь картины и даже выставлять их...
...И вот, в трудную минуту неприкаянности (Центр Помпиду закрывался на ночь, и податься было некуда) я напомнил Ольге об этом «ателье». «Там наши картины, – сказал я, – полагаю, что художник имеет право ночевать рядом с плодами своего творчества!». Так мы поселились в сквате на улице Чердак Святого Лазаря – самом первом из длинной череды запущенных, заброшенных, нелегальных помещений, в которых пришлось жить целое десятилетие...

[462x344]
foto: Перформанс «Искусство крика», скват в Бобиньи, 1995 год

...Вернемся, однако, к моменту заселения на “Чердак Святого Лазаря”. Входные ворота были открыты, и мы вошли. Я пробежался по этажам в поисках Яши и не нашел его. Тогда, прихватив где-то картонные обрезки, я провел Ольгу и девочек в тот зал, где находились несколько наших картин, и, ни у кого не спросившись, принялся мастерить из картона домик, “бобровую хатку”. Помнится, в центре зала имелась маленькая приступочка, а за ней – дверь, ведущая в комнату управителя сквата, Титюса. Сам Титюс, длинноволосый мужчина лет тридцати пяти, с неизменным кальяном в руках, вскоре выглянул из дверей на шум. Девочек он не заметил, а меня вспомнил, узнал и широким жестом пригласил к себе, на пару затяжек марихуаны. Пришлось ответить, что не могу принять его приглашения, поскольку я не один, а с друзьями. “А ты зови и своих друзей!” Я указал ему на детей и на Ольгу, и Титюс как-то моментально оценил ситуацию и все понял... почувствовал. “Я дам тебе комнату”, – решительно сказал он. Так мы оказались под лестницей, в довольно-таки общирном помещении, заставленном какими-то сумками, экранами, найденными на улице фотокопировальными устройствами. Мы расчистили себе уголок метра два, тут же валялся матрац, который мы застелили холстами (кстати, холст из России был вывезен в неимоверных количествах, его хватило на несколько лет!), после чего подперли дверь изнутри камнем и – совершенно счастливые, в сухости и относительном тепле – улеглись спать, уповая на милость Божью. Вообще, нас все это время не покидало ощущение какого-то радостного присутствия, которое помогало преодолевать всю тяжесть отщепенческого бытия, неустроенность, нищету, языковые барьеры...
По утрам мы отводили Соню и Лизу в бесплатную детскую студию Центра Помпиду, где они играли, слушали музыку, смотрели книги... но в общем-то, конечно, надо признать, что в эти часы они были предоставлены сами себе... Мы же с Ольгой в каком-то безумном самоупоении занимались живописью. Профессиональных материалов у нас, естественно, не было, поэтому писали маслом на чем ни попадя: на картонках, дверных створках, даже на древесно-стружечной плитке. Вероятно, такой запредельно-космический энтузиазм производил неизгладимое впечатление на окружающих. Нам удалось чудесным образом (за 1993 франка, покупатели по ошибке приняли год создания за цену!) продать картину, которая называлась, если мне не изменяет память, “Фигура под фонарем”. Сосед по сквату, некий Саша-поляк, дылда двухметрового роста, который даже зимой ходил босиком, представил эту работу посетителям в наше отсутствие, а нам потом вручил чек на предъявителя.
Запомнился еще один случай продажи, примерно в те же дни. Некий турист из Германии, ознакомившись с творчеством сквата, специально дождался того часа, когда мы с Ольгой совместно пишем картины, и долго, напряженно следил за нашими “энергетическими пассами” при единовременном построении двух или таже трех абстрактных композиций. А у Ольги справа от палитры стояла доска, о которую она небрежным движением вытирала кисть всякий раз, прежде чем перейти к следующему цвету. Так вот, турист сей неожиданно загорелся купить именно эту доску, а не сами картины; он тут же вручил нам деньги, то ли 400, то ли 500 франков, и через несколько дней, когда следы окрашенного растворителя на доске подсохли, благополучно востребовал необычный шедевр.
По ночам, уложив детей спать, мы выходили на улицу Св.Лазаря в рабочих халатах, измазанные с ног до головы масляной краской, и радостно, от всего сердца, смеялись, оглядывая друг друга. Нас чрезвычайно вдохновляло то, что мы находимся в самом центре Парижа, что мы занимаемся любимым делом, живем по собственному выбору... Все остальное – до поры, до времени, конечно – не имело значения.
Помнится, вездесущий Яша вытащил нас на совместную выставку своего отца и Алексея Хвостенко, организованную в закрывшемся на ремонт помещении бутика “Кристалл-Палас” на Севастопольском бульваре, в двух шагах от Центра Помпиду и от нашего “ателье”. Здесь мы впервые имели возможность лицезреть русский артистический бомонд Парижа. Впрочем, настроены мы были независимо и чрезвычайно критически... может, оттого, что чувствовали себя совершенно чужими на этом пиршественном междусобойчике?
Много позже, лет через пять, я буду знать этот относительно замкнутый круг досконально, но к тому времени мне уже придется прилагать значительные усилия, чтобы ощущать себя самостоятельной творческой личностью, а не просто одним из тех деклассированных элементов, кои во множестве мелькали вокруг фигуры “Хвоста”, легендарного нон-конформиста 70-ых Алексея Хвостенко, пять последних лет своей жизни прозаседавшего в подвале, под вывеской русского клуба “Симпозион”, как пчеломатка в улье или, если угодно, словно пахан на малине. Нас связывали с ним сложные отношения взаимопритяжения-взаимоотталкивания, достаточно сказать только, что я так никогда и не стал ни почитателем его, ни учеником, ни своим человеком в клубе, где, впрочем, у меня сложилась-таки своеобразная репутация скандалиста и “язвы”, умного человека, хотя и, как говорится, напрочь безбашенного... Кстати, из артистов нашего поколения особенным влиянием “Хвоста” оказался отмечен художник Алеша Батусов, старательно копирующий ныне поведение мэтра и даже донашивающий его одежды.



 (198x186, 20Kb)
foto: Хвост и К°, 1998 год

Tогда, весной 93-го года, нашим бытийно-событийным катализатором стала среда французского андеграунда, коммуна “профессиональных бездомных” со своей эстетикой и этикой, со своими мерками и укладом. Скват на улице Чердак Св. Лазаря готовился к принудительному расселению, о чем городские власти позаботились довести до нашего сведения заблаговременно. Коллектив распался на несколько микрогрупп, каждая из которых, в тайне от других, готовилась занять какой-либо пустующий дом и бороться за существование самостоятельно. Во всех этих местнических интригах меня лично печалило лишь то, что Титюс, харизматический лидер увядающего сквата, оказывался персоной нон-грата и для тех, и для этих... Никто из молодых “сталкеров” не желал брать его с собой, опасаясь попасть под его влияние и в итоге потерять власть. Молодежь осуждала Титюса за дилерство: целыми днями он распространял в вагонах метро прессу бездомных, а на вырученные деньги (300-400 франков) приобретал гашиш, который демократично раскуривал вместе со всеми...
Нас взяли под свою опеку трудные подростки, 18-летние Базиль и Дельфина, потому что мы были выгодными компаньонами (хотя и не понимали этого): во-первых, художники, а не просто бродяги, ну, а во-вторых, семья с детьми – это, конечно же, мощный аргумент скваттеров при переговорах с властями. Так что накануне расселения Чердака Св. Лазаря мы уже успели обустроиться вместе с десятком прочих оккупантов в герметически замкнутом особняке на улице Ипполита Тэна, рядом с метро “Домениль”.
В художественном плане наши дела, вроде бы, пошли в гору: у нас появился самодеятельный куратор, Давид-антиквар; одна из инсталляций выиграла конкурсу на фестивале скульптуры в Гренобле. Однако общий фон неблагополучия значительно повысился после того, как фактический хозяин дома, не дожидаясь завершения многолетней юридической тяжбы со скваттерами, нанял команду вооруженных легионеров, дважды осуществлявших на нас массированные налеты, после которых оставались разрушенными окна, унитазы и потолки и уничтожалось практически все имущество обитателей. Так что подготовку к гренобльскому фестивалю я вынужден был заканчивать в нервной клинике. В промежутках между означенными событиями – с подачи того же Титюса, которого мне в конце-концов удалось-таки “вписать” в скват – я продавал в метро газету бездомных.

[422x564]
(илл. N°6: Медведь; совместный рис. с Васей Франко 2006)

Болезнь протекала в форме бреда. Кстати, достаточно только оглянуться на некоторые мои художественные записки, и сразу становится ясно, что я в принципе был предрасположен к делириуму; поставив задачу эстетизации состояния умоповрежденности, я не знал в своем ерничестве ни меры, ни удержу и не бил тревогу, когда концентрация искажений сознательности достигала критических значений.
Вымысел причудливо переплетался с действительностью. Так, я был совершенно уверен в том, что персонаж моего рассказа Павел Дементьевич вскоре материализуется, и он материализовался-таки в виде издателя философского журнала “Ступени” Павла Кузнецова из Питера, с которым нас свела легендарная просветительница Татьяна Горичева.
Миросозерцанием моим руководила исключительно жажда курьеза, несопоставимости внешнего с внешним, а до сущностей мне, по большому-то счету, докапываться было недосуг.
Так же и опекаемый Горичевой журнал “Ступени”, ценность его виделась не в том, что он стремился стать независимой альтернативой официальным “Вопросам философии”, но в достаточно высокой концентрации моментов а) случайных, б) субъективных, в) дементализированных, и г) недоказуемых, то есть, подпадающих под эстетику умопомрачения. “Если имя розы положить под язык, – сообщал В.Савчук в эссе “Метафизика раны” (журнал “Ступени”), – то оно превращается в имя раны”.
“Если имя – с какого-то перепугу – положить под язык, – иронически переиначивал я, – то оно превращается в другое имя.”

Когда таблетка рассыпается во рту
На множество частиц прогорклых, едких,
Я тих, как Пугачев в железной клетке...
(Текст песни: “Я сижу, чего-то жду

А музыка играет и играет...”)
Еще улыбка в воздухе блуждает.
Мой рот проложен кожей головы.
...Иду, что называется, на вы...

(Консервной банкою наплавилось лицо
На острый край каких-то соответствий...

У Хлебникова вечно было злое лицо
В моментах относительных приветствий).

Тотем улыбки, отсвет твой спокойный
От всех частот взял скрежет бесконвойный!

Как зерна соли, впаянные в лед
Препятствуют скольжению полозьев,
Так этот горький медицинский мед
Латает раны и врачует слезы.

(Текст песни: “Он сидит, чего-то ждет...”)
Клочком газеты голову проложишь,
И видишь, как плывут за годом год,
А также то, о чем мечтать не можешь...

Cборник “Представители”,
N° 16 ПОТРЕБИТЕЛИ
ФАРМАЦЕВТИЧЕСКОГО СПОКОЙСТВИЯ


В 1994-м году, в “ателье” на улице Ипполита Тэна (кстати, об этом историке литературы упоминал Л.Шестов в книге “Шекспир и его критик Брандес”, изд-во “Шиповник”, 1903 г.) мы создавали с Ольгой первые выпуски нашего самопального журнала, именуемого “Стетоскоп” и написанного от имени 10-15 воображаемых авторов (Велосипедист Е., Удоменщик и другие ). Выпуску к 11-му в моей душе что-то заклинило, раздался какой-то щелчок, все персонажи заговорили одновременно, и мешанина несуществующих, беспредметных голосов до крайности испугала меня. Произошло это, кажется, уже в 95-м году, в сквате при Комитете Бездомных рядом с метро “Толбиак”, когда моей ежедневной нормой “невмирности” были поллитра гавайского рома, выпиваемых в одиночку, а впереди маячил очередной заход в психиатрическую клинику с последующим двухмесячным адом стационарного лечения галапиридолом.
Вспоминаю обо всем этом с сожалением и запоздалым раскаянием...

Дожди как шелковые нити.
Распоясавшийся восток.
И злачный гомон общежитий.
И дребезжанье в водосток.

Все это было, было, было.
Повторы. Прутья. Решето.
И доезжачий ворох пыли.
И превращение в ничто.

И страшный скрип больничных коек.
...Во сне, в кругу незримых тел,
Я обнимал стекла осколок
И просыпаться не хотел.

