Воспоминания И.А. Бунина, писавшиеся уже в эмиграции, известны своей блестящей изобразительностью, и в то же время – язвительностью и неприязненной колкостью в отношении большинства литературных собратьев. Лохвицкая – одна из немногих, кого пощадило перо Бунина.
Жена писателя, В.Н. Муромцева-Бунина так писала об их отношениях, перифразируя то, что слышала от мужа:
«Познакомился он в Москве, а потом и подружился, с поэтессой Миррой Лохвицкой, сестрой Тэффи. У них возникла нежная дружба, Он всегда восхищался ею, вспоминая снежный день на улице, ее в нарядной шубке, занесенной снегом. Ее считали чуть ли не за вакханку, так как она писала стихи о любви и страсти, а между тем она была домоседкой, матерью нескольких детей, с очень живым и чутким умом, понимавшая шутку» (Муромцева-Бунина В.Н. Жизнь Бунина. М., 1989, С. 153).
К сожалению, более никаких документальных памятников этой дружбы не сохранилось. Однако нетрудно заметить, что образ Лохвицкой, запечатленный Буниным в воспоминаниях, органично вписывается в галерею незабываемых женских образов его художественной прозы.
И.А.БУНИН
Из записей
Одно из самых приятных литературных воспоминаний – о Мирре Александровне Лохвицкой.
Она умерла еще молодой и вскоре после смерти была забыта. Но при жизни пользовалась известностью, слыла «русской Сафо» (как, впрочем, многие русские поэтессы).
Воспевала она любовь, страсть, и все поэтому воображали ее себе чуть не вакханкой, совсем не подозревая, что она, при всей своей молодости, уже давно замужем, – муж ее был один из московских французов по фамилии Жибер, – что она мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив.
Болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью, – все, очевидно, родовые черты, столь блестяще развившиеся у ее сестры, Н.А. Тэффи.
Такой, по крайней мере, знал ее я, а я знал ее довольно долго, посещал ее дом нередко, был с ней в приятельстве, – мы даже называли друг друга уменьшительными именами, хотя всегда как будто иронически, с шутками друг над другом.
— Миррочка, дорогая, опять лежите?
— Опять.
— А где ваша лира. Тирс, тимпан?
Она заливалась смехом:
— Лира где-то там. Не знаю, а тирс и тимпан куда-то затащили дети…
С особенным удовольствием вспоминаю нашу первую встречу. Мы случайно сошлись в редакции «Русской мысли» – оба принесли туда стихи, – познакомились и вместе вышли. Все было очень бело, валил крупный снег, впереди ничего не было видно, – только очаровательная белизна.
Она тотчас же весело начала:
— Послушайте, а про мужиков это тоже вы пишете?
— Я не про одних мужиков пишу.
— Но все-таки – вы?
— Я.
— Зачем?
— А почему бы не писать и про мужиков?
— Ну вот! Пусть себе живут и пашут, нам-то что до них? Удивительнее всего то, что за них тоже. Говорят, платят. Вам сколько платят?
— Рублей семьдесят пять, восемьдесят за лист.
— Боже мой! А за стихи сколько?
— Полтинник за строчку.
Она даже приостановилась:
— Как? А почему же мне всего четвертак?
— Не знаю.
— Значит, я хуже вас?
— Помилуй Бог, что вы!
— Но в чем же тогда дело? Вам сколько лет?
— Двадцать четыре.
— Ну, тогда, очевидно, только потому, что я по сравнению с вами еще ребенок…*
И все в ней было прелестно – звук голоса, живость речи, блеск глаз, эта милая, легкая шутливость… Она и правда, была тогда совсем молоденькая и очень хорошенькая.
Особенно прекрасен был цвет ее лица, – матовый, ровный, подобный цвету крымского яблока. На ней было что-то нарядное, из серого меха, шляпка тоже меховая. И все это было в снегу, в крупных белых хлопьях, которые валили, свежо тая на ее щеках, на губах, на ресницах…
*На самом деле Лохвицкая старше Бунина на год. В анкетах она, как правило, честно указывала свой возраст, но в жизни порой позволяла себе подобную невинную ложь (так, в письме Волынскому она говорит, что первые стихи в ее сборнике написаны в возрасте 15 лет, тогда как по годам получается – 19).
.