Владимир Корнилов
Первая стихотворная публикация. Сколько она поначалу приносит радости и впоследствии — горя!..
Почти перед каждым начинающим встаёт чуть ли не гамлетовский вопрос: печататься или не печататься? Писать без отзыва, как бы для себя одного, трудно, почти невозможно. Ограничиться мнением близких друзей, когда жаждешь покорить всю читающую Россию, невыносимо. И гамлетовское сомнение трансформируется в нечто иное, больше похожее на ленинское — сегодня рано, а послезавтра поздно...
Так совершались многие ошибки. Вспомним юного Гоголя. Выпросив у матери обманным путём деньги будто бы на лечение дурной болезни, он издал на них “идиллию” в стихах «Ганц Кюхельгартен», а после убийственных отзывов критики сжёг нераспроданные экземпляры и больше никогда стихов не писал, хотя понимал поэзию необычайно глубоко и тонко.
Девятнадцатилетний Некрасов на последние гроши издаёт сборник «Мечты и звуки», а вскоре мотается по книжным лавкам и выкупает не нашедший спросу тираж. Не каждый из начинающих был к себе строг, как Лермонтов, который печатал только зрелые и лучшие свои стихи.
Даже Ахматовой прославившая её первая стихотворная книга «Вечер» порой казалась ужасной, и её муж Николай Гумилёв говорил: тогда включи в неё пушкинского «Анчара».
В своём «Дневнике на клочках» актриса Фаина Раневская вспоминает о ташкентских встречах с Ахматовой: “...мы бродили по рынку, по старому городу, но за мной бежали дети и хором кричали: «Муля, не нервируй меня». Это очень надоедало, мешало мне слушать её. К тому же я остро ненавидела роль1, которая дала мне популярность. Я сказала об этом Анне Андреевне. «Сжала руки под тёмной вуалью» — это тоже мои Мули, — ответила она”.
Так спустя тридцать лет Ахматова отвергла одно из лучших, на мой взгляд, стихотворений своего первого сборника «Вечер»:
Сжала руки под тёмной вуалью...
“Отчего ты сегодня бледна?”
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот...
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: “Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру”.
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: “Не стой на ветру”.
1911
Последние строки мне кажутся ахматовской классикой, именно тем, что Пастернак назвал “прозы пристальной крупицы”. А вот поди ж ты, оказывается, она их не ценила. (Впрочем, возможно, ей просто хотелось утешить Фаину Раневскую. Ведь эти Мули Ахматова неизменно вставляла во все свои сборники, да и со мной, когда я в разговоре привёл их как пример лирического психологизма, не спорила.) Но как бы там ни было, это стихотворение её чем-то не устраивало, иначе она бы назвала, например, «Сероглазого короля», которого не любила.
И всё-таки ахматовское начало было блистательным, чего не скажешь о Цветаевой, чья первая книга «Вечерний альбом» (1910) вышла двумя годами раньше ахматовского «Вечера», но любителями поэзии замечена не была.
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берёт,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд, —
писала Цветаева с обидой и надеждой спустя три года. Надежда сбылась, но черёд настал не юношеским её стихам, а более поздним и зрелым. Ранние цветаевские стихи сохранились, мне кажется, лишь приложением к её славе примерно так же, как юношеские поэмы Лермонтова.
Cловом, когда поэту выходить на дебют роковой — всегда оставалось вопросом вопросов. В советские времена всё решалось весьма просто: в девяноста девяти случаях из ста ранние стихи попадали в редакционную корзину. Нынче же, разжалобив спонсоров или на худой конец самому набрав некое число дензнаков, можно напечатать всё, что душе угодно. И сызнова мучит сомнение: вдруг поспешишь и будешь скупать или сжигать тираж. Или опоздаешь — и твоё место займут другие, более решительные или настырные.
На самом деле твоё место занять никто не может, каждый занимает только своё, но об этом догадываешься, увы, лишь в старости, когда, как полагают, уже нет прежней страсти и прежнего азарта...
Хотя отовсюду слышится: “Стихи никому не нужны... Стихов никто не читает... Со стихами покончено... Технический прогресс их уничтожил...” — сборники стихов никому не известных стихотворцев выходят, правда, меньшими тиражами, зато чаще, чем прежде, а также устраиваются поэтические фестивали и конкурсы, на которые, кстати, поступают стихи, напечатанные на принтерах, стало быть, написанные на компьютерах... По-видимому, поэзия, пережившая не одну техническую революцию, переживёт и Интернет.
В чём же её живучесть?
Думаю, не в последнюю очередь — в её исповедальности.
Все мы грешны, и всем на суде своей собственной совести хочется выглядеть чище и как можно лучше. Все мы жаждем найти причины своих ошибок, промахов и неудач. Самые из нас усидчивые и дисциплинированные анализируют свои поступки в дневниках. И это хорошо. Однако дневники имеют ряд недостатков. Во-первых, их могут прочесть те, для кого они вовсе не предназначались. Во-вторых, их не выучишь на память, а всё время таскать с собой и читать при посторонних тоже не станешь.
