В самом начале 21-го века, в январе 2001-го года, я уволился из школы «Будущее». В этой главе – три миниатюры, три коротких зарисовки о том, что оставил я в веке 20-м.
Кстати, может ли «зарисовка» быть «о чём-то»? Видимо, нет. Звучит безграмотно. Но вот Высоцкий, помнится, во время одного выступления так объявил название песни: «Зарисовка о Париже». Мог себе позволить. Разговорная, живая, неровно пульсирующая речь с её бесчисленными неточностями и неловкими связками между словами – стала великолепнейшей формой его стихотворных монологов. А что могу себе позволить я? Н-ну, например, поскорей перейти к миниатюрам, не заморачиваясь по поводу неказистости вступления…
В 94-м ездил в Германию, в гости к приятелю-немцу. Из впечатлений склеился несколько сумбурный, но поблёскивающий достоверностью деталей стихотворный коллаж, небольшая поэма «В Берлине». И ещё был рассказ о той же поездке – подточенный и подкрашенный, как игрушечный домик: близкий к реальному и, вместе с тем, анекдотичный. В действительности же пребывание у германцев было отнюдь не смешным, а каким-то просветлённо-тоскливым.
В одном ресторане мне велели полюбоваться клепсидрой. Над экзотически щетинившимися растениями возвышалась колоссальная конструкция из стекла. По узким колбам и стеклянным трубам бежала неживая зелёная вода. Булькала, сочилась и сверкала она, подчиняясь расчёту чьего-то безрадостно-изобретательного ума. Люди стояли, задрав головы. Ждали. Я не понимал, что они чего-то ждут. Думал: просто любуются. Я полюбовался и вопросительно шевельнул плечом.
- Пошли?
- Ньет, ньет, ньет, Миш-ща! Надо ждать, ждать, ждать…
Я покорно вернул в прежнюю позицию развернувшееся было туловище. Там, наверху, забулькало посильнее, что-то качнулось, где-то полилось сильнее. Столб воды в одной из труб поднялся на пару делений выше. В параллельной ей трубе, наоборот, - упал до самого дна. Толпа шумно выдохнула.
- Ровно три часа!...
Мой немец окинул меня торжествующим взглядом.
- Ага?- спросил он, триумфально блеснув очками.
- Вандефул!- кивнул я в ответ, и он, рассмеявшись, ударил меня по плечу. «Сука фашистская!» - подумал я, горько вздохнув…
А ещё была в моей жизни воскресная школа. Каждый вторник я приходил в дом напротив Обыденского храма… Вечер, звёзды и снег. Перерыв. Я курю на площадке наружной лестницы. По счастью, лестница там, где задняя стена, отвёрнутая от храма. Никто из причта меня не видит и не ужаснётся, что я курю, да ещё в присутствии учеников. Они топчутся рядом: хохотливая Ксения, блондинистый здоровяк Андрюша и чудаковатый Филипп. Я курю, Ксения, свесив чёрные индейские косички, скорбно объясняет, что в этом несовершенном мире никто не может её понять.
- Меньше хохочи на занятиях,- откликаюсь я,- тогда и мир станет немного совершенней.
В это время Андрюша, которого опять ущипнул тощенький Филипп, облапливает его, как медведь, и душит.
- Ну хватит,- вяло говорю я и смотрю на небо. Оно темно и подсвечено чем-то мутно-малиновым. В нём влажно трепещут звёздные искры. Ксения хмурится.
- Всегда вы надо мной издеваетесь,- вздыхает она и отворачивается…
Да, и вот ещё что. Именно в конце двадцатого века я сделал последнее для себя литературное открытие: прочитал трёхтомник Довлатова. После этого никаких потрясений, связанных с изящной словесностью я не испытал. В основном – перебирал накопленные сокровища, освежал в памяти игру стилистических граней… Рассматривал фразы при разном освещении. Теперь и это прискучило…
1. Это Довлатов. Портрет несколько лет провисел у меня на стене, и только недавно я решил заменить его на другой. Теперь на том же месте и в той же рамке висит фотография Высоцкого в роли поручика Брусенцова.