В серебряном саду серебряного века я гуливал довольно часто. Дико, до подвывания, нравился мне Игорь Северянин – один из самых экзотических кустов того серебряного сада. Гумилёва знал (и знаю) плохо. Что-то мешало мне подойти к нему близко. Может, жарко-золотая маска узкоглазого Будды, которую он постоянно носил?.. Ахматова своей величественностью подавляла, и холодом средневековой архитектуры веяло от её каменных стихотворений. Цветаева воспламеняла и обжигала – её стихи душили меня, как слишком страстные объятия. Мне больно было её читать.
Зато Мандельштам… Я вижу его в курчавой барашковой шапке, полуутонувшего в шубе, пронизывающего ночной Питер в режущих голубой снег санях. Мелькают золотые медали огней, словно он, поэт, пересекает в санях необъятную грудь исполинского генерала. А медали – лишь имитации, бесчисленные имитации солнца, но «только и света, что в звёздной колючей неправде». И долго ещё, когда проедет Мандельштам, вьётся снежный прах, искрится чёрно-голубой дым над сиреневым снегом, ничем уже не отличимым от неба…
Пастернак же, по-моему, может быть вполне понятен только звёздам.
Пьяное золото Есенина, живой ковёр его поляны, его сквернословие, стреляющее, как лай, - в морозную ночь… иногда восхищали, а иногда раздражали, как, видимо, и сам он, то восхищал, то раздражал близких. Но всегда я искренно жалел его – Есенина…
Маяковский воспринимался богатырём, осознанно заколдовавшим себя в камень. Впрочем, вряд ли кто-то из всех поэтов ХХ века (русских, разумеется) был более одарён, нежели он. Самых великих (я считаю!) было трое – Маяковский, Высоцкий, Бродский. Однако… как потрясающе легли одна за другой эти три фамилии… В три дирижёрских взмаха, в три набежавших на берег волны, в три штриха на листе Леонардо… И эхом пушечного выстрела рядом с ними ещё прозвучало – ХАРМС!..
Гениальность Хармса не обсуждается. Это автор, штопором ввинтившийся в литературу и увлёкший в свою весело-трагическую игру целые поколения читателей и писателей. Хармс именно «ввинтился» в литературу: в каждом его стихе и каждом рассказе – явственно ощущается вращательное движение. Он буравит мозг, забираясь в подсознание, он кружит тебя в танце, вовлекает в хоровод образов, тащит на свою карусель… Бродский искал в поэзии «бесконечное и вечное тик-так». Поэтическая архитектура Бродского сродни готической – всё устремлено вверх, шпили вечно летят в небо. У Хармса дома пускаются в пляс, а небесные светила охотно исполняют музыку для стремительной кадрили дворов, подворотен, калиток, дверей, окон, кошек, собак, граждан, гражданок и слов. Суть абсурдистской эстетики в том, что пушка выстреливает облачком табачного дыма, а затяжка трубкой заканчивается выдохом, оглушительным, как взрыв. В этой антиномичности – секрет глобальной свободы человека от условностей и ограничений, как духовных, так и социальных. Подобные прорывы в литературе – редчайшая вещь…
Драгоценен сердцу моему другой обэриут – Олейников. А далее – провал. Серая, стальная, по-осеннему холодная пустота аж до самого «прекрасного Иосифа». Мне заочно неинтересны все талантливые, полуталантливые и четвертьталантливые советские поэты, включая антисоветских – тоже. Я пробегал мимо них, как мимо разного сорта забегаловок, где если не отравят, так просто накормят полуфабрикатами… Может, зря пробегал…
И вколачивающий гвозди в пустоту Вознесенский, и содрогающийся от себялюбия Евтушенко, и даже любимый мною (но только не как поэт!!) Булат с его пиджачной подоплёкой – в лучшем случае являются вечными способными учениками, героями (увы!) только своего времени. Окуджава ещё как-то проскользнёт в будущее в своём синем троллейбусе, а прочие…
Но поднимается, как солнце над мелколесьем, великий В.В.. Мотнув гитарой, чтоб не зацепить случайно тучу, он проводит большим пальцам по семи струнам… Проверив звук, - гасит его ладонью. Сигнал подан – Бог здесь! Он уже рядом!..
Дальше не пишу. Это опасно: писать дальше. Могу взорваться…
И, наконец, Бродский… Последний. Великий. Русский. Поэт. Человек, из всех собеседников предпочитавший кошек и пространства…
Об «иностранцах» мало что могу сказать, так как мало их читал. Кое-что из кое-кого читал. Нравился Бёрнс в прелестных переводах Маршака. Нравился Беранже в до слёз прекрасных переводах Курочкина. Напустили ядовитого тумана в мозг Эдгар По и Блейк. Ужалил и причинил боль пополам с восторгом – Рембо. Стихи Уайльда (кроме последней баллады, разумеется) показались волшебным орнаментом, колючими виньетками декадентской графики. И только. Н-ну, плюс абсолютная моя любовь к этому господину…
Конечно, в переводных стихах… Ну, понятно, да? Чуковский прав: чтобы переводить Байрона, необходимо и самому быть в какой-то степени Байроном. Вот, например…
Всё, пора остановиться!