Cборник “Представители”, N° 20. БОЛЬНЫЕ

Надо сказать, что бегство в депрессию, в душевную болезнь неоднократно захватывало меня, не только в первые, наиболее трудные, годы парижской жизни, но и раньше, в России... Помнится, устроившись после окончания университета – из идейных соображений – кочегаром во Всеволожск, я часто засыпал на рабочем месте, сокрывшись от сослуживцев в бойлерной, под самым потолком. “Это как понимать?” – далековатым, злобным голосом кричал мастер котельной, Мамонов, застукав меня однажды в закутке. Преодолев безразличие ко всему на свете, я силился проснуться. Кажется, в этот момент рабочие на соседней лесопилке запускали циркульную пилу. Опухоль неприятной мечтательности плохо рассасывалась под воздействием яви, и я почему-то представлял себя уборщиком котельной (уже и не кочегаром даже !). Желтые резиновые сапоги да швабра составляли мою экипировку. Мастер указывал на потухшие газовые горелки и беззвучно, словно актер немого кино, шевелил губами, напоминая о необходимости растопки котла; я же, отягощенный сознанием самовольного понижения в должности, с отрешенным видом спускался по лестнице в подсобку, подметать пол. И потом, когда я лихорадочно перерывал содержимое бронированных шкафчиков рабочей раздевалки в поисках чистого носового платка, чтобы сменить повязку на перерезанном накануне запястье (сердечная мука от недавнего скандала с Аленой Ш., моей первой женой, как-то перекрывалась болью развязавшейся вены), сердобольный Мамонов выпроваживал меня домой, полагая, что я смертельно пьян. А на улице деревья с Котова Поля сучьями лезли мне в ноздри, и солнце не улыбалось, потому что его просто-напросто не было. Вместо солнца на небе зияла пустая дыра...
Впрочем, это, конечно же, лирика. Нынче я стараюсь как можно меньше обращаться к так называемому “потоку сознания”, или ассоциативному письму. Работа в раскрепощенном бессознательном требует большого такта и чувства меры, кроме того, она задает отношение к фактам как к элементам анамнеза. Мемуары, погружаясь в “поток сознания”, начинают терять признаки жанра. Раньше, когда модные стилистические идеи целиком владели мною – концепция “белого листа”, “нулевой уровень письма” etc. – тогда не только отсутствие фактичности, но и само молчание воспринималось как форма экстаза. Вслед за композитором Джоном Кейджем, утверждавшим, что сущность тишины – воздержание от намерений, вслед за Мейстером Экхартом, призывавшим к бескомпромиссному отказу от себя во имя Божие, я старался форсированно достичь благодати, не усвоенной внутренним опытом, не устоявшейся в нем...
Мы с приятелями доводили себя до состояния активной невменяемости, бреда, а потом наперегонки бежали искать защиты у демона психиатрии, добиваясь того, чтобы каверны перманентного безволия и пассивности по отношению к судьбе были окорочены химическим способом, таблетками, наукой. Добытый в результате таких самоистязаний материал (воспоминания) служил не вразумлению, но опять-таки неразумию, какому-то квази-искусству: живописание бездн страдания душевного осуществлялось исключительно ради любви к писательству. Критика валялась где-то на задворках, а в центре всегда находился сдвинутый ум, “самоистукан” (как верно обозначил подобное состояние св. Андрей Критский).
Сюжеты личного несчастья, истерики, травмы проникали в мои песни, и по-другому я петь не мог, да и не хотел, наверное...

Песня (на два голоса)

На метро прокатимся, хорошая моя.
Мне в подземном транспорте спокойнее, чем дома.
Ты не улыбаешься, ты смотришь сквозь меня:
“Лучше б я доверилась кому-нибудь другому...”

Пр.: Нечем было маме на вопросы отвечать,
Трудно оправдаться, если люди что-то спросят...
В заграничном паспорте – фальшивая печать.
Муж – торчок и пьяница, под инвалида косит.

На метро прокатимся, я все тебе скажу.
Стекла бить не буду, откупоривай бутылку.
На Бельвиле нищие воруют анашу.
Помнишь, я вернулся с окровавленным затылком?

Пр./

Сколько лет прощалась, все расстаться не могла.
Уходила в гости, напивалась у подруги.
Я ж тебя, избитого, до дому донесла.
Ты меня обидел, ты выламывал мне руки...

Пр./

Привязанность к алкоголю, в отрыве от которого высотный полет свободного художества словно бы терял и смысл, и очарование, обрекала на нескончаемую череду чудачеств. Изложить их с пользой для детей и юношества мне не удастся, а излагать без пользы значило бы уподобляться питерским митькам. И если периоды просветлений моих пахли пивом, то периоды затмений начинались с внезапных высоковольтных грудных рыданий и заканчивались тезерцином, аоталом и галопиридолом. Где-то в промежутках пестро мелькали незаконченные живописные полотна, выставки, сходки, литературные чтения... Суровой нитью проходило поденное труженничество... Неумолимый Кронос отщелкивал даты как бы наперекор душе моей, не знавшей ни пристанища, ни профессии. Личные взаимоотношения приобретали привкус полынной горечи, царапины на сердце становились все глубже, чернила обид все больше принимали оттенок несмываемости...

вас, если это что-то значит,
беззвучной лапой щекоча,
подстерегают волны плача
за отворотами плаща...


ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ II
Концептуализм, по сути, это переработанный смех, когда лошадиные челюсти мысли, направленной на другого или на себя самого, уже не в силах совершать жевательных движений.
Никакой правды, никакой регрессии, никакой деформации.
Никакой литературы, никакой исповеди, никакого наукообразия.
Просто НЕ СМЕШНО.

P.S. Идея смешанной техники, пропагандируемая Александром Очеретянским в журнале “Черновик”... Возможно, смешанная техника – это проявление СЕРЪЕЗНОГО СМЕХА ПО ПОВОДУ ИСПОЛНИТЕЛЬСКОГО КАНОНА.

Базиль с Дельфиной, чета трудных подростков, поспособствовавшая нашему поселению на улицу Ипполита Тэна, оказались весьма проблемными сожителями. Они скандалили постоянно, с выбрасыванием из окон мебели и одежды, с многочасовыми разборками и бурными примирениями. Родителей Базиля я не видел, а с матерью Дельфины, мадам Кришкой Слободовой мы знакомились дважды или трижды (в последний раз – году этак в 2004-ом), причем она всякий раз упорно величала меня Сашей, а я почему-то стеснялся ее поправить. Дельфина сбежала из дома в пятнадцать лет, в семнадцать сошлась с долговязым Базилем, которого называла «жонглером» (поначалу восторженно, а под конец – презрительно), а к 28-ми годам, когда мы вновь оказались с нею соседями по сквату (“Альтернасьон”), она уже весьма солидно попивала и была, как утверждал вездесущий перкуссионист Лукас, законченной нимфоманкой. Насчет последнего ручаться не могу, так как сам к ней не “клеился”... Еще Дельфина называла себя мадемуазель Нота и подолгу в одиночестве импровизировала на саксофоне в подвальных помещениях “Альтернасьон”...

ДОМ ВРЕМЕНИ
(настоящее несовершенное)


он все ходит и ходит
ходит

и не может остановиться
вот упал умывальник, мыло
выпрыгнуло раз, другой, третий
и
опять, и опять “где мы?”

где-то там
коридор
коридор
...коридор (не путать с корридой)...

двое в комнате, у нее,
курят;
он: стучит крыльцом об каблук
приказывает: только быстро, быстро
сигареты в окно

стоп

на посту застряла фигура
там, в комнате, есть еще кое-кто
эти ходят, и не желают скрываться
вот один, с родимым лицом в-полпятна
и двое с квашней .......h....h..........необъятной

of, of, – вскричала собака
яма
автобуснЫЙ останов, ветер,
“магазин в яме
закрыт, товарищи”
ну, вот и все, Анатолий,
прощай ... здравствуй

свиделись, значит
да неужели ж...

а-а... прочь отсюда, сыкун

Значит, Логос, –
Анатолий всю жизнь твердил, что боится
Логоса

значит, так :
в комнатах жизнь, да какая-то не такая
1997/2006

На втором этаже обреталась чета панков: худая как спичка и причесанная под павлина девица Алиса и ее бой-френд, бас-гитарист (хардкоровец) Эрик, смешной тридцатилетний мужчина с внешностью Лао-Цзы. Он носил шорты поверх пятнистых военных брюк и был с головы до пят обмотан цепями. Алиса выглядела истощенной до крайности, она почти ничего не ела, но засыпала и просыпалась в обнимку с бутылью розового сухого вина. Эрик же старался бороться с алкоголем весьма оригинальным методом. Рано утром он натощак выпивал полтора литра молока, с таким, следовательно, расчетом, чтобы целый день не прикасаться к вину из опасения испортить желудок. После этого он уходил в метро просить подаяние на прокорм своей собачки, которую звали Мосье Том. К вечеру, тем не менее, молочный барьер зачастую оказывался сметенным лошадиной дозой можжевеловой водки из магазина “Лидер Прайс”. Эрик терял сознание и ложился отдыхать во внутреннем дворе, прямо на голой земле. Он был, в общем-то, сердобольный малый. Когда на одном из своих сходняков его друзья-панки покалечили некоего бездомца Жиля (впоследствие – “Жиль-инвалид”, изрезавший бритвой на мелкие кусочки попавшие к нему в руки наши с Ольгой картины; я уже писал о нем в рассказе “Чужие вещи”, см. журнал “Нева” N°9 за 2000 год), выбросив того с переломанной ногой за ворота сквата, Эрик приютил бедолагу и даже поселил его в своей комнате. Погостевав пару-тройку недель, Жиль-инвалид осмотрелся, пообтерся и решил обустроиться более прочно. Он взял себе за обыкновение собирать милостыню (на лечение ноги) возле супермаркета с символическим названием “Сума”. Алиса вывозила его на кресле-каталке к дверям магазина и пристраивалась рядом рисовать на асфальте цветными мелками. На пару они набирали гораздо больше, чем по-одиночке... Недаром же говорится: “Возьмемся за руки, друзья!”...

[182x264]
foto: Жиль-инвалид

И вот однажды Алиса заявляет своему Эрику, что уходит от него к Жилю-инвалиду. Ну, то что она “уходит”, это было, пожалуй, преувеличением. Эрик-панк просто перебрался с супружеского ложа на пол, оставаясь в той же комнате, а его место занял Жиль. Тем не менее, Эрик очень страдал, сидя по вечерам в обнимку с Мосье Томом, у которого непрестанно слезились глаза от сопереживания.
Трагедия Эрика и Алисы прошла почти незамеченной на общем фоне коллективно-бытового надлома. Базиль с Дельфиной к тому времени уже расстались и съехали от нас, каждый в своем направлении. Анатолий с Ириной влачили тяжелое бремя существования в “предбаннике” все той же пресловутой комнаты панков, их отношения балансировали на грани разрыва. Я выписался из госпиталя “Эскироль” (где лежал, по слухам, на том самом отделении, где когда-то побывал знаменитый Антонен Арто) и зажил одной ногой на заброшенной лодочной станции в Леваллуа, а другой – у своих, на улице Тэна, в атмосфере, мягко говоря, посттравматической...
...Был у нас еще один коммунар, Эрик-не-панк, по фамилии, кажется, Летаконню. Его мама танцевала в балетах Мориса Бежара и никогда его не навещала в сквате. Эрик-не-панк ходил в широченных шароварах, а на шею повязывал цветастый платок. Когда коммунары, после падения сквата, захватив с собой Иру и Толю, перебрались, под предводительством Жиля-инвалида, в пустующий дом на соседней улице, у Эрика-не-панка случился жестокий конфликт с Эриком-панком. Они схватились как некие “я” и “не-я”, закоренелый холостяк (не-панк: нож) и холостяк новоявленный (панк: велосипедная цепь), но в итоге проломили голову ни в чем не повинной Ирине, кинувшейся их разнимать. Анатолий при разбирательстве не присутствовал, он, как обычно, продавал газеты в метро, и бедная Ира с сотрясением мозга вынуждена была исколесить пол-Парижа в поисках врача: она ведь была неучтенной человеческой единицей, без вида на жительство, и, соответственно, без тех минимальных прав, которыми обладает даже клошар-француз. По-моему, именно тогда Ирина начала писать загадочные пан-бихевиористические речевки (“Когда отряд смеется в ряд, И солнце не встает...” и постмодернистские вариации на темы Есенина: “Поправился. Я тоже стал в желаньях...”). Нас с Ольгой в тот момент, из сочувствия к детям, приютила левоэкстремистская организация “Право на жилище” (Droit au logement), в которую мы автоматически вступили, получив комнату в социальном (т.е., не артистическом, не “экстремальном”) сквате при Комитете Бездомных, неподалеку от Итальянской Площади в 13-ом округе Парижа. Ирина же с Анатолием, уже после конфликта, вынуждены были еще какое-то время обретаться в полузапуганном состоянии “у Жиля-инвалида” (потом Толя снял-таки чердачную комнатку на улице Маргеритт, и они покинули движение скваттеров). Я виделся с Ириной урывками, в кафе, и меня почему-то сильно раздражали ее стихотворные опыты (может быть, я просто не умел выразить ей свою жалость, сочувствие?).
В раздражении своем я дошел до того, что категорически запретил ей писать (словно бы имел на то какое-то право?!). Кстати, года через два, на олиной квартире в Монтрее, в присутствии московского мэтра Дмитрия Пригова, представляя друг другу участников чтений, я процитировал этот запрет иронически: “вот, дескать, как ее ни отваживай, она продолжает писать, ни на что не взирая”. По прошествии еще лет пяти, когда у Ирины уже были документы (она сделалась “выездной”, смогла видеться с сыном) и статус учащейся (в аспирантуре), мы все очень надеялись, что она защитит в Сорбонне докторскую диссертацию по современной французской поэзии. Однако на последнем году аспирантуры Ира – совершенно по-цветаевски – устроилась работать на полную ставку подавальщицей в привокзальном кафе, и защита как-то пошла по боку...

[196x272]
foto: я публично связываю Ирину,
читающую свои стихи. Перформанс 1995 года

Скорее всего, мое попадание в 1994 году в психиатрический госпиталь “Эскироль” было связано с двумя стрессогенными обстоятельствами, предшествовавшими ему по времени. После первого, кое-как отбитого при пассивной поддержке полиции, нападения на наш скват бандитов-легионеров, нанятых владельцем помещения (по слухам, дом принадлежал тогдашнему министру внутренних дел Эдуарду Балладюру), основным занятием коммунаров сделалась самооборона. Мы жили в атмосфере коллективного психоза, с установкой как можно реже покидать территорию, с баррикадами, ночными дежурствами на крыше (чаще других там сидел Яша), с заготовкой бутылок с горючей смесью... К этому приплюсовывались отсутствие воды и бытовая разруха: нападавшие оставили нам разломанные унитазы, пробитую в нескольких местах кувалдой крышу... Коммунары мечтали расслабиться, забыться. Скват захлестнули психостимуляторы (ЛСД), катастрофически увеличилось потребление гашиша и алкоголя. У меня же обнаружилась своего рода аллергия, непереносимость атмосферы коллективного “кислотного уторча”, сдвига (вероятно, из-за негативного петербургского опыта с наркотиками). Стоило мне провести какое-то время рядом с “нарконавтами”, попить с ними вино в одной компании, как меня “срывало с катушек”, и начинался делириум с непрекращающимися галлюцинациями...
Катя Каврайская, которой довольно часто приходилось в тот период менять жилье, кочуя по многочисленным знакомым между Версалем и Греноблем, хранила в сквате свои вещи, а зачастую и ночевала сама, прикорнув на груде чемоданов и узлов в комнате Эрика-панка. Однажды, готовясь ко сну, Катя слышит дикий крик Анатолия, только что вернувшегося из метро и, по-видимому, недостаточно внимательно встреченного Ириной. Анатолий затрясся, как-то неловко подпрыгнул на пороге и кубарем покатился по деревянной лестнице, ведущей во внутренний двор. Катя выходит на площадку и опасливо заглядывает за перила. Разбуженный Жиль-инвалид тем временем выкатывается на двухколесной коляске из нижней комнаты. Эрик-не-панк, потирая подбитый глаз, опасливо выходит из туалета. Стучит костылями на первом этаже маленькая квадратная девица по кличке Гребуй. Несколько пар трясущихся рук тянутся к Толику и заботливо ощупывают его плечи, голову и позвоночник. Анатолия вносят в комнату, но он, несмотря на увещевания Ирины, никак не может успокоиться. "Э! Э! Э!" – кричит он. Мысленно обозначив разворачивающееся вокруг нее действо как "парад уродов", Катя, скрипя зубами, прячется с головою под одеяло. В восемь утра ей надо идти на работу, присматривать за малыми детьми.
...Кстати, из того, что я пишу об опьянении и о “кайфе” в сквате как о чем-то само-собой разумеющемся, может сложиться неверное впечатление, дескать, все скваттеры – люди “зависимые”. Тем не менее, ни Толя с Ирой, ни, тем более, Ольга с девочками не были ни токсикоманами, ни алкоголиками. Собственно, за “связь с коллективом” всей группы русских отвечал только я, и в основном – по части выпивки, в чем, конечно же, переусердствовал...
Вторым обстоятельством можно считать нервное напряжение, связанное с неожиданным профессиональным взлетом в области художественной. Из диванных пружин и пучков соломы мы накрутили с Ольгой какие-то фантастические фигуры, сделали серию фотографий этих объектов на фоне камней и заумных надписей на табличках (типа: “После того, как ты сказал обо мне то, что ты сказал, реальность вокруг меня уплотнилась”) и отослали сей проект в Гренобль, на конкурс фестиваля современной скульптуры. Проект сей, пролежав несколько месяцев в архивах, неожиданно выиграл конкурс, причем, произошло это в тот момент, когда мы о нем уже и думать перестали: пружины куда-то затерялись, надписи стерлись... Итак, нужно было готовить все заново. И вот, в состоянии неземного активизма, в таком накале, какого у меня ни до, ни после не возникало, я принялся вырезать кухонным ножом барельефы из гипсовых плит, позаимствованных на какой-то стройке. Временами, не умея справиться с переполнявшей меня энергией, я выбегал на улицу, в ночь, в ливень, ложился, раскинув руки, прямо на асфальт и лежал подолгу, не обращая внимания на случайных прохожих. Когда же из галереи пришел грузовик, и вся наша инсталляция (она называлась “Глаза и уши первопроходцев”) – под опись – была сдана гренобльским перевозчикам (художнику Ю.Вишневскому), сознание мое померкло...


[501x699]
foto: инсталляция, 1994 год

Впрочем, писать о душевных расстройствах, и уж, тем более, живописать их нет, честно говоря, никакого желания. В прежние годы, культивируя в себе натуру чувствительную, самозабвенную и неуемную, я слишком долго козырял подобными воспоминаниями как знаками отличия... приметами самобытности... Нынче мне отчетливо видно, что возобретение индивидуальности за счет мифопоэтизации собственных психических изъянов и страданий – дело вредное и опасное, а в сравнении с вечностью, с индивидуальностью духовного подвига оно и вовсе представляется пшиком. Однако это был очень сильный морок, в котором любые действенные формы продвижения к свету рисовались как нечто “не свое”, чужое, неинтересное и “неумное”... Элементарный, казалось бы факт: очевидно, что патогенные образы (нечто сродни галлюцинациям) не могут служить оправданием личной несдержанности, они, по определению, нацелены только на то, чтобы провоцировать патологию. Так почему же я этого не понимал в писательстве своем? Вероятно, вслед за хрестоматийным Тертуллианом с его совращенным, замаскированным дуализмом неверия и религиозно-нравственного пессимизма (а как иначе трактовать это “верую, ибо абсурдно”? Для верующего ведь наоборот: “верую, ибо очевидно”) надеялся на то, что в болезни может быть заключено всецелое оправдание больного.
Тем временем писатель и интеллектуал Андрей Лебедев представил меня и Ольгу Марье Васильевне Розановой, супруге диссидента А.Синявского. На ряд лет мы приобрели не только помощницу и покровительницу, но также и некоторую, если можно так выразиться, материальную базу. Конечно, нужно было быть чудаками, обладать завидным запасом наивности, немотивированного активизма и гордости, чтобы верить в то, что изготовленные на стареньком ксероксе Марьи Васильевны двузначные тиражи нашего “Стетоскопа” способны как-то влиять на русскую культуру.
Помнится, Ольга спрашивала у Марьи Васильевны разрешения заплатить за порошкообразную тушь для “ксерокса” (предполагалось, что мы всю купленную тушь и изведем на свои тиражи, так что логично было бы не вводить в расход М.В., тем более, что бумагу она нам предоставляла бесплатно).
– Скажите, Оля, а зачем это вам нужно? – с некоторым подозрением спросила М.В.
– А для независимости, Марья Васильевна, – нашлась Ольга.
– Ну, нет, независимость стоит гораздо дороже, чем коробка туши, – не согласилась М.В.
В возрасте уже довольно реалистическом (28-30 лет) мы с Ольгой ни на гран не были взрослыми; так получилось, что прежде, чем всеръез обратиться к проблемам духовным, мы погрузились в бессознательное подражание тем или иным деятелям так называемой “третьей волны эмиграции”, развивая недоказуемый постулат о том, как тяжело, “подчиняясь законам отечества” (см. Ямвлих. “О Пифагоровой жизни”VI), заниматься творчеством (и, в частности, свободным искусством ). В момент повышенного спроса на Россию (70-е годы) десяток-другой имен сделались звучными, приобрели мировую известность... Неужели нам втайне хотелось того же? Волна схлынула, интерес поугас, да и спрос на матрешку с профилем Сталина в интуристовской Москве, кажется, сильно понизился со времен перестройки...
...Мне понадобился добрый десяток лет для того, чтобы приблизиться к пониманию приоритета нравственного уложения над географическим или политическим аспектом жизни. Начав философствовать, я отдалялся от непосредственного проживания своей “жизни в искусстве”, начав богословствовать, отдалялся от философии, а принявшись практиковать постижение Бога в рамках Церкви, не захотел (или, вернее, не смог) богословствовать в свое удовольствие: что-то претило. По инерции я продолжал осуществлять деяния искусства, ощущая себя скорее узником воображения, нежели представителем свободного мира (как можно, наверное, стать и гордым узником богословия, не замечающим Божьей воли и Божьего промысла). Становилось понятно, что любая эстетика является лишь синонимом демиургического начала, декоративным элементом мира, но не самим миром. Я уже не был настолько безумен, чтобы безоговорочно соглашаться принести в жертву Аполлону надежду на жизнь вечную.
...Наконец, из всего многообразия эстетик к 2006-му году у меня остались только пение да дневник. Как-то само по себе вышло, что пению подчинилось даже стихосложение...
Эпоха продажи газет в метро (три года) завершилась как-то сама собой после того, как у меня появились ученики. Учительство стало для меня чем-то вроде “луча света в темном царстве”, общение с детьми восстанавливало душу, облекало ее смыслом, теплом и ответственностью. Фантазии очищались от мрака, креативный хаос выстраивался в системы. Так, в занятиях с детьми впервые явственно наметилось противостояние жизнеутверждающих сил тому кольцу мрака, которым тесно опоясывались и мое нелегальное бытие-жизнетворчество, и личностный надлом. Церковь призывала к осуществлению непрерывного усилия над собой, усилия, призванного ограничить буйство страстей; я же в те времена был недостаточно сообразован с такими усилиями, то есть, конечно, я не мог не замечать импонирующего звучания аскетики, но знакомство это было по большей части теоретическое, почерпнутое из случайно прочитанных святоотеческих книг. Отец Димитрий оказал мне неоценимую услугу, связавшись с одним из православных монастырей и договорившись о том, чтобы меня приняли на месяц в качестве гостя. И я как слепой, наощупь, пошел в указанном направлении и оказался в начале долгого и тернистого пути обновления души.
......................................................................
7 ноября 1995-го года заголовки всех парижских газет пестрели сообщением о смерти Жиля Делеза. «Виднейший оппонент психоанализа покончил с собой в возрасте 71-го года!» - надрывалась “Либерасьон”. 74-летний философ Жак Деррида, автор теории деконструкции, скончался через девять лет (в ночь на 9 октября 2004) от рака поджелудочной железы. При этом было такое чувство, что своей смертью он что-то сказал, его кончина словно бы выступила в значении сообщения. А вот Делез не сумел... Хотел сказать, но не смог, так бывает.
«В процессе деконструкции главное — не логоцентризм, а фоноцентризм, не субъект, а голос» (Жак Деррида)


2.2. КОМИТЕТ БЕЗДОМНЫХ

Под крышей Комитета Бездомных я провел три года, с 1995-го по 1997-ой. В моем ведении были два помещения – маленькая однокомнатная квартирка на втором этаже и ателье, тридцатиметровая комната с проваливающимся потолком и съеденными грибком стенами на первом (это по французской системе отсчета, включающей нулевой этаж, эквивалентный русскому первому). По моей инициативе ателье постоянно реконструировалось: то стены обклеивались картоном, который мгновенно отсыревал, то потолок камуфлировался черным шелком, через неделю начинавшим провисать под тяжестью скопившейся пыли... Я боюсь спать: кажется, что шелк вот-вот прорвется над изголовьем кровати. Из соображений самозащиты приходится взрезать ножом эти черные набрякшие паруса и подставлять ведро под удушливую струю сыпучих отходов. Соседи за стеной постоянно кашляют; сквозь сон чудится, будто это лают собаки.
Нищета обостряет и без того натянутые взаимоотношения, а затяжная депрессия придает им оттенок невыносимости. На улице перемигиваются зеленые неоновые кресты аптек. Я устраиваюсь в Макдональдсе у метро Толбиак, заказываю водянистый американский кофе и мечтаю о таблетке долипрана. Непрекратимая головная боль, развал в груди. Макдональдс – своего рода публичный клуб для людей, не имеющих быта. Здесь читают, пишут, спят, просто сидят и смотрят в окно пустыми глазами. А ведь мой временный дом – в двух шагах отсюда! Там, на втором этаже сквата, в маленькой освещенной кухне, Ольга кормит детей, или занимается с ними русским языком перед сном. Во дворе сидит испанец Доминго со сломанной ногой, а дурашливый, бестолковый Да Сильва целует в морду огромного слюнявого дога. Мне все кажется, что я еще там, в ателье, что я в мучительном оцепенении перебираю вещи, готовясь к ночлегу на другом конце города. Уныло смотрю на часы. 18.58. В семь часов надо звонить Леониду, пора вставать...
В 1997-ом, силясь преодолеть унылое одиночество, я приютил полу-ослепшего старца, художника-мистика Юрия Васильевича Титова; о совместном с Ю.В. бытии и творчестве написано несколько очерков для нью-йоркского журнала “Черновик” и нашего парижского “Стетоскопа”. Я промывал ему гноящиеся, пораженные катарактой глаза и, усадив за стол, создавал условия для совместного творчества. Так мы нарисовали и сверстали десять пост-футуристических альбомов: “Троянский Конь”, “Мыслящие Свертки”, “Коробки”... “Троянский Конь” замышлялся как проект памятника иностранным влияниям во французской культуре, это были эскизы огромных чугунных помостов, устанавливаемых на четырех главных площадях Парижа и представляющих из себя копыта Троянского коня, незримо возвышающегося над “столицей мира”, превосходящего по высоте Эйфелеву башню.

[700x463]
foto: Мыслящий Сверток в ателье при Комитете Бездомных (слева – К.Каврайская), 1997 год

[163x254]
илл.N°7: эскиз Мыслящего Свертка

Альбомы эти, в полном соответствии с законом жанра, сгорели, когда я сидел в нантеррской депортационной тюрьме, а Юрий Васильевич, оставшись в ателье один, зажег ночью свечу, уронил ее и сослепу не справился с огнем. Сам он чудом остался жив, только очень обгорел... Но альбомы, альбомы... Впрочем, кое-какие материалы у меня сохранились, в частности, запись доклада-перформанса, посвященного “самодвижным архивам” и феномену их воспламенения. Текст сей был обнародован в присутствие ведущего специалиста по русскому авангарду Жерара Коньо, а также писателя Павле Рака, эссеиста Андрея Лебедева и других.
О природе фантазии, помнится, там было сказано вот что: “...Неужели же весь я, со всем своим человеческим многообразием, превратился в какую-то ячейку, в восковой пентадодекаэдр, в котором огромная, неряшливая пчела Бахуса складирует по крупицам свою дурманящую амброзию?...”
В левом крыле здания обретались семьи: супруги Абдер и Мина из Маррокко, многодетная колония курдов, какие-то массивные мусульманские тетки с руками, вечно измазанными йодом... В правом же крыле жили холостяки и экзотические перпиньянские нищие-собачники. По вечерам они разводили во дворе костер, пили пиво и жарили перченные колбаски, мергезы. Поздно ночью у них начинались языческие пляски, прыжки через костер, песни. Долгими летними ночами некоторые холостяки набирались до того, что засыпали во дворе, на голой земле. Наученный горьким опытом предыдущей коммуны, с соседями я общался весьма и весьма умеренно, осторожничал, стараясь со всеми поддерживать более-менее ровные, дипломатические отношения. Отсиживаясь в ателье, я писал песни-оратории и углубленно экспериментировал со звукозаписью. Леня Бредихин хранил у меня синтезатор, Саша Путов – электрогитару, Кирилл Тер-Амбарцумян – четырехканальную студию. Однажды, после сеанса музицирования с калмыцким шаманом Николаем, в ателье рухнул потолок. К счастью, никто не пострадал, однако инструменты пришли в негодность. Топчан, на котором собирался ночевать Кирилл, к полуночи переменивший решение и убежавший на последний поезд, оказался погребенным под грудой кирпича. Через несколько месяцев подобная история приключилась с другим нашим гостем, немцем Видеем, которого нам рекомендовали как просветленного, имеющего за плечами четыре года индийских ашрамов. Видей старался контролировать свои мысли даже во сне. Посреди ночи он проснулся в ателье и, рывком оторвав голову от подушки, сел на кровати. Через секунду, чудом не пробив Видею голову, на подушку приземлилась тяжеленная картина “Мексиканец”, прежде висевшая под потолком. “Наверное, я подумал что-то не то”, – сокрушался потом Видей в ответ на мои объяснения, что, дескать, картина упала из-за того, что прогнили и гвоздь, и стена.
По утрам я по-прежнему спускался в метро продавать газеты, а днем посещал курсы французского в протестантском университете в Латинском квартале. Конечно, газеты – это не откровенный сбор милостыни, в них была, по крайней мере, некая внешняя атрибутика коммерческой деятельности, но временами труд сей мне не давался, и волна злобного богоборчества захлестывала меня с такой силой, что приходилось исповедоваться на автоответчик отца Дмитрия, ежели самого батюшки не было дома.
Второго декабря 1995-го года все в том же помещении протестантского университета преподавательница курсов восьмидесятилетняя аристократка мадам Тома де Сан-Маргерит устроила выставку наших с Ольгой картин. Помимо уроков французского эта изысканная пожилая дама, приятельница самого Роб-Грийе, вела занятия йоги, стояла на голове, так что, думаю, ее лояльность по отношению к абстрактной живописи никого не удивила. На вернисаже присутствовали писатель Валя Воробьев, нарядившийся почему-то в костюм тирольского охотника.
Представьте себе раннее утро. Всю ночь по крышам нудно накрапывал дождь, а утром на небо выкатился необъятный желток солнца, и улицы моментально просохли. На площади перед мэрией 20-го округа нас собралось человек сто, включая негритянских детишек и старух. Ждем, бесцельно слоняемся вокруг здания. Наконец, подъезжают руководители – все в форменной одежде: джинсы, кожаные куртки. Активист с желтым значком «D.A.L.» на лацкане (droit au logement, право на жилище), раскрывает объемистую картонную папку и вынимает текст «Марсельезы». У меня захватывает дух. Неужели же здесь, во Франции, на 31-ом году жизни, после стольких лет нон-конформизма, мне придется участвовать в хоровом пении «Марсельезы»... из страха потерять место в коммунальном сквате? Выбирать, однако, не приходится. Раз уж так вышло, что, оказавшись в Париже без документов и средств к существованию, я сдался на попечение левоэкстремистской организации, то нужно участвовать в массовке, содействовать программе «экспроприации жилого фонда в пользу люмпен-иностранцев». И грянула «Марсельеза». Сразу же образовалось кольцо зевак: пенсионеры, случайные прохожие. Организаторы тем временем вступают в переговоры с представителями мэрии. На требование обеспечить всех (!) собравшихся бесплатным жильем те, естественно, отвечают категорическим отказом. Тогда до их сведения – тоже в категорической форме – доводится решение скваттировать (т.е., реквизировать) здание мэрии. Активист дает знак, и мы всей толпой врываемся внутрь. Деловитые бездомные по-цыгански расстилают на мраморном полу заранее припасенные одеяла, рассаживают детей. Звучат призывы ко всеобщему равенству, проклятия буржуазии. Центральную часть холла вместе с конторкой охранников активисты молниеносно задрапировывают желтым, намеренно изодранным лозунгом: «Право на жилище – всеобщее достояние!». Представитель администрации протискивается сквозь ряды митингующих: торопится вызвать жандармов.
...Подъехавшие на нескольких автобусах военизированные полицейские с пластиковыми щитами перекрывают все выходы из мэрии. «Это мышеловка!..» Я начинаю нервничать. Подбежав к пожилому магрибинцу (он поминутно поправляет пенсне, да и вообще держится с дружелюбной интеллигентностью), указываю на отрезанный от внешнего мира табор, на почтенных матерей семейств, застывших в позе лотоса, и в сердцах восклицаю: «Неужели они и впрямь надеются, что после затяжной сидячей забастовки каждому из них на блюдечке вынесут и жилье, и зарплату, и паспорт?» – «Так деваться-то все равно некуда», – спокойно отвечает мне магрибинец и неторопливо, с достоинством уходит в сторону туалета. Впрочем, пройдя несколько шагов, он оборачивается и добавляет: «А вы с такими пораженческими настроениями ночевали бы себе под мостом и не совали нос в борьбу за права человека!».


2.3. ЗАМЕТКИ О ЧТЕНИЯХ

Поэтические чтения мы организовывали постоянно, с периодичностью раз в два-три месяца. В «Русскую Мысль» заметки о чтениях отправляла Катя Каврайская, она подписывала их псевдонимом

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (1):
bogatyrart 27-05-2007-00:01 удалить
Толстый... Его имидж бесстыжего эксгибициониста и анархиста-бесссеребренника, призывающего к деноминации денежных знаков, уступил место образу обездвиженного «пожилого человека с больными ногами», не придуманного Катей, а реального. Котляров побывал вместе с Павле Раком на Афоне, где атмосфера благотворна и душеспасительна. И думается, что душа его потянулась к очищению, даже несмотря на отягощенность лицедейством, на то, что поначалу он представился монахам ернически, как скромный издатель газеты «Вечерний звон», забыв упомянуть, что газета сия была сплошь пронизана сквернословием, матерщиной. Незаконченная рецензия Ивана Рублева начиналась так: «Уже при первом, беглом знакомстве с детищем нашего парижского «нововеховца» становится ясно, что его не оставляет честолюбивое стремление прозвучать в модном контексте «конца века». При этом известная тавтологичность, «заезженность» пролематики, которая, вкупе со списком авторов (Секацкий, Скидан, Погребняк, Крусанов...) была выхвачена то ли из метропольного журнала «НЛО», то ли из окружения Т. Горичевой, не позволяет говорить о «Вехах» как о явлении самобытном. Не из первых рук принято, и не своими руками сверстано, к сожалению. Вот если бы Толстый взялся за ремикс-издание сборника «Из-под глыб», тогда, может быть, его медную апокалиптическую трубу услышали бы и заспанные пассажира поездов, проходящих по станции «Balard», рядом с которой живет наш издатель, и русские люмпен-интеллигенты четвертой волны...» Помнится, первые чтения наши проводились на квартире Лени Бредихина, на улице Вилье де Лиль Адана. Среди участников были Генрих Сапгир и Эрик Булатов. Вероятно, Булатову – чиновному художнику, из круга ставленников Дины Верни, наш провокационный девиз «уничтожения русской речи» не понравился, и больше он к нам не ходил. А Сапгир как-то проникся идеей и даже написал целую серию каллиграфических закорючек – специально для «Стетоскопа».


Комментарии (1): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Михаил Богатырев НАЧАЛО ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ | bogatyrart - Дневник bogatyrart | Лента друзей bogatyrart / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»