Зато собственные стихи запоминаются сразу, и никто тебе не мешает повторять их про себя, как, вполне возможно, их про себя твердил и Пушкин:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю...
Тютчев:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои...
Блок:
Но счастья не было и нет,
Хоть в этом больше нет сомнений...
Есенин:
Жизнь моя, иль ты приснилась мне...
Настоящие стихи, если они написаны не из желания побаловаться рифмой, а потому что душа стремилась ими излиться, как туча дождём или глаза слезами, такие стихи — неважно, написаны давно или недавно — всегда найдут своего читателя и всегда помогут ему в трудную минуту.
Но одно непременное условие делает написанное в рифму стихами. Они должны быть искренними, то есть в них нельзя врать, придумывать чувства, преувеличивать эмоции и так далее.
Казалось бы, всего-то и делов... Но, если вглядеться поглубже, писать правдиво очень и очень непросто. Для измерения чувств ведь не существует никаких приборов. Тут всё как бы на глазок, как бы на чуть-чуть, как писал Лев Толстой о прозе Чехова. И в самом деле, попробуй в своей работе не сбиться на риторику, а то и на враньё...
Что же мешает искренности стихов?
В первую очередь — неумение вглядеться в себя, а не поняв себя, не поймёшь и других. И во-вторых, стихотворная дряблость, неумение найти нужное слово. Порой начинающие поэты верно оценивают свои чувства и поступки, но не в состоянии выразить их в стихах. С ними происходит примерно то же, что с отечественными футболистами, промахивающимися из выгодных положений по воротам. В тот волшебный миг, когда надо бить, они суетятся, думают о том, как бы занять ещё более удобную позицию, и тем самым упускают момент истины.
А ведь вдохновение — в самом деле, момент истины. Маяковский говаривал, что вдохновение — певчая птица, которая весьма редко, неохотно и совсем ненадолго садится на жёрдочку. Тут её и нужно схватить так же, как вмомент истины тореро должен заколоть быка. Если упустить этот миг, он может не повториться.
Когда я ночью жду её прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске... —
писала Ахматова о таких мгновениях стихотворной работы. Именно в такие мгновения поэт говорит искренне, врать или преувеличивать в эти минуты он попросту не может физически.
К таким редким моментам истины надо себя готовить сыздетства, как бразильские футболисты сыздетства готовят себя к ударам по воротам...
На этом сравнение поэта и футболиста, собственно, и кончается, потому что футболист у чужих ворот, хотя его окружили безжалостные защитники, более свободен, чем поэт перед листом бумаги. Кроме того, футболиста учат удару, как музыканта учат разыгрывать гаммы. А поэта не учат. Писать стихи он учится сам так же, как в младенческом возрасте учился говорить. Всякие упражнения на заданную тему с заданными рифмами ничему не помогут, а скорее могут загубить в зачатке неразвитое дарование. У талантливого поэта всё своё — свой вдох, свой выдох, свой жест, своя группа крови, своя походка, своя манера речи, свой языковой запас, свои пристрастия и антипатии — короче, всего не перечислишь.
Когда Родена спросили, как из куска камня он вытёсывает лицо, скульптор ответил:
— Я отсекаю всё, что не лицо...
Примерно так же поступает настоящий поэт: он отметает всё то, что не считает своим. И тогда читатель узнаёт его по четырём, трём, а то и двум строчкам.
То есть для того чтобы стать поэтом, нужно, кроме всего прочего, во-первых, понять себя, а во-вторых, воплотить это понимание в слове.
И каждый начинающий, приступая к стихотворной работе, обязан спросить себя: а по плечу ли ему она? И если он уверен, что по плечу, то пусть никогда не поддаётся общим соображениям и всегда судит и пишет обо всём по-своему.
Настоящий читатель ищет у поэта не описания того или иного события (неважно, политического, исторического, любовного или какого-нибудь ещё), а личного отношения поэта к такому событию, то есть он ищет у него лирику.
Тридцать пять лет назад Ярослав Смеляков, приведший в литературу с десяток молодых поэтов, написал одно из своих лучших, на мой взгляд, стихотворений:
Мальчики, пришедшие в апреле
в шумный мир журналов и газет,
здорово мы всё же постарели
за каких-то три десятка лет.
Где оно, прекрасное волненье,
острое, как потаённый нож,
в день, когда своё стихотворенье
ты теперь в редакцию несёшь?Ах, куда там! Мы ведь нынче сами,
важно въехав в загородный дом,
стали вроде бы учителями
и советы мальчикам даём.
От меня дорожкою зелёной,
источая ненависть и свет,
каждый день уходит вознесённый
или уничтоженный поэт.
Он ушёл, а мне не стало лучше.
На столе — раскрытая тетрадь.
Кто придёт и кто меня научит,
как мне жить и как стихи писать?
Разбирать эти строки не стоит, поскольку здесь всё до пронзительности ясно и, главное, стихи сразу берут за душу. Они прекрасны, но мне кажется, что Смеляков всё-таки слукавил, вопрошая: “Где оно, прекрасное волненье?..”
Оно там же, где было изначально. Иначе он не вздохнул бы в конце: “Кто придёт и кто меня научит, // как мне жить и как стихи писать?” Без прекрасного волненья стихов, особенно таких, не пишут.
Жажда покорить читающий мир и ощущение своей полной незащищённости перед этим миром остаются прежними. И тут никакого отличия начинающего поэта от поэта зрелого нет. Потому что без прекрасного волненья поэт не поэт, а ремесленник. Впрочем, это относится не только к стихам и даже не только к разным родам искусств, а к любому виду человеческой деятельности. Этим, собственно, мы, люди, отличаемся от машин, механизмов, а также компьютеров. Без вдохновения и без удачи ничего стоящего не совершишь.
Собственно, перед мировой гармонией и Шекспир, и Пушкин тоже были начинающими. Думаю, и у того, и у другого всякий раз не было полной уверенности, что начатые ими работы удадутся. И, опасаясь удачу спугнуть, Пушкин (о Шекспире ничего сказать не могу) лишь однажды, не удержавшись, воскликнул: “Ай да Пушкин, ай да сукин сын...”
Меня всегда занимало, почему Блок после «Двенадцати» за три с половиной года ничего не написал. Считалось, что наступило глухое время и он не слышал музыки. Но в эти годы писали замечательные стихи Ахматова, Цветаева, Есенин, Пастернак, даже Маяковский ещё писал хорошо, а молодой Николай Тихонов вообще создал свой лучший сборник — «Орду». Ходасевич, написавший тогда своё великое стихотворение «Не матерью, но тульскою крестьянкой...», после вспоминал:
Смотрели на меня — и забывали
Клокочущие чайники свои;
На печках валенки сгорали;
Все слушали стихи мои.
Стало быть, дело было не в отсутствии воздуха и музыки, как полагал Блок. Воздух и музыка отсутствуют равно для всех.
Возможно, даже скорее всего, я не прав, но, как мне кажется, удача отвернулась от Блока, когда он, завершив «Двенадцать», сделал неосторожную запись: “Сегодня — я гений!”
Он в самом деле был гений, но для нас, а не для себя. Сам он таких слов должен был опасаться. Ими он спугнул вдохновение или, проще сказать, удачу. Очень точно об этом сказала Ахматова:
Жёстче, чем лихорадка оттреплет,
И опять весь год ни гу-гу.
Несколько раз (сам слышал) на вопрос, трудно ли писать стихи, Ахматова отвечала, что очень легко, если естьдиктовка, а если диктовки нет, то невероятно трудно и чаще всего ничего путного не выходит.
Думаю, Ахматова могла бы полнее рассказать о такой диктовке и о своём состоянии в минуты стихотворной работы, но её останавливали разные причины, не последней среди которых была суеверная боязнь сглазить, спугнуть милую гостью. Ведь всегда она приходила неожиданно и своевольно, и всегда её приход был чудом и становился моментом истины. Но такие моменты не могут длиться долго. Чем они длиннее, тем меньше в них чуда. И поэт, который пытается их растянуть, рискует превратиться в стихотворца, то есть ремесленника, поставившего своё производство на поток. Недаром Ахматова говорила, что Брюсов знал секреты поэзии, но еётайна была ему недоступна.
Давно подмечено, что начинающий стихотворец жаждет овладеть секретами поэтического мастерства, а поэт, овладевший такими секретами, мечтает поскорей их забыть. Казалось бы, нелепица. Но это не нелепица, а противоречие, причём такое противоречие, которое по-гегелевски ведёт вперёд. Поэзия, как всякое искусство, не терпит повтора, и работа поэта состоит не только в подборе рифм и в нанизывании строчек, а прежде всего — в ожидании и подготовке к так называемому моменту истины — то есть к той самой диктовке.
Впрочем, в стихах об этой диктовке, развернув её в целое стихотворение, Ахматова однажды поведала:
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шёпотов и звонов
Встаёт один, всё победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растёт трава,
Как по земле идёт с котомкой лихо...
Но вот уже послышались слова
И лёгких рифм сигнальные звоночки, —
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
(«Творчество», 1936)
Признание ценное, но в русской поэзии далеко не единственное. За сто лет до Ахматовой Пушкин в своей «Осени» (1833) писал:
И забываю мир — и в сладкой тишине
Я сладко усыплён моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем...
Тютчев сказал:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся...
Но нам не дано и предугадать, когда слово наше нас ненадолго посетит и когда сызнова нас на неведомый нам срок покинет. Поэтому полезней хвастовства, мне кажется, преферансная присказка: “Плачь, карта слезу любит!” Потому что в нашей работе, как, впрочем, — снова повторю — в любой другой, не всё зависит от нас. Нужно ещё нечто такое, что можно по-ахматовски назвать диктовкой или — ещё проще — удачей.
1 Фильм «Подкидыш», 1940 г.