[600x108]
Знаешь ли ты, что письмо это я писала минимум тысячу раз?
Писала мысленно, писала на песке пляжа, писала на самой лучшей бумаге, какую только можно купить, писала авторучкой у себя на бедре. Писала на конвертах пластинок с музыкой Шопена.
Я столько раз писала его…
Но так и не отослала. За последние 12 лет — потому что все это было ровно двенадцать лет назад — я не отослала по меньшей мере тысячу писем ЕМУ.
Потому что это письмо вовсе не тебе. Это письмо Эл. Дж. Я просто переставила инициалы и назвала Элджот.
Ты на самом деле J.L., но его ты знаешь. Знаешь, наверно, так, как не знает никто другой. Обещай, что перескажешь ему то, что я написала. Перескажешь?
Ведь Элджот должен был быть, как антракт между первым и вторым действием оперы. Он ошеломил меня. А потом спектакль кончался. Впервые в жизни из всей оперы я лучше всего запомнила перерыв между первым и вторым действиями. Перерыв этот по- настоящему так никогда и не кончился.
Я провела с ним 88 дней и 16 часов моей жизни. Ни у одного мужчины не было так мало времени, и ни один не дал мне так много. Один пробыл со мной 6 месяцев, и не сумел дать мне того, что у меня было с Элджотом уже после б часов. Я продолжала быть с этим человеком, так как считала, что его «шесть часов» еще наступят. Я ждала. Но они так и не наступили. Как то во время очередной бессмысленной ссоры он закричал:
— Ну и что такого дал тебе этот чертов поляк, от которого у тебя не осталось ничего?
Так что же дал мне этот «чертов поляк»? Что?
Например, дал мне оптимизм. Он никогда не говорил про печаль, хотя я знала, что он пережил бесконечно печальные времена. Он заражал оптимизмом. Дождь для него был всего лишь коротким промежутком перед появлением солнца. Всякий, кто жил в Дублине, поймет, что подобный образ мыслей — пример сверх оптимизма. Это при нем я открыла, что носить можно не только черное. При нем я поверила, что мой отец любит мою мать, только не может проявить это. Даже моя мать никогда не верила в это. Ее психотерапевт тоже.
Например, он подарил мне такое чувство, когда кажется, что через минуту ты сойдешь с ума от желания. И при этом ты знаешь, что желание твое исполнится. Он умел рассказать мне сказку о каждом кусочке моего тела. И не было такого места, которого он не коснулся бы или не изведал его вкус. Будь у него время, он перецеловал бы каждой волосок у меня на голове. Все по очереди. При нем мне всегда хотелось раздеться еще больше. У меня было ощущение, что я почувствовала бы, наверное, себя еще более обнаженной, если бы мой гинеколог вынул у меня спираль.
Я дошла с ним до конца каждой дороги. Он приводил меня в такие чудесно грешные места. Некоторые из них сейчас для меня святыни. Иногда, когда мы любили друг друга, слушая оперы или Бетховена, мне казалось, что невозможно быть еще нежней. Как будто у него были два сердца вместо двух легких. А может, так оно и было…
А еще, например, он подарил мне детскую любознательность. Он спрашивал обо всем. Точь в точь как ребенок, имеющий право задавать вопросы. Он хотел знать. И научил меня, что «не знать» — это значит «жить в опасности». Он интересовался всем. Все обсуждал, все подвергал сомнению и склонен был поверить всему, как только удавалось убедить его фактами. Помню, как однажды он шокировал меня вопросом:
— Как ты думаешь, Эйнштейн онанировал?
Он научил меня, что следует покоряться своим желаниям, как только они приходят, и ничего не откладывать на потом. Так во время приема в огромном доме какого то жутко важного профессора генетики в процессе нуднейшей научной дискуссии о «генетической обусловленности сексуальности млекопитающих» он вдруг встал, подошел ко мне, наклонился — все умолкли, глядя на нас, — и прошептал:
— На втором этаже дома есть ванная, какой ты в жизни не видела. Глядя на тебя, я не могу сосредоточиться на дискуссии о сексуальности. Пойдем скорей в эту ванную. — И добавил: — Как ты думаешь, это генетическая обусловленность?
Иногда, случалось, он просыпался ночью, «пораженный какой нибудь идеей» — так он это называл, — тихонько вылезал из постели и шел заниматься своей генетикой. Под утро возвращался, залезал под одеяло, чтобы поцеловать мне руку и сказать «дзень добры». Он наивно думал, что я не замечала его уходов. А я даже наносекунды, проведенные без него, замечала.
Он мог прибежать в институт, где у меня были занятия, и сказать, что опоздает на ужин на десять минут и чтобы я не беспокоилась. Понимаешь, невероятно долгие десять минут…
Он подарил мне, например, за эти 88 дней и 16 часов больше пятидесяти пурпурных роз. Потому что я больше всего люблю пурпурные розы. Последнюю он подарил мне в тот последний шестнадцатый час. В аэропорту в Дублине перед самым отлетом. Знаешь ли ты, что, когда я возвращалась из аэропорта, мне казалось, что эта роза самое главное, что мне кто либо когда либо дал за всю мою жизнь?
Он был моим любовником и одновременно лучшей подругой. Он давал мне все и ничего не хотел взамен. Совершенно ничего. Никаких обещаний, никаких клятв, никаких обетов, что «только он и никогда никто другой». Попросту ничего. Это был его единственный ужасный недостаток. Не может быть для женщины большей муки, чем мужчина, который так добр, так верен, так любит, такой неповторимый и который не ждет никаких клятв. Он просто существует и дает ей уверенность, что так будет вечно. Вот только боишься, что вечность эта — без всяких стандартных обетов — будет короткой.
Моя вечность длилась 88 дней и 16 часов. ЯНУШ ВИШНЕВСКИЙ. ОДИНОЧЕСТВО В СЕТИ.
Библиотека Альдебаран:
http://lib.aldebaran.ru
настроение: Занудное
хочется: [KXTNCZ
слушаю: НО РАЗВЕ УСЛЫШИШЬ...
Метки: ДОРОГОЙ J.L.