[225x472]Иногда похоже, что верховному сербскому вождю Георгию Петровичу Черному (Карагеоргию) проще было воевать против турок, чем держать в узде своих недисциплинированных и тщеславных воевод-комендантов. Возможные затруднения с последними он предвидел и оговорил еще в своем выступлении на знаменитой народной сходке в Орашце 2(14) февраля 1804 года, когда и был избран предводителем восставших. Он сказал тогда о себе, что отказывается от старейшинства, потому что нрав у него суровый, тяжелый, и если кто его ослушается, предаст или затеет старую вражду между своими, то такому не будет от него пощады, убьет, и все тут, а за это люди могут его возненавидеть, разбегутся во все стороны... Но собравшиеся в один голос ответили Карагеоргию: "Мы тебя хотим, нам такой и нужен строгий глава, будем помогать тебе во всем".
В том, что их вождь слов на ветер бросать не намерен, восставшие вскоре убедились. Весной того же, 1804 года Карагеоргий получил сведения, что его побратим, кнез Теодосий из Орашца, вошел в сговор с турками - с намерением вернуться к старым порядкам. При первой же встрече Георгий Петрович призвал Теодосия к ответу. Разговор быстро перерос в словесную перепалку. Теодосий потянулся за ружьем, но вождь был проворней и выстрелил первым.
Винить воина за проявление жестокости в обстановке войны - то же самое, что, лакомясь курятиной в городской квартире, осуждать крестьянина за то, что он там у себя в деревне безжалостно режет кур, телят, свиней, овечек и прочих домашних животных и птиц.
Современники сохранили немало свидетельств того, с какой суровостью, невзирая на лица, Карагеоргий наказывал провинившихся соратников. Пожалуй, к самым впечатляющим можно отнести мнение на сей счет, исходящее из уст Милоша Обреновича. Высказал это свое мнение Обренович тридцать с лишним лет спустя, после того как стал "новым хозяином" Сербии и распорядился обезглавить "старого хозяина", Карагеоргия, в 1817 году тайно вернувшегося из России на родину. Тогда, в конце 50-х, Милошу Обреновичу была доставлена из Вены рукопись Вука Караджича "Правительствующий совет", посвященная временам Первого сербского восстания. Чтение обещало быть захватывающим. Личный секретарь Обреновича, по заведенному обычаю, читал хозяину вслух, а старик расхаживал по кабинету. Когда чтец дошел до места, где Караджич пишет, что многие воеводы не признавали Карагеоргия за вождя и совсем его не боялись, Обренович возмутился:
- Лжешь, Вуче! Лжешь, Вуче!.. Лжешь, лжешь, лжешь! Пошел вон, к такой-то матери!
Секретарь выскочил из кабинета. Но скоро Милош успокоился и велел ему вернуться.
- Куда ты делся?
- Ушел, чтоб вы не гневались.
- Это я на Вука злюсь, что он так пишет. Или он не знает, как было дело, или намеренно лжет. Как это воеводы не боялись Карагеоргия? Да не было ни единого, на ком бы не тряслись одежды, когда он входил к Георгию. Ого, боялись, да еще как!
Удивительно, что и несколько десятилетий спустя после событий Милош Обренович отлично помнил этот общий (и свой собственный) страх перед самым суровым сербом девятнадцатого века. И не только помнил, но как бы и лелеял в себе: лишь такого рода страх мог служить оправданием его расправы со "старым хозяином".
Но свидетельство Обреновича все же не опровергает взгляд автора "Правительствующего совета". Взаимоотношения между Карагеоргием и воеводами Караджич, как исторический писатель, видел в более драматическом свете. С помощью внушаемого животного страха никому не удавалось долго властвовать над людьми. В окружении Карагеоргия преобладали сильные характеры, с особым мнением о собственной роли в восстании и антитурецкой войне. Вождю в такой среде требовалось умение не только казнить, но и миловать. Как, например, в случае с тем же Милошем Обреновичем, тогда еще воеводой, который, будучи уличен в заговоре против верховного правителя Сербии, на суде не отпирался, признал авторство своего подстрекательского письма, за что и был великодушно прощен Карагеоргием.
Это и ему подобные события прочно отпечатывались в народной памяти, а она постепенно образ вождя возводила к древнему устойчивому архитипу правителя, жестокого лишь в силу необходимости, а не из страсти к бессмысленному насилию. В таком восприятии его поступков почти любая из скорых расправ повелителя оценивалась не только как наиболее суровое, но и как наиболее справедливое решение.
Именно так был осмыслен в народной молве вынесенный однажды Георгием без суда и следствия смертный приговор родному брату.
Этого своего младшего брата по имени Маринко на время собственных воинских отлучек Карагеоргий оставил хозяйствовать в Тополе, поручив ему лавку с солью и другими необходимыми в крестьянском хозяйстве товарами. А когда вернулся, то застал лавку пустой, а брата без денег. Тут же выяснилось, что Маринко не только промотал доверенное ему добро, но и ославил семью своим непотребством - в лавку зашла женщина с жалобой: младший из Петровичей обесчестил ее дочь.
- Что же ты, Георгий, - заплакала женщина, - гонишь некрещеных турок, а в Тополе оставил брата, и этот лютует пуще самого лютого турка...
Предание гласит: разгневанный вождь, ни слова не говоря, схватил веревку, что валялась посреди пустой лавки, сделал из нее петлю, накинул брату на шею и повел его к въездным воротам своей усадьбы. Заставил одного из стражников вскарабкаться наверх и привязать концы веревки к деревянной балке... Когда страшный приказ был исполнен и брат его на глазах у толпы задохнулся в петле, Карагеоргий зашел в дом и заперся. Два дня никого не впускал к себе, ни с кем не разговаривал, ничего не ел и не пил.
Весть об ужасной расправе быстро разнеслась по всей Сербии. И конечно, многим сразу вспомнился при этом рассказ еще об одном страшном самосуде, учиненном когда-то Карагеоргием, - рассказ об отцеубийстве.
То была история, можно сказать, уже старая, глухая, и потому каждый, кто ее пересказывал, делал это на свой начин, то поминая другое место происшествия, то других участников, а то доказывая даже, что речь шла не о родном отце Георгия, а об отчиме.
Вук Караджич в своем историческом очерке "Карагеоргий Петрович" следующим лаконичным способом оспорил последнюю версию: "Рассказывалось, что то был его отчим. Мы знаем истину от одного из наиболее близких к Карагеоргию людей. Кроме того, это измышление и не годится быть смягчающим обстоятельством. Меньшая любовь делала бы все дело еще более страшным".
Из старых сербских историков Караджич больше других занимался разысканиями об убийстве молодым гайдуком Георгием родного отца. Самое раннее изложение событий он сообщил немецкому автору Леопольду Ранке, который воспроизвел его в своей книге "Сербская революция". "Карагеоргий, - читаем здесь, - участвовал уже в первом восстании сербов в 1787 году, когда они, не дождавшись прихода австрийцев, поднялись против турок, и это ставилось ему в вину в течение всей жизни. Принужденный бежать, он не пожелал оставить отца, взял его с собой и со всем движимым имуществом и скотом отправился к реке Саве. Но чем ближе подходили к реке, тем отец чаще беспокоился и уговаривал сына вернуться. А когда увидел Саву перед собой, прямо в раж вошел. "Покоримся, - говорит, - и они простят нас. Не ходи в Австрию, хватит нам и тут хлеба, не ходи!" Георгий оставался неумолим, но и отец ожесточился до предела. "Раз так, отправляйся сам за Саву, я остаюсь в Сербии". - "Как это, - ответил Карагеоргий, - чтобы я дожил, когда тебя турки медленными муками замучают? Так лучше я тебя сам убью, сразу!" Схватил пистолет, выстрелил и, когда раненый отец упал, повелел одному из слуг, чтоб добил его. А в ближайшем селе сказал людям: "Схороните моего отца и выпейте вот за помин его души". Оставил им все, что принес с собою, раздарил весь скот и ушел за Саву".
Позже, в полемике с автором другой версии отцеубийства Светичем, Караджич свой ранний рассказ изложил совсем кратко, но ничего не изменил по сути. Психологические мотивировки поведения отца и сына остаются прежними: отец упорствует, потому что ему жаль покидать родные места, страшней уходить в неизвестную Австрию, чем остаться дома; но и во вспышке сыновнего гнева, приводящей к непоправимому исходу, тоже просвечивает щемящая жалость: из-за него турки подвергнут старика мукам. Эта непонятная современному сентиментально-пацифистскому сознанию жалость - свойство последних людей эпических времен. Жестокая жалость великой мужественной любви. Караджич прав: "Меньшая любовь делала бы все дело еще более страшным".
Стоит обратить внимание и на версию отцеубийства, которую предложил Светич и которую оспаривает Караджич. По легенде Светича получается как раз сентиментальная раскраска события: сын трижды поднимает ружье, но не решается выстрелить в отца, который уходит, чтобы выдать его туркам, и только по настоянию матери наконец стреляет. Едкий Вук Караджич адресует автору легенды русскую пословицу "Услужливый дурак опаснее врага". И поделом. Желая представить сына в наилучшем виде, тот превращает отца в предателя, мать - в подстрекательницу, а сына изображает безвольным и колеблющимся исполнителем приказа.
Дальше Вук говорит, что слышал в народе много преданий на ту же тему, расходящихся в подробностях. Поиски наиболее достоверных свидетельств поневоле превращались в настоящее разыскание. Чутье историка подсказывало ему, что эта история не уйдет в небытие, что ее, пожалуй, будут обсуждать на сто ладов, споря и ожесточаясь друг против друга, в зависимости от того, каким именно хотят видеть в ней Карагеоргия. Или его родителей.
Так, сохранился рассказ участника Первого сербского восстания Гайи Пантелича, в котором наиболее активным лицом представлена мать, а не отец и не сын. В ее поведении проступает эпическая мощь праязыческих времен женовластия. Именно она начинает спор с упрямым мужем из-за того, покидать или нет Сербию. Когда доводы ее иссякают и муж уходит, она кидается за поддержкой к сыну, который до сих пор сидел безучастно. "Ну и пусть идет, если идет", - говорит он. Тогда возмущенная мать извлекла из-под рубахи груди и закляла сына: "Сгниет в тебе молоко мое, если не убьешь его!"
Тогда народ еще жил эпической жизнью и такое было в порядке вещей, хотя случалось, может, раз в жизни человеческой. Эти события, благодаря народному эпическому осмыслению, уже при жизни Георгия как бы не принадлежали ему, но стали неотделимой частью всей старой истории Сербии.
Рассказывает очевидец, что в 1796 году, когда Карагеоргий из Австрии вернулся в Сербию и пришел в свою Тополу, то на Благовещение отправился в Рудник, в тамошний монастырь, где был как раз престольный праздник, потому что и монастырь звался Благовещенским. И привез архимандриту 200 ок хлеба, 200 ок ракии и 200 ок вина (в оке будет побольше, чем в килограмме, не помню точно, но кажется, сверх килограмма еще почти целый фунт). И это все за помин души своего отца.
И тогда же, во время церковной службы, архимандрит сказал всему народу:
- Братья! Здесь между нами стоит один человек, который в великом несчастье своем приказал своему другу, чтобы убил его родного отца. А сейчас хочет по своему отцу справить панихиду и молится народу своему, чтобы простили ему тот грех и помолились бы Богу, чтобы и Бог ему простил!
- Мы ему прощаем и молим Бога, да и Он ему простит, - отвечал народ.
И тогда же, после панихиды, возле церкви, с благословения архимандрита люди поели и попили привезенное Георгием за помин отцовой души.
Теперь такое у нас мало кто понимает. В циничные наши времена такой рассказ у многих еще, пожалуй, и ухмылку вызовет: ишь, мол, как все просто и грубо - накормил всех, напоил, вот ему сразу и грех долой...
Но мне сквозь ту простоту и грубость общего прощения и заупокойной трапезы видится даль времен, когда народ был одна большая Душа и когда эта Душа, чтобы облегчить муку грешного человека, делила этот его грех, как хлеб делят на ломти, и все вкушали и запивали вином, чтобы ему стало легче.
ЮРИЙ ЛОЩИЦ "УНИОН"