Памятник (нерукотворный)
24-11-2004 04:35
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Всем Гуманитариям - посвящается...
...
Решил Пушкин себе памятник воздвигнуть. Решил – Поставлю, и пусть себе стоит, народ пусть любуется, потомки пусть помнят, да и птичкам, какое-никакое, а подспорье. И чтоб постамент, непременно антивандальной конструкции. Вензеля чтоб бронзовые. И табличка, мол… Пушкин! Александр, так сказать, Сергеевич, а не больно кто. Думал так Пушкин, думал, ходил из угла в угол, но куда ни глянь всё какие то материалы несерьёзные да непрочные. Ухват например. Какой памятник из ухвата сделаешь? Дряной только. Да и мелкий какой то памятник из ухвата, а Пушкину хотелось чтоб… большой такой, да заметный. Или, например – чернильница. Совсем мелочь ведь. Срам один, а не памятник получится. И опять же, только мухам радость, а птичкам и не уместиться, да и загадят ведь тут же, и всё – невидно памятника! А ежели поставить чернильницу на постамент антивандальной конструкции, так ведь и вовсе ничего видно не будет!, один постамент да и только, А Пушкину хотелось Памятник! Большой памятник, с большой буквы.
Взгрустнул Пушкин, переоделся – и нарисовал два профиля, очинив новое перо. Мдяя… ничего умнее на ум ни как не идёт. Вышел тогда Пушкин на крыльцо – глядь, свинья в заборе застряла, а мальчонка дворовой, её хворостиной лупит, зверские рожи корчит, да недетским баском кроет её. - О! Подумал Пушкин, и побежал в кабинет. Написал Сказку о царе Салтане, выпил чаю с рогаликами, посмотрел на часы… рано ещё – скука.
Чем заняться, что делать? Унылая пора – думает Пушкин - файв о клок, блин… И тяжко вздыхает - Очей очарованье… А и верно же! Надо бы на днях к соседу съездить, да с дочкой его о поэзии, да о высоких материях поговорить, а то что-то я уж совсем тут в деревне одичал. Ведь вот сколько уже времени каждую ночь одни только девки дворовые, куда это годится то, а?? Арина Родионовна в дверь заглядывает, хитро так улыбается и за спиной прячет чегой-то. Да, думает Пушкин, еслиб не няня… совсем бы я тут загнулся. Прослезился Пушкин, от таких мыслей, носом шмыгает, а в окне клён листьями красными да жёлтыми машет… Унылая пора. Обнял ласково Пушкин Арину Родионовну, - давай сюда - говорит Пушкин, - неси свои кружки, а то файв о клок, а мы с тобой ни в одном глазу, а тут ещё и памятник надо сделать...
Выпили Пушкин с Ариной Родионовной по первой, закусили щукой, по-Саратовски фаршированной гречневой кашей, и только было Арина Родионовна сказку очередную вещать наладилась, глядь в окно – а там Лермонтов бежит, да весь растрёпаный какой то - лица нет на герое. Бааа! Всплеснула руками Арина Родионовна, а Пушкин промолчал, но кружек не прячет, да и щуку газеткой не прикрывает – рад, значит, Лермонтову то. Вбежал Лермонтов в святёлку, саблей гремит, глаза пучит – рад Пушкину, значит тоже. Облобызались они троекратно, как и полагается по русскому обычаю, выпили по кружке, послали Арину Родионовну баньку гостю с дороги устроить, да распоряжений девкам дворовым дать, чтоб к ночи шеи вымыли, а то гость дорогой прибыл, хоть и офицер, да всёж не деревеньщина, чтоб с девками немытыми спать. Выпили по второй.
