• Авторизация


Крик. Глава 2. 04-10-2009 21:42 к комментариям - к полной версии - понравилось!


2
На пыльном, всём в масленых разводах и отпечатках пальцев экране старого, засаленного телевизора, стоящего на древней обтёсанной и обитой тумбе с липкими подтёками по бокам, распинался раскрасневшийся от громких речей и ежесекундных взмахов рук политик, один из тысячи, ничем не приметный, не выдающийся - лишь голос, в океане прочих, абсолютно таких же безвкусных и бесполезных кричащих и распинающихся за экраном голосов. Ивану порой даже казалось, что на всех этих каналах показывают одного и того же человека, что, впрочем, был ни мужчиной, ни женщиной, не имел чётких очертаний, его голос и внешность пульсировали, постоянно изменялись, но оставалась неизменной лишь суть. Это нечто ничего другого не умело и к другому не было приспособлено, кроме как к постоянным своим речам: оно постоянно что-либо сладко сулило или громко, брызжа слюной, обещало, яро успокаивало или с пеной у рта дарило надежду. Последнее время Нечто это приобретало некое метафизическое сходство с огромным слюнявым и безвкусно пошло размалеванным ртом, в то время, как Иван боролся с гигантским ухом, растущим из его груди в эти мгновения. Громов, к своему прискорбию, знал, что это самое «ухо» ощущает лишь он, а прочие зрители, сидевшие в своих квартирах давно без борьбы отдались безумию и превратились в эти гигантские, поглощающие и впитывающие в себя все лившиеся на них пустые, как и всё на экране, слова «уши», были ими поглощены, не замечая сего. В неком, отрешённом от реальности представлении и рассуждение, разумеется.
Иногда, и, впрочем, тоже лишь с недавнего времени, Иван стал замечать, как от тела говорящего тянутся вверх невидимые нити, и нет-нет да и мелькнут гигантские пальцы с потрескавшимися жёлтыми ногтями сверху, либо же из-под тумбы - сальная, жирная ладонь, на которую насажен живой человек-кукла. Иван перестал уже различать, не хотел, а, скорее уже просто был не в силах этого делать, слова: все монологи и дискуссии кукол в галстуках звучали для него как разговоры грибов, не имеющие ни смысла, ни сути, они всё время толкались на месте, темы споров омывались лишь иными формулировками и словами, а монологи были друг на друга похожи, и, по сути, были глупейшим явлением, ибо нет ничего глупее вечных неисполнимых обещаний, притом неисполнимых далеко не из-за их сложности или невозможности. Спорящие бросались на любую животрепещущую на сегодня для негодующих по поводу неё обывателей, жирных злобных домохозяек или обезображенных сальных мужчин и начинали тему, как стая голодных плешивых псов обгладывать кости, лишенных мяса, рваться за них до крови и брызжущих слюней, впрочем, зрители только для этого и забивались перед экранами, ради крови, ради криков, они получали от этого истинное наслаждение и удовольствие, никому и не нужна была правда, решение, выход, всё это был лишь замкнутый круг желчи. Скорее всего, непонимание Громовым смысла всех этих разговоров, как, порой, и самих разговоров, служило некой защитой, ограждающей его разум от хотя бы малой части вливания той заразы извне, что была особенно бессмысленна, а отсюда мучительнее и больнее для сознания. Все споры и диалоги этих кукол и псов никогда ничем не заканчивались (как и не начинались, в общем-то), лишь давали слушателям лживую веру в собственное просветление, в понимание ситуации, возвышали его над остальными, давали людям то, что они так подсознательно вожделеют, не желая самим к этому стремиться, умерщвляя эту потребность с каждым новым, доступнее предыдущего, источником информации, что по мере появления этих источников всё более тупеет и лживеет, скатываясь к потешению звериных инстинктов, а не человеческого разума. А самое страшное – они давали надежду, а значит сеяли спокойствие и умиротворение внутри, убивая в людях то, что отличает их от овощей и что способствовало бы продолжению жизни мира и его развитию. Но стремись люди к этому сами, к действию и просвещению – они бы точно прозрели, и во избежании этого «Паук» и придумал такой сладкий, извращённый яд для своей «паутины», и теперь ничего не мешало людям развиваться, разлагаясь и разрушая своим бездействием мир.
Но помимо этих вечно распинающихся в огромных светлых залах, на митингах, в больших позолоченных комнатах, голых тёмных студиях кукол и грибов, «ртов», существовали и иные, во много раз сильнее пугающие понимание Ивана сущности, рассчитанные на более слабых, более овощеподобных людей. О, то были далеко не «ртами», предназначенными для «ушей», этот страшный яд был создан для «глаз», ведь смотреть намного проще, чем слушать, когда требуется ещё и доля понимания, даже если это ложь; а уже разучившимся или наоборот, что встречается теперь намного чаще, ещё не обучившимся с самого рождения слушать, тоже необходимо было своё спокойствие, свои стремления, свои пути возвышения над прочими. Или скорее, эти существа были новой ступенью в разложении людей и мира, с самого детства окутывая неразумных детей своими мирно оглупляющими нежной мягкостью и побрякивающими бирюльками сетями, превращая их в эти мгновения в дегенератов, пускающих слюни, с широко раскрытыми обессмыслившимися глазами, уставившимися в экран. То были яркие, сочные и обнажённые бенгальские огни, гирлянды, звёзды, они гипнотизировали своей пульсирующей и мечущейся пёстротой, и ощущение это было много сильнее, круче и безумнее в своём разрушении и подчинении инстинктам, чем ощущение от слов кукол и грибов, где была хотя бы некая тонкая нить, осенний ледок поверхностной сути. Здесь же была одна лишь оболочка, и Ивану было чрезвычайно страшно смотреть на людей, бездонно набитых воздухом и огоньками. Иван, глядя на них, не в силах был шелохнуться, он скрипел зубами и трясся из-за того, что голова разламывалась от боли и ужаса, вызванной красками и вспышками, приторной глупостью и пошлым смрадом, весь мир в это мгновение становил скачущим, мечущимся, сумасшедшим, он перестал отличать реальность, видеть её спасительную для ума серость и ржавый, смердящий распад… Это и вправду был самый страшный яд, созданный «Пауком», против него нельзя было бороться, невозможно. Из экрана тянулись невидимые, но прочнейшие щупальца, обвивающие его, крепко и плотно облепляющие его своими склизскими присосками, приковывающие к стулу, и сладких, скрипящий сахаром на зубах голос шептал на ухо: «Смотри… смотри…»…
Тогда Иван собрался с силами и резко, с болезненным стоном подался вперёд к телевизору, выключив его, сильно ударив по кнопке. В этот самый момент щупальца враз вползли обратно, нити сразу же оборвались, мир быстро замер и вновь поблек; от этого всего Громову стало очень дурно, и из-за вдруг закружившейся головы он с размаху упал на липкий, грязный пол перед тумбой (казалось, что до этого он пребывал в невесомости, но в один лишь миг появилось притяжение, а Иван уже и не знал, на потолке ли стоял он, или на стене), чем вызвал новый приступ головной боли.
Находившийся в квартире телевизор казался Ивану лишь одной ниточкой гигантской паутины, огромной, хитроумной ловушкой для глупых зрителей-мух, а, для того чтобы привлечь мух, эта паутина и все её ниточки были измазаны самым натуральным калом (точнее даже сами нити состояли из кала), перемешанным с различными ядами, на любой вкус: от сахарной пудры до желчной блевотины. Сражаясь с ней, он потерял свои крылья, разучившись летать, но, в отличие от прочих, – не ползать. Громов смотрел в него, изучая, и каждый раз страдал и боролся с тянущимися и опутывающими его нитями, щупальцами опустошающими сознание, сосущего из разума все соки.
Но никак не мог понять. Телевизор являлся для Громова самой непонятной вещью в мире, в высшей степени абсурдной, ведь он абсолютно не вписывался в природу Вселенной, ведь он был антиподом развития и жизни. Гигантский Паук, плёл паутину, разрушавшую мир изнутри, пронизывавшую само его нутро, уничтожавшую те элементы, что обязаны его созидать, то, на чём он держится, и которые всегда тянули его вперёд. И вот эти элементы всё туже вязли в липких нитях, винтики покрывались ржавчиной, притом паутина изменила само сознание этих элементов самым ужасным образом – оно изменило вектор понимания среды. Вся эта липкость и ржавчина казалась им не проклятием, а, наоборот, истинным смыслом жизни, истинной благодатью, целью их стремлений. Но ведь тем самым Паук уничтожит и себя,.. но только если он не является тварью своего хозяина и специально загоняет мир в статис из-за ведомых только этому хозяину целей.
Иван надеялся, скорее даже, был уверен в том, что сможет понять, что творится и происходит, с помощью вражеского же оружия: должно быть что-то существенное, но еле заметное во всей это разумозастилающей чуши и отвратной вони кала. И он день ото дня метался перед телевизором, бился в агонии разума, но продолжал искать, ведь не могло это существо просто так родиться, и не оставить следов причины своего появления, своей деятельности. Его до дрожи во всём теле пугало то, что эта паутина оплетает весь мир, всю Землю, и во множестве домов проведены эти нити, миллиарды людей погибают, мечась в своих креслах. Он ощущал это: каждую добровольно и не замечающую того угасающую жизнь разума, каждое окончательное превращение людей в овощи и микробы.
Иван осторожно встал с пола, неожиданно возникшим у него под ногами после того, как нити втянулись в чёрную бездонную и алчную до разума дыру потухшего экрана, отойдя от яда и вызванных им мыслей, ополоснул холодной водой лицо, оделся и вышел на улицу.
Не успел он пройти и десятка метров от дома, как его вырвал из омута собственного сознания одинокий скулёж. То была бездомная, грязная дворняга, со свалявшейся шерстью и вывихнутой задней лапой, беспомощно и жалко болтающейся над землёй. Она смотрела уставшими, грустными, свойственным только лишь псам, глазами на противоположный берег беспросветной реки машин, преданно вытянув морду и ожидая своего момента присоединиться к стае, терпеливо ждущей её, и так же, с тревогой в глазах, провожающей каждую бесчувственную машину, безусловно, видящую это. Ивану некогда было смотреть, чем кончится эта сцена, но он знал наверняка, что бродячие псы никогда и ни за что не оставят своего сородича на произвол судьбы, одного - на что были способны лишь откормленные, живущие в тепле и комфорте породистые, тявкающие собачки, не знающие настоящих проблем и хлопот, как не знающих верности и дружбы, что проверяются только в настоящих проблемах и хлопотах, как и не ведающих всего прочего.
Помещение военкомата, в который и направлялся Иван, находилось в подвале жилого дома, и лишь грязная, бледно-красная табличка отличала его тронутую ржавчиной серую дверь из прочих подвальных. Громов спустился по сбитой лестнице и, скрипнув дверью, зашёл внутрь, где в тесной, обсыпавшейся комнате уже собралась небольшая группа людей, ожидая пропуска. Он имел время сполна разглядеть их: откормленный, краснощёкий сынок со своей толстой, сердобольной и противной щекастой мамашей, постоянно вьющейся возле него, три громко и нагло гогочущих, чем заставляли откормленного сынка вздрагивать, беспокойно бегать маленькими чёрненькими глазками и сжиматься за спиной своей мамаши, парней в модных, ярких и блестящих одеждах и какой-то серый, худой и унылый волосатый парень с плеером в ушах, которого Иван сразу и не заметил, но который даже после этого вызвал меньше прочих его внимание. Впрочем, ни к кому он интереса и вовсе не испытал.
Из-за немытого пластмассового стекла КПП раздался невнятный голос такого же до омерзения невнятного сонного солдата: «Проходите…». Первыми через турникет прошли «гогочущие», пихаясь и от этого ещё громче гогоча, за ними после наставлений мамаши, и долгого громкого поцелуя чрезмерно напомаженных губ, прошёл толстяк с испуганно мечущимися глазками (не заметил ли этого кто?), размазывая помаду по щеке, видно так же было, что стесняется он ещё и своего стеснения собственной матери, серый, невзрачный парень и за всем этим сбродом нелепостей нахмурившийся Иван.
Комнатка, в которую теперь прошёл Иван, минуя серый, низкий коридорчик, пропахший сыростью, отличалась от первой лишь размером – слегка больше, с несколькими рядами грязных, порванных стульев, но такая же обсыпавшаяся и в чёрной паутине под потолком. В комнате уже сидели пять прошедших парней, ожидая своего вызова, и две полные, сморщенные старухи заполняли «дела», часто слюнявящие пальцы и громко разговаривавшие о своей гнилой старческой бытовухе, злобно покрывая грязью родных и чужих, молодое и старое, что теперь отчего-то так присуще многим пожилым людям. Иван, ни на кого и ни на что более не обращая внимания, сел в самом последнем ряду в дальний от окна тёмный угол, где особенно пахло плесенью, снова погрузившись в собственные мысли.
Находясь в таком разбитом призывном пункте, Иван невольно начинал задумываться, из чего же, в самом деле, берёт корни вся эта система с регулярными посещение военкомата по повестке и прочим, да и сама, что главное, армия. Вокруг него снова было то «настоящее», в котором он жил, в котором существовал мир, а отсюда Громову было непонятна цель, а главное её смысл, предназначение. Пусть кто-то скажет зазубренное словосочетание «Для защиты родины», но задумывался ли он при этом, что же такое эта родина, что так требует защиты? Не только для этого «кого-то», но для всех прочих людей, для всех тех мух, грибов и теней, что населяют «настоящее», что вряд ли даже задумывались над этим. Их родина – это грязные коморки с искусственным окном в мир наслаждений, это их лживый мир стереотипов и вещей, которым они безоговорочно поклоняются, это дружба для виду, глупые, низкие разговоры, гогочущий смех и любовь, давно потерявшее своё значение слово, растоптанные, переваренные и вышедшие с калом понятия свободы и Человека и величественный обелиск Эгоизма.
Гордость за некую своеобразную родину, о священном смысле которой никто из них не имеет ни малейшего понятия, кроме неопределённого, нижайшего мычания, за историю и отчизну они испытывают только тогда, когда им это прикажут с голубых экранов лжепатриотичной исковерканной историей, лживыми, давящими на сознание социальными роликами, скорее похожих на растениеводческие, или на парадах и митингах горячими и пламенными речами, то и дело глядя в бумажку. Как настоящие растения удобряют навозом, так и людям подсыпают своеобразные удобрения, но навоз, предназначенный для людей, льющийся из экранов и из самой жизни больше напоминает самый обычный кал дворовой собаки, где кроме самого кала ничего и нету, но если покрасить его в яркие краски патриотизма, посыпать сверху сахаром гордости, то люди вполне активно, с аппетитом впитывают в себя этот яд, верят ему, подчиняются. Для них давно не существует родины, им на всё плевать, кроме того, что сулит телевизор: яркие тряпки, деньги, развлечения, игры – вот их родина, с виду красивая и манящая девушка, но внутри продажная и беспробудная блудница.
От самого патриотизма же остались лишь слова, по большей части написанные на заборах. И это именно истинный патриотизм, бесплатный, идущий от искренней души, изнутри – а не незаметно навязанные гордые крики и бессонные ночи радости в честь сомнительной победы сопливого бесталанного юнца, сравниваемой по многоголосому шуму и радости с, поистине, героической победой в кровавой и беспощадной Второй Мировой Войны или с полётом Героя-первооткрывателя в великий и бескрайний Космос. Впрочем, какая жизнь, какой мир такие и кумиры, такие причины у гордости и радости.
А что же такое родина для самого Ивана? Как часть Вселенной, как один из двух существующих миров Иван – это и есть его собственная родина, и ему не требуется защита, он знал, что рано или поздно погибнет в любом случае, и его это ничуть не страшило. Даже наоборот, можно было сказать, что он этого ждал, не в силах самостоятельно наложить на себя руки и, вынужденный жить сплошными формальностями и шаблонами, ходить в институт, по повестке являться в военкомат, обновлять паспорт... Вся жизнь Ивана – одна гигантская формальность, формальностью же по сути явится ему и смерть, как заключительная стадия, завершающий удар печати, подводящий итог бумажной жизни. Но не от того для Громова не существовало иной родины, кроме Себя, что, по сути-то, и не является родиной, что ему на неё «настоящую» так же плевать, как и всем прочим людям. Просто та гордая и непреклонная перед врагами и бедами родина пусть и со лживой героической историей из телевизора – не его. Ведь в «настоящем», не в светлом «прошлом», вбивающимся в головы людей с ранних лет, в прошлом, где ни одна война не проигрывалась по-настоящему, где здоровые, мускулистые богатыри и жизнерадостные рабочие строили и оберегали страну, а в сером, противном и заплесневелом «настоящем» родина уже доживала свою сознательную жизнь, и не было здесь повода для гордости. Она проиграла последнюю войну, где враг засел внутри, в головах людей, разлагая и разрушая сердце родины, коим эти люди и являлись. Умрёт родина – не станет ни истории, ни культуры, о которой так много говорят, и которой кто-то, возможно, и в самом деле гордится. Она останется живой лишь на экранах ядовитого телевизора, где теперь каждый мог найти свою родину, по душе. Вот и оставалось Громову искать спасение, чувства, мотивы и Свет только лишь в себе самом.
Именно поэтому Иван и не понимал, зачем все эти формальности: зачем армия, государство, зачем институт, зачем сама жизнь? «Всё это лишь бессмысленное трепыхание, хватание за старое, за ветхие соломинки, что были некогда прочнейшими, стальными канатами, а теперь по большей части уже оборвались, чья-то, скорее всего, сознательная слепота к гниющим брешам, через которые чёрные ядовитые воды проникают в лодку Жизни, лодку всего сущего. Но ведь скоро оборвётся последняя соломинка, ведь скоро вода бесповоротно заполонит лодку и потащит её на дно… И что же будет тогда? Это будет не просто Смерть, это будет Апокалипсис, тысячи заживо похороненных людей, гигантские пожары со всю Землю, дожди слёз, ураганы молитв и страданий! Но ведь вряд ли из этого пепла что либо сможет появится на свет...» - с ужасом он осознавал.
Порой ему казалось, что окружающая реальность – всего лишь пластмассовая, ненастоящая, мёртвая постановка вокруг единственного живого действующего лица – его самого. В такие моменты ему отчётливее всего не хотелось жить, ведь тогда вся жизнь сводилась к подыгрыванию пластмассовым людям, зданиям и жизни, а не к настоящей своей сути – развитию. Ведь пластик не способен к развитию, и его подорожание тоже к этому не ведёт, но, к огромному сожалению, пластик не способен разрушаться, по крайней мере также быстро, как это происходит с живым миром. И Иван, как единственное живое здесь, как настоящий человек разлагается куда быстрее, чем пластик, под который он вынужден подстраиваться всю жизнь. Он ощущал, как гниёт мозг, а точнее разум, как его окутывает беспросветная мгла, как он разучивается мыслить, от ужаса этого осознания у него порой перехватывало грудь, и он начинал задыхаться.
Что же является родиной для этих конкретных людей, сидевших перед ним? Для закомплексованного толстяка, наглых гоготунов, забитой мыши? Для ещё пришедших абсолютно серых и неинтересных личностей, которые аж тряслись от того, что их оторвали от своих сказок? Всегда ли все люди были такими? А как же героические фотографии солдат Второй Мировой войны, рабочих, строящих СССР, поэтов и писателей 19ого века и многих-многих молодых людей прошлого? Где они все? Прячутся под лживыми масками этих парней, и ждут своего часа: войны, революции или нового течения мысли? Или же в них отпала необходимость, так как миру больше не нужны перевороты, он стал слишком стар, и решил в спокойствии умереть? А, скорее всего, кто-то ему в этом помог, успокоиться и смириться со скорой гибелью, скорым распадом, и может быть самим стать новым, молодым миром, при мысли о котором Иван содрогался…
«Громов!», раздался раздражённый голос пятидесятилетнего вояки с багровым, чуть оплывшим лицом, густыми бровями и трясущимися поджилками, вырывая Ивана, отрешённо и медленно поднявшего глаза на генерала, из потока своих мыслей, «Громов, есть такой?!».
Иван медленно, не совсем ещё отойдя от недавнего вихря мыслей в своём разуме, встал и кивнул.
«На родительских харчах обленился <…>?! Быстро за мной!»
Ничего не ответив, Иван прошёл за налитым кровью, трясущимся от желчи внутри человеком, не понимая, что того гложет, за что он так раздражён на мир, либо ему нравиться чувствовать трепет молокососов, под его громким голосом, гневным матом и угрозами тут же выслать тебя в инженерные войска на Урал, впрочем, может быть эта «власть» над слабыми и стала уже его сутью.
Иван ничего не испытывал к этому человеку: ни жалости, ни раздражение – это был лишь ещё один вид куклы жизни, но копаться в её сути не было желания, зачем она существует и что её провоцирует и симулирует на именно такую жизнь, в которой она себя ощущает. Громов снова закупорился в кокон своих мыслей, проходя врачей.
Однако из размышлений его выбил небольшой инцидент, что произошёл почти в самом конце осмотра. В совсем низком, узком, тусклом, жёлтом коридорчике, обклеенном покосившимися, кое-где даже оторванными и помятыми агитационными плакатами и табличками образовалась небольшая группа ждущих своей очереди подростков перед кабинетом психиатра. Иван прошёл вперёд по коридору, сел с самого дальнего края длинной скамейки, стоявшей напротив двери, и стал ждать своего вызова. Тут из-за поворота в коридорчик показался тот самый толстяк, что так стеснялся свою мать, и стеснялся самого этого стеснения, скорее именно из-за того, что считал это слишком грубым, неуважительным и даже позорящим его мать, что так заботилась о нём. Он прошёл к двери и, неуверенно помявшись на одном месте перед нею и мельком покосившись на громких, резких подростков, привлекая тем самым к себе их внимание, что, к слову, сделало его ещё более неуверенным в себе и неуклюжим, и нерешительно потянулся к ручке двери, но тут же отдёрнул руку, чем вызвал нехороший, грубый смешок среди подростков, уже всё своё внимания сконцентрировавшим только лишь на нём одном.
«Эй, ты, ну и куда ты?!» - противным, скрипящим, ломающимся ещё голосом спросил какой-то милированный парень с длинным носом и оттопыренными ушами, сидевший по центру компании.
«Ну… я… это… не важно…» - бессвязно пробурчал толстяк, совсем уж сконфузившись, мечась намокшими глазами вокруг «милированного» и мечтающий в это мгновение, наверное, забиться в какой-нибудь тёмный уголок в ожидании конца осмотра, а после сразу пойти в свой тихий и уютный дом, пропахший горячей, вкусной выпечкой матери.
«Ты чётко говори, да, чего мямлишь? Мямля!» - после этих слов снова грянул залп подросткового, уродливого, резкого ржача, после чего некоторые даже, не прекращая подражать лошадям, стали тыкать в толстяка пальцем, выкрикивая «Мя-ямля! Мя-ямля!»
«Тупая ты мямля! Глаза то разуй, да – написано ведь: «по вызову»! Ещё и слепая!»
«Вы посмотрите – взмокла мямля! Ха-ха!»
«А красная вся как рак! Ха-ха! Ну-ну не плачь, только! Плакса-мямля!» - не унимались, скорее даже, наоборот – с каждой секундой лишь ещё больше раззадоривались, подростки, ещё громче и истеричнее ржа, топая ногами, тыкая в толстяка пальцем и выкрикивающие всяческие прозвища. А тот в свою очередь казалось, что вот-вот и упадёт в обморок: с каждой секундой взмокая всё больше, ежесекундно белея и краснея, совсем уже безумно хаотично мечась своими глазками, из которых, казалось, ещё миг и брызнут слёзы…
Но в это мгновение резко распахнулась дверь напротив притихших разом подростков, из которой вышел осматриваемый до этого парень и молодая психиатр, которая оглядела коридор, остановив свой взгляд на молящих глазах загнанного толстяка, поняв в один миг причину всего этого гама, и сказала ему зайти следующему, не смотря на протестующие возгласы подростков и оскорбительных шёпотков в адрес парня, которого они гнобили всего несколько мгновений назад.
Далее Громов снова опустился в чёрный туман мыслей, вызванных в том числе и этой ситуацией и всем прочим, что вертелось последние дни в его голове, не давая покоя.
И лишь на не нужный, в общем-то, вследствие его болезни вопрос жизнерадостного, что никак не ожидал Иван, психолога-девушