Я устал выискивать романы, какие бы мне вскипятили душу. Пока ещё иногда меня постигают рассказы. Всё реже. Иссякает в библиосфере запас прекрасного, накалённого. Думаю, кончу свою карьеру читателя тем, что буду обходиться стихотворением в день. Даже отдельным стихом.
Последние пару дней изучал ради освежения никнущего интереса к собственной родине сборник К. Чарухина "Щежерь". Это рассказы. Числом двенадцать. Купился на название послесловия. "...Зеркало белорусской эволюции" как-никак. Однако ж послесловие писано человеком, намертво вживлённым в Россию. Оно само по себе произведение. Зеркало зеркала. Можно ставить свечку между послесловием Альбуса и немногословием Чарухина и всматриваться в умную бесконечность. Так вот, альбусовская эпитафия самим белорусам не сильно поможет разобраться в ценности и смысле текстов. Поэтому незачем сначала прибегать к нему. Сначала рассказы. А потом русский комментарий, этого тринадцатого апостола книжки, и из него нам больше узнается о великом восточном пространстве и духах, его населяющих, чем о нашем укромном острове.
Скучно не было. И не из-за стиля. У нас с Чарухиным он одинаковый. Поэтому я его просто не замечал. Кроме как иногда, когда слишком откровенно нарушался принцип Мопассана. Ну тот, что для каждого художественного факта должно приискивать единственное правильное существительное и соединственное ему прилагательное. Да, так вот мне в этом стиле дышалось привычно, но, подозреваю, он может показаться претенциозным многим другим. Мне, например по этим причинам тяжело читать Иличевского, Славникову; в слишком плотном убранстве слишком редкая плоть. Мне дайте романа, чтоб был как архиерей старорежимный: и сам дороден душой, и на ризах сплошная филокалия.
Что понравилось? Нет, сначала изложу своё более-менее опытное мнение на то, что достойно любви в литературе вообще. А затем – что мне понравилось в частности.
Люблю, когда и-и-истина. Причём, не так просто. Истина, через жизнь пропущенная, основательно пропитавшаяся ею – когда на выходе обе уже не различишь. Или люблю, когда подаются мне истины по-хорошему вечные: mythoi. Альбус говорит "только правда...", а я: "Не-не-не! Хватит мне тут правды. Её неустанно нам журналисты поют атифонно".
Значит, исходя из любви первой, мне понравился безусловно "Полёт Чмыря". Берём рабочего, погружаем его с головой работу, держим у дна, пока жабры у него не выросли двумя окостенелыми улыбками, а потом резко выдёргиваем в воздух, да под самое солнце! Он ведь рождён для преуспеяния как рыба для полёта: парит, сверкая чешуёй, рот бесполезный раззявил... У Чмыря разные коллеги рассказе по-всякому проявляются, родные и эротические существа подталкивают его с разных сторон с броуновской осмысленностью. Рассказ точно муравейник чуток подразрушенный с краю: видно копошение, созидательная паника, стремящаяся затянуть прореху.
Равно понравилось и то, как "Маринка учится танцам". Только тут история видимого падения, которое, однако, оборачивается неожиданной стороной. Чмырь был работягой, и ему нечего терять кроме цепей, друзей, квалификации, хмельного самоуважения и остатков бунтарской закваски. Маринка же начинает у нас с почтенных сервильных (какое ещё лучше прилагательное от "сервиса"?) занятий, а продолжает творчески – ого как! Иногда нужно свалиться ничком, чтобы вдохнуть пахучий пот земли. Земля, а не солнце самый пролетарий!
Чмырь с Маринкой – незнакомые друг с другом тезис и антитезис; без всякого синтетического елея. Одним человеком вверх, одним вниз: шах и пат. Хорошо про выскочек и маргиналов писать, читать. За неимением индейцев. Мир вокруг них гуще. Как сельва, чреватая тотемами.
Любовью второй я прочёл "На свалку и обратно". Всё бодро в этом близнечном мифе. Мальчишки, в которых узнаются эпические трикстеры народа майя Хун-Ахпу и Шбаланке (они как нарочно с почти что месоамериканскими выдувными трубками) нисходят в страну Смерти (свалка отлично выполняет роль аллегории) и не без приключений возвращаются в мир живых; в представленном случае – взрослых. Согласно Пополь-Вуху одни ещё должны были бы перебить демонов и превратиться в солнце с луной, но это уже задание на будущее. Похожее путешествие – в ад за пленённой "девой света" – отправляется беларускамоўны студик Гедымин в "Содержании", но оно слишком статично, будто намеренно лишено драматизма, и только в самой державе (условно назовём) Ямараджи происходит поединок на словах, в результате которого герой мифа уходит живой, холостой, но умудрённый.
Вот и вся любовь. Прочее – это сплошь пресловутая правда или, что не лучше, сказочное измышление. Что про них? Ну, возьмём самые характерные. Первые два.
Заголовный рассказ, как мне показалось, из породы тех, что любливали не самые изобретательные реалисты прошлого. О некоем характере или, если автор настолько реалистически-наивен, то даже – о типе. Иначе зачем это написано? Перипетии нет, катарсис слабенький. Имеются же, однако, в избытке разные мысли и чувствования насчёт родины и своего места среди её экономической системки. Герой – уволенное сознание. Оно вяло и одновременно амбициозно, неудачливо в рыночной продаже своего мужского интеллекта ("сокровищ сердца") и в сексуальном потреблении женских плотей. Оно злится на мир и лелеет жестокие мечты. Но бессильно их осуществить. Только заражает общий духовный воздух. Ругать интереснее, чем хвалить, поэтому чуток продолжим.
Оно из тех, кто на издыхании девяностых наглотался гула. Кого коснулась поэзия ненависти, но до поры до времени не проникала её бухгалтерия. Вспомним тогдашний лозунговый призыв к "снайперу". Что это было? Почему так вслух? Призыв в заведомую пустоту изобличает неверие в поддержку своей ненависти. Это не к революции. Не хотели те революции, не верили, что в их пользу может прогреметь она. Поэтому, кто кликал "снайпера", мог накликать и теракт. Ведь взрыв был в метро – где катается "масса". Не в шикарном отеле, ресторане и т.п. Щежерец выкристаллизовался из массы, и впасть обратно в неё ему смерти горше; его укромная индивидуальная катастрофа, его нескромная неудовлетворённость требуют жертв. Я не могу заставить себя поверить в виновность осуждённых по тому делу, но поскольку таких сознаний (уволенных или неповышенных в зарплате), безлико сообщающихся, без-я-йно оплодотворяющих одно другое, полагаю, немало колыхалось в ноосфере нашей страны, то и прорыва оставалось ждать считанные пятилетки.
Трудно не заметить, что весь сборник усыпан бинарными оппозициями. Следуя пижонской математике Леви-Стросса можно выстроить не одну пропорцию типа Чмырь/Маринка = Щежерь/Фон. Следуя неуловимой логике, улавливаем, что сознание из рассказа "Щежерь" и фоновское – из следующего – противоположны не как "несчастное" (критикующее) и "счастливое сознание" (склонное оправдывать действительность), а, скорее, так: "Я слишком хорош для этого общества" – "Это общество слишком убого для меня". Оба привносят какую-то тупую фатальность в окружающий мир самим фактом своего существования.
Что ещё?
Неприятно удивляет эссе в сердцевине. Оно якобы про отдых на Браславских озёрах. Но и на отдыхе автора не перестаёт заботить мысль о переустройстве перетрудившегося мира. И вот он обрушивается виновников труда – на капитал. Высматривает в нём... детские черты, столь антипатичные мудрецу Ле Нину, родившемуся седобровым старичком, если верить легенде. Ребёнка, налагая на него ограничения извне, родители и физруки воспитывают в ответственного обитателя общества. А в кого автор намерен
воспитать буржуа с помощью забастовок и тому подобной публичной порки? В порядочного, щедрого буржуа? В бесклассового управленца? Смелее будьте в своих пожеланиях! В небытие? Но, вероятно, Чарухин просто пытается донести старинную библейскую мысль: "Жалеть розгу – портить ребёнка". Розга ради розги, классовый удар ради классового удара.
Кстати, меня, как человека,
наслаждающегося Католичеством головного мозга не лишённого некоторого художественного вкуса, заставили поморщиться некоторые места, касающиеся Костёла. Например, такое: "О лёгкий, как облатка, бог". Наверно, автора ввело в заблуждение созвучие слов "облатка" и "облако". Однако гостия делается из пресного хлеба, который тяжелее даже привычного нам квасного. Когда же становится Телом, тогда, поэтически поднапрягшись, можно сказать, что она легчает. Как Вознёсшийся и ещё как Тот, Чьё "бремя легко". Тогда уж вернее было бы "о облатка, лёгкая, как Бог". И ещё насчёт псов Господних. Истины ради, так звали всё же доминиканцев, а не иезуитов. Впрочем, во всех этих полуулыбках я замечаю не попытки кощунства, а робкие шевеления души филокатолика, который сам ещё не сознаёт своей ориентации и пытается развеять подозрения дорогих ему единоневерцев. Смелее, come out, брате, и я первый раскрою тебе объятья.
В этом отношении чарухинская переработка сирийского апокрифа об апостоле Фоме нареканий не вызывает. Оригинальный апокриф много томительней: безобразно длинный, с сомнительной красоты стихоизлияниями и сомнительной нравственной ценности требованиями в гностическом духе. А так вышла милая притча, замешанная на буддийской практике проповеди дхармы
начальству богам и квазиреволюционной теории усиления классовой борьбы по мере приближения к Царству Небесному. Человечные моменты из оригинального текста сохранены, объём сжался, и в итоге испечённая булочка состоит из изюма более чем наполовину; плюс щепотка южных изнеживающих пряностей, да на кончике ножа подбавлено социалистского перцу.
Остальные тексты много яснее, поэтому оставлю-ка их без своего толкования. Комментарий Альбуса можно потом принять в качестве "усилителя вкуса". Только не как реактив, обнажающий химическую суть смеси. Альбус пристрастен. Ему по сердцу тексты (или всё-таки идеи, в них понатыканные?), но прилегающую к России страну он явно не рассмотрел, и Чарухин, конечно, не в силах ему помочь. Чтобы постичь Беларусь, нужно вчитаться в романы Андруся Тямти – причём обязательно на языке оригинала!
[показать] http://ru-books.livejournal.com/2402948.html