- Пойдем-ка братец, - говорит Пушкин Лермонтову, - в парк погуляем пока тут нам стол по-человечески накроют, а то уж я привык по-простому – постелил газетку, порезал рыбки да и… много ли мне надо? А гость это праздник! Да и про жизнь я тебе поведаю, на воздухе то оно сподручней будет, а то вот намедни, написал было фельетон, да ведь и написал то просто так – забавы для!, да и на столе оставил. Так ведь кто-то спёр и тут же в газету тиснул, как она там называется - Северная звезда?, Северная пальмира? Вобщем что-то северное. Надо бы наведаться туда да скандалец учинить что ли. А то и, гонорар, нехристь эдакий, себе прикарманил, и… Ну да ладно, пойдём уж, да рассказывай, с чем пожаловал.
Вышли они в парк, гуляют по аллейкам, а кругом – красота! Унылая пора, всё такое… в багрец и золото…. Непередаваемо просто! А что весна, али лето? Грязь, мухи… хрень одна вобщем. Уж на что Лермонтов, человек хоть и не простой, но всёж военный, а военный человек, от пьянства беспробудного да от битв кровавых, сердцем, знамо, черствеет, так ведь и он, прослезился, руку к груди прижимает – налюбоваться значит не может на красоту природную.
- А у меня, братец, вот какая забота - говорит Лермонтов, - я вот, придумал было стишок, начинаться будет так – “Погиб поэт, невольник чести...” Ля-ля, ля-ля… дальше я ещё не знаю как, но будет хорошо, мне нищенка одна нагадала. Сказала - пиши, не зарывай талант свой в землю. Поверил я ей, дал рубль серебром и хомут старый подарил. А зачем мне старый хомут? Мне и нового не надо, я то ведь только верхом езжу. Ну так вот что я у тебя выведать хотел - никто тут у вас из поэтов не погибал недавно?, а то я что-то с этой войной совсем от жизни отстал, да с барышнями кавказскими совсем закрутился, в свет не выходил давно – ни сплетен, ни новостей ваших неведаю. А то вот, брат Пушкин, напишу я замечательное стихотворение, а глядь, помрёт какой нибудь… да хоть твой Белинский, да и сраму-то потом не оберёшься, всё будут пальцем тыкать и говорить - гляньте-ка, идёт Лермонтов, тот самый, что Белинскому эпитафию написал! Нее, тут с умом надо подходить, время подгадать, когда стих то опубликовывать. Правда его ещё написать надо, но за этим дело не станет, это мы мигом, был бы повод хороший. С этим к тебе и приехал, совета спросить. А ещё я слово придумал, вернее сказать, не придумал, а сон мне был. Будто подходит ко мне сзади шестикрылый серафим, кладёт ласково руки мне на плечи, наклоняется к самому уху, да как рявкнет – Мцыри! Я аж проснулся с испуга, и, стыдно сказать - ведь так испугался, что за саблю схватился. Такой вот сон. А что значит это слово не знаю, и покоя мне не даёт теперь эта загадка. Вдруг что ни будь…
- А откуда тебе известно, что это был именно шестикрылый серафим, ежели он к тебе сзади подошёл то? - Недоверчиво интересуется Пушкин, - может это был, скажем, дух отца Гамлета, или ещё кто ни будь? Мало ли? У нас вот в ложе, как то… - начал было Пушкин, но осёкся, испуганно посмотрев на Лермонтова, не заподозрил ли тот чего? Но нет, Лермонтов прослушал невольную оговорку, и тогда Пушкин, дабы загладить неловкость, незаметно повернул разговор в сторону и стал описывать сон Татьяны, дочери ключницы, что рассказывала ему пол ночи, от чего он просто заснул, недослушав до конца. Но Лермонтов был рассеян… всё повторял про себя – Мцыри, Мцыри… Да что же это может быть такое? Название венгерского вина? Приспособление для пытки еретиков? Древнегреческое ругательство?..
Сидят они на скамеечке, дуб вековой над ними листьями шумит, Лермонтов молчит, думает, глазами водянистыми в листву смотрит. Пушкин на песочке вензеля тростью выписывает, тоже задумался – идиллия. Или пройдутся по аллейкам - идут, разговаривают о вечном, листья кленовые ногами пинают, и тут глядь, а издалека к ним на встречу идёт Достоевский! Весь в себя погружённый, руками размахивает, вроде как сам с собой разговаривает. А судя по лицу может даже и ругается.
- Что это с ним сегодня такое? - спрашивает Лермонтов.
- Да он теперь всегда такой - отвечает Пушкин, - заходит ко мне чуть не каждую неделю, нажрётся рябчиков, а после подкидного, как разморит его от коньяка, так давай преступления всякие придумывать! O’Генри доморощенный! Так ведь ладно бы придумывал просто, а то нет! Сидит да фантазирует, где и как ему денег достать. А как придумает, так и сразу принимается о наказаниях думать, а то того пуще… одним словом литератор! Мелкая душонка. Тварь дрожащия, а туда же – право имею! Да где ему преступление то совершить. Так… балабол. А то, намедни заходил, ромашек принёс зачем-то, и спрашивает – А что, брат, много ли у тебя долгов? Много, отвечаю, да тебе то, что за дело? Ты со своими разберись, а не о чужих думай! А он мне – а что, у соседки твоей, Марьи Алексевны, нет ли сестры полоумной? Нет, говорю, не слыхивал. Так он, развернулся и ушёл в задумчивости, не попрощавшись и в дом не заходя. Не поймёшь его. Но человек он хоть ничтожный, но душевный, вот и не гоню – скука тут, знаешь ли, такая… что даже и Достоевскому рад будешь.
Идёт, значит, Достоевский, никакой красоты вокруг себя не замечает, идёт в себя погружённый и всё равно ему - багрец и золото или кизяк коровий. О душе человек печётся - сразу заметно, а не о глупостях разных.
- Отойду я по нужде малой - говорит Лермонтов - да и видеться я с ним не желаю. Глядишь, он и ко мне повадится, а у меня нонче, не то что с рябчиками, а и с коньяком то трудности, опять обоз из столицы застрял, говорят, что в Лагуно. Толи мужики его там разграбили местные, то ли ещё оказия какая приключилась, но вестей уж вторую неделю нет, видимо и верно – пьют мужики мой коньяк! Так что… не до Достоевских мне сейчас, - и к кустам ближайшим направляется, пуговки на мундире теребит. Увидел Достоевский Пушкина, шагу прибавил, улыбается, кричит издалека:
– Ай да Пушкин, ай да сукин сын!, и что-то руками такое показывает, непонять Пушкину что именно. Подходит поближе, а тут из кустов Лермонтов как выскочит, да как крикнет по-англицки - Бу!, да ещё и добавит по-русски - Ам!!! Достоевский, от такой неожиданности так с ног и валится, не по нервам его расшатанным, такие сюрпризы внезапные. Лежит Достоевский на тропинке, ногами дрыгает, пеной исходит, глаза мутные закатывает. По всему видно - нехорошо человеку. Припадок падучей случился с ним от потрясения неожиданного.
Экий ты, братец, солдафон! – осерчал Пушкин. Шутки у тебя, и раньше тонкостью да изысканностью не отличались, а теперь совсем уж казарменные стали! Пора тебе и верно, с войной то, да девками басурманскими завязывать, а то, глядишь, тебя скоро в приличные дома и пускать то перестанут. Ладно вот, Достоевский, а то на бретера какого нарвёшься – вмиг отстрелит тебе полезность какую ни будь от организма!
- Мне! Герою кавказской войны? Да я… да за такие слова… - побагровел Лермонтов, рукой себя за левый бок хватает, там, где сабля должна быть, но сабля в светёлке осталась, посему смешно это видеть Пушкину и вовсе не страшно. Но сдерживается Пушкин, чтоб не рассмеяться, негоже товарища то раззадоривать понапрасну.
- Ладно, ладно – говорит он примирительно, - не сердись уж, я ж о тебе забочусь. Остынь, да давай помиримся. Да и что нам теперь с Достоевским то делать? Я то не медик, я не знаю как с припадочными поступать следует. А что как богу душу отдаст, прям вот тут на тропинке?? Вечер и испорчен! Хоть и Достоевский, а всё живая душа!
- За Чеховым бы послать… - задумчиво говорит Лермонтов, - или может по старинке, кровопускание сделать? - И по привычке опять себя правой рукой за левый бок хватает. - Папенька мой, помнится… - а сам всё желваками так и играет, задели его слова Пушкина, значит, крепко. - Да и вообще, чего с ним церемониться, пусть тут и валяется, отойдёт сам, я думаю. Что ты его привечаешь то? Вот возьмем меня - "Лермонтов"! Солидно как звучит, а? Или вот ты – "Пушкин"! Заметь, "Пушкин", а не какой ни будь там… "Пампушкин". Мы с тобой настоящие русские дворяне! А это что такое? – пренебрежительно указывает Лермонтов на Достоевского, который помаленьку оправлялся от припадка и уже не колотится, а тихонько подрагивает - А это… Достоевский! Толи полячишка, то ли еврейчик, то ли ещё бог весть кто! Разночинец, одним словом. Брось его, дружище. Не доведёт тебя до добра товарищество с таким… - И Лермонтов замолкает, не найдя нужного эпитета, а может и не желая искать.
И верно, отошёл понемногу болезный. Позвал Пушкин мужиков, макнули они Достоевского в пруд, водорослями потёрли, да дали понюхать армяк, а это, как известно, самое верное средство от падучей, вот и очнулся Достоевский. Сидит такой на травке, воду из бороды выжимает, космы пальцами расчёсывает, молчит, ну вроде как занят, а сам, тем временем пытается вспомнить, куда это его занесло, да и по какой такой нужде он тут очутился.
Подходит мужик.
- Банька поспела уж, барин. Что прикажешь? Сами париться изволите, али девок вначале вымыть? Али ишшо какое распоряжение будет? А сам грязный до ужаса, в лохмотьях, на зипуне места живого нет… чесноком да перегаром так и разит, но держится с достоинством, что мажордом твой.
- Эк! - Крякает Лермонтов, морщась и делая неприветливое лицо - уж больно крепкий дух от тебя!.. Вот тебе пятак, - и серебром в кармане звенит, ищет монетку на ощупь, чтоб не смущать мужика видом денег, - да и иди себе, водки выпей, и спать ложись, а тут и не появляйся сегодня. А то у меня от твоего духу в душе печаль завестись может, а нам с твоим барином ещё дела важные обдумать надобно.
Взял мужик пятак, а сам хитро так улыбается, стоит, с ноги на ногу переминается, картуз в руках мнёт, но не уходит.
- Да никак тебе мало!? - Удивляется Лермонтов.
- Дал бы ты мне, барин, ещё пятак, я б водки выпил, да раков тебе в пруду наловил бы столько, что ты и за три рубли не купишь – вот и будет мне радость, а тебе прибава. А что пятак?, за пятак в пруд лезть несподручно, уж больно мокр он сегодня, на тверёзую голову лезть то в него – только девок смешить, да портки мочить!
- Каков, а! – смеётся Лермонтов беззлобно, - да ты погляди-ка на него! Совсем ты, братец, распустил мужиков своих. Однако, так уж и быть, вот тебе ещё пятак и ступай, но чтоб к ужину раки были всенепременнейше!
- Не извольте барин беспокоится, говорит мужик пятясь, а сам глазками бегает, только и думает как бы ему убраться поскорее. По всему – не видать сегодня барину раков.
- Даа… задумчиво тянет Лермонтов, Тургенева бы сюда, он бы небось проникся. Он любит с хамами якшаться. А мужик нынче пошёл не то что раньше. Вот у папеньки у моего, мужик не то что пятак клянчить не смел, а и глаза то поднять боялся! Несечёшь ты их, как я погляжу.
- Не секу, - сокрушается Пушкин. - Некогда всё. То одно, то другое… Где уж тут за мужиком то смотреть. Но да бог с ними, пойдём как в дом, чтоб чучела этого не видеть, - кивает он на Достоевского, - а за ним пока дворня проследит, пусть в себя придёт.
А меж тем… красота, тепло - бабье лето, или - индиан самма, как говорил капитан Джек, попыхивая задумчиво трубкой и глядя в морскую лазурь с борта своего судна, идущего с грузом пеньки, индиго и опия, из Сингапура в Лондон.
- А у меня, брат, такая задумка - хочется мне памятник себе воздвигнуть. Да не просто памятник, а чтоб… большой и значительный! Потомкам, значит, и птичкам чтоб. - Вспоминает вдруг Пушкин. - А что Мцыри твоё? Мцыри чепуха! – слово то какое жидовское. Тьфу! Может к тебе приходил во сне Мойше Зильберштейн? Он часто, иудей некрещёный, должникам своим снится. А ещё говорят, он прям во сне порчу может наводить. Ты у него денег в рост не брал случаем? И небери, я вот еле-еле отвадил его по ночам приходить да снится мне. Всё хотел, нехристь, четыре тысячи, что я у него брал три года назад, вернуть. Но знаешь ли, вольные каменщики… Тут Пушкин спохватывается и испуганно смотрит на Лермонтова.
- Ой да ладно, - отмахнулся от него Лермонтов, - будет тебе!, все давно уже знают что ты масон. Пойдём ка… выпьем ужо, что ли?
Достоевского, меж тем, увели в людскую, где его и отпаивали водкой до глубокой ночи, после чего он полностью пришёл в себя, приосанился и стал ко всем приставать с вопросом – а нет ли у кого полоумной сестры? И всё норовил научить дворовых девок играть в вист на раздевание… Девки смеялись, но учиться играть стеснялись. Что происходило с ними всеми дальше - неизвестно, но утром Достоевского в доме уже не было.
- Нее… ты не прав, Пушкин, - пьяно говорит Лермонтов уже в святёлке, где накрыт стол, и цветные водки в графинах стоят шеренгой, бросая блики на святые образа в красном углу. День погас, и чёрная, тихая ночь затаённо молчит. Пламя свечей в тяжёлых канделябрах неровно колышется, таинственно поблёскивают золотом корешки книг, что кучей лежат на карточном столике, и кисти тёмных портьер придают застолью какой-то салонный вид. Тихо. И почему-то кажется, что за окном нет ни разврата, ни глупости. Нет мужиков. Нет нищеты и пьянства, а есть только возвышенные чувства и мысли о чём-то светлом и вечном. - Ты неправ!, но я всё равно тебя люблю! - бормочет Лермонтов. - Мцыри – это сила! Ты только послушай как звучит – М-ЦЫ-Рррри! А? Мцыри это… Мцыри!! А что памятник? Идол. Фетиш. Да и вообще… хотят поставят, а хотят передвинут, а захотят и вовсе уберут. А попробуй, убери-ка Мцыри, а? Арина Родионовна, поднимает осоловевшие глаза, и вяло соглашается. - То-то, слабО! - ликует Лермонтов, в который уже раз безуспешно пытаясь попасть рукой в рукав мундира. Так что, уж ежели памятник тебе нужОн, то он должен быть такой… и Лермонтов делает неопределённый жест рукой, подбирая нужное слово. - Нерукотворный, во! - находится он, и пьяно смеётся, радуясь своей же шутке.
А Пушкин его уже не слышал, он давно уже спал за столом, уронив голову на руки, и снилась ему почему-то Татьяна, дочь ключницы, и во сне она писала ему письмо. В том письме она признавалась ему в любви, но совсем не так как той ночью, а просто, но при этом красиво и изысканно, и… грустно. И почему-то не по-французски…
Kiroyashi Verkhuyama. Samara – Kyoto. 1906.
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote