В ОСАДЕ Сыну моему Мите посвящаю (1941–1943) * * * А беженцы на самолётах Взлетают в небо, как грачи. Актеры в тысячных енотах, Лауреаты и врачи. Директор фабрики ударной, Зав-треста, мудрый плановик, Орденоносец легендарный И просто мелкий большевик. Все, как один, стремятся в небо, В уют заоблачных кают. Из Вологды писали: — Хлеба, Представьте, куры не клюют! — Писатель чемодан каракуль В багаж заботливо сдает. А на жене такой каракуль, Что прокормить их может с год. Летят. Куда? В какие дали? И остановятся на чём? Из Куйбышева нам писали — Жизнь бьет по-прежнему ключом. Ну, что ж, товарищи, летите! А град Петра и в этот раз, Хотите ль вы, иль не хотите, Он обойдется и без вас! Лишь промотавшиеся тресты В забитых наглухо домах Грустят о завах, как невесты О вероломных женихах. <1941> * * * В кухне крыса пляшет с голоду, В темноте гремит кастрюлями. Не спугнуть её ни холодом, Ни холерою, ни пулями. Что беснуешься ты, старая? Здесь и корки не доищешься, Здесь давно уж злою карою, Сновиденьем стала пища вся. Иль со мною подружилась ты И в промерзшем этом здании Ждёшь спасения, как милости, Там, где теплится дыхание? Поздно, друг мой, догадалась я! И верна и невиновна ты. Только двое нас осталося — Сторожить пустые комнаты. <1941> * * * Шаркнул выстрел. И дрожь по коже, Точно кнут обжёг. И смеётся в лицо прохожий: «Получай паек!» За девицей с тугим портфелем Старичок по панели Еле-еле бредет. «Мы на прошлой неделе Мурку съели, А теперь — этот вот...» Шевелится в портфеле И зловеще мяукает кот. Под ногами хрустят На снегу оконные стекла. Бабы мрачно, в ряд У пустого ларька стоят. «Что дают?» — «Говорят, Иждивенцам и детям — свекла». <Зима 1941–1942> * * * Как привиденья беззаконные, Дома зияют безоконные На снежных площадях. И, запевая смертной птичкою, Сирена с ветром перекличкою Братаются впотьмах. Вдали над крепостью Петровою Прожектор молнию лиловую То гасит, то зажжёт. А выше — звёздочка булавкою Над Зимней светится канавкою И город стережёт. <Зима 1941–1942> * * * За спиной свистит шрапнель. Каждый кончик нерва взвинчен. Бабий голос сквозь метель: «А у Льва Толстого нынче Выдавали мервишель!» Мервишель? У Льва Толстого? Снится, что ли, этот бред? Заметает вьюга след. Ни фонарика живого, Ни звезды на небе нет. <Зима 1941–1942> * * * Идут по улице дружинницы В противогазах, и у хобота У каждой, как у именинницы, Сирени веточка приколота. Весна. Война. Всё согласовано. И нет ни в чём противоречия. А я стою, гляжу взволнованно На облики нечеловечии. <1942> * * * Вдоль проспекта — по сухой канавке Ни к селу, ни к городу цветы. Рядом с богородицыной травкой Огоньки куриной слепоты. Понимаю, что июль в разгаре И что полдень жатвы недалёк, Если даже здесь, на тротуаре, Каблуком раздавлен василёк. Понимаю, что в блокаде лето, И как чудо здесь, на мостовой, Каменноостровского букета Я вдыхаю запах полевой. <Лето 1942> * * * На крыше пост. Гашу фонарь. О, эти розовые ночи! Я белые любила встарь, — Страшнее эти и короче. В кольце пожаров расцвела Их угрожающая алость. В ней всё сгорит, сгорит дотла Всё, что от прошлого осталось. Но ты, бессонница моя, Без содрогания и риска Глядишь в огонь небытия, Подстерегающий так близко, Заворожённая глядишь, На запад, в зарево Кронштадта, На тени куполов и крыш… Какая глушь! Какая тишь! Да был ли город здесь когда-то? * * * Майский жук прямо в книгу с разлёта упал На страницу раскрытую — «Домби и сын». Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал. О каком одиночестве Диккенс писал? Человек никогда не бывает один. <1942> * * * Майский жук прямо в книгу с разлёта упал На страницу раскрытую — «Домби и сын». Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал. О каком одиночестве Диккенс писал? Человек никогда не бывает один. <1942> * * * Свидание наедине Назначил и мне командор. Он в полночь стучится ко мне, И входит, и смотрит в упор. Но странный на сердце покой. Три пальца сложила я в горсть. Разжать их железной рукой Попробуй, мой Каменный Гость. <1943> * * * Лето ленинградское в неволе. Всё брожу по новым пустырям, И сухой репейник на подоле Приношу я в сумерках к дверям. Белой ночью всё зудит комарик, На обиды жалуется мне. За окном шаги на тротуаре — Кто-то возвращается к жене. И всю ночь далекий запах гари Не дает забыть мне о войне. <Лето 1943> * * * По радио дали тревоги отбой. Пропел о покое знакомый гобой. Окно раскрываю и ветер влетает, И музыка с ветром. И я узнаю Тебя, многострунную бурю твою, Чайковского стон лебединый, — шестая, По-русски простая, по-русски святая, Как родины голос, не смолкший в бою. <1943> * * * |
* * *
Рембрандта полумрак
У тлеющей печурки.
Голодных крыс гопак, —
Взлетающие шкурки.
Узорец ледяной
На стёклах уцелевших,
И силуэт сквозной
Людей, давно не евших.
У печки разговор,
Возвышенный, конечно,
О том, что время — вор,
И всё недолговечно.
О том, что неспроста
Разгневали судьбу мы,
Что родина свята,
А все мы — вольнодумы.
Что трудно хоронить,
А умереть — не трудно…
Прервав беседы нить
Сирена стала выть
Истошно так и нудно.
Тогда брусничный чай
Разлили по стаканам,
И стала горяча
Кишечная нирвана.
Затихнул разговор.
Сирена выла глуше.
А время, старый вор,
Глядя на нас в упор,
Обкрадывало души.
<1941 или 1942>
* * *
На стене объявление: «Срочно!
На продукты меняю фасонный гроб
Размер ходовой. Об условиях точно —
Гулярная, девять». Наморщил лоб
Гражданин в ушанке оленьей,
Протер на морозе пенсне,
Вынул блокнот, списал объявленье.
Отметил: «справиться о цене».
А баба, сама страшнее смерти,
На ходу разворчалась: «Ишь, горе великое!
Фасо-о-нный ещё им, сытые черти.
На фанере ужо сволокут, погоди-ка».
<1942>
* * *
На салазках кокон пряменький
Спеленав, везет
Мать заплаканная, в валенках,
А метель метет.
Старушонка лезет в очередь,
Охает, крестясь:
«У моей вот тоже дочери
Схоронен вчерась.
Бог прибрал, и, слава Господу,
Легше им и нам.
Я сама-то скоро с ног спаду
С этих сό ста грамм».
Труден путь, далек до кладбища.
Как с могилой быть?
Довести сама смогла б ещё,
Сможет ли зарыть?
А не сможет — сложат в братскую,
Сложат как дрова
В трудовую, ленинградскую,
Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, —
Стало уж темнеть.
Схоронить трудней, мой маленький,
Легче — умереть.
<Зима 1941–1942>
* * *
Смерти злой бубенец
Зазвенел у двери.
Неужели конец?
Не хочу, не верю!
Сложат, пятки вперёд,
К санкам привяжут.
— Всем придет свой черёд, —
Прохожие скажут.
Не легко проволочь
По льду, по ухабам.
Рыть совсем уж невмочь
От холода слабым.
Отдохни, мой сынок,
Сядь на холмик с лопатой.
Съешь мой смертный паек,
За два дня вперед взятый.
<Февраль 1942>
* * *
С детства трусихой была,
С детства поднять не могла
Веки бессонные Вию.
В сказках накопленный хлам
Страх сторожил по углам,
Шорохи слушал ночные.
Крался ко мне вурдалак,
Сердце сжимала в кулак
Лапка выжиги сухая.
И, как тарантул, впотьмах
Хиздрик вбегал на руках,
Хилые ноги вздымая.
А домовой? А кащей?
Мало ль на свете вещей,
Кровь леденящих до дрожи?
Мало ль загробных гонцов,
Духов, чертей, мертвецов
С окаменевшею кожей?
Мало ль бессонных ночей
В бреднях, смолы горячей,
Попусту перегорало?
Нынче пришли времена, —
Жизнь по-простому страшна,
Я же бесстрашною стала.
И не во сне — наяву
С крысою в кухне живу,
В обледенелой пустыне.
Смерти проносится вой,
Рвётся снаряд за стеной, —
Сердце не дрогнет, не стынет.
Если о труп у дверей
Лестницы чёрной моей
Я в темноте спотыкаюсь, —
Где тут страх, посуди?
Руки сложить на груди
К мёртвому я наклоняюсь.
Спросишь: откуда такой
Каменно-твёрдый покой?
Что же нас так закалило?
Знаю. Об этом молчу.
Встали плечом мы к плечу, —
Вот он покой наш и сила.
<1942>
* * *
НОЧЬЮ НА КРЫШЕ
В небе авиаигрушки,
Ни покоя им, ни сна.
Ночь в прожекторах ясна.
Поэтической старушкой
Бродит по небу луна.
И кого она смущает?
Кто вздыхает ей вослед?
Тесно в небе. Каждый знает,
Что покоя в небе нет.
Истребитель пролетает,
Проклиная лунный свет.
До луны ли в самом деле,
Если летчику глаза
И внимание в обстреле
От живой отводит цели
Лунной влаги бирюза?
Что же бродишь, как бывало,
И качаешь опахало
Старых бредней над землёй?
Чаровница, ты устала,
Ты помехой в небе стала, —
Не пора ли на покой?
<1942>
* * *
Если птица залетит в окно,
Это к смерти, люди говорят.
Не пугай приметой. Всё равно
Раньше птиц к нам пули залетят.
Но сегодня, — солнце ли, весна ль —
Прямо с неба в комнату нырнул
Красногрудый, стукнулся в рояль,
Заметался и на шкаф порхнул.
Снегирёк, наверно, молодой!
Еле жив от страха сам, небось,
Ты ко мне со смертью иль с бедой
Залетел, непрошенный мой гость?
За диван забился в уголок.
Всё равно! — к добру ли, не к добру,
Трепетанья птичьего комок,
Жизни дрожь в ладони я беру, —
Подношу к раскрытому окну,
Разжимаю руки. Не летишь?
Всё ещё не веришь в глубину?
Вот она! Лети, лети, глупыш!
Смерти вестник, мой недолгий гость,
Ты нисколько не похож на ту,
Что влетает в комнаты, как злость,
Со змеиным свистом на лету.
<1943>
* * *
А муза не шагает в ногу, —
Как в сказке, своевольной дурочкой
Идёт на похороны с дудочкой,
На свадьбе — плачет у порога.
Она на выдумки искусница,
Поёт под грохот артобстрела
О том, что бабочка-капустница
В окно трамвая залетела,
О том, что заросли картошками
На поле Марсовом зенитки
И под дождями и бомбёжками
И те и эти не в убытке.
О том, что в амбразурах Зимнего
Дворца пустого — свиты гнезда,
И только ласточкам одним в него
Влетать не страшно и не поздно,
И что легендами и травами
Зарос, как брошенная лира,
Мой город, осиянный славами,
Непобеждённая Пальмира!
<1943>
Сайт ее здесь: http://krandievskaya.narod.ru/Index.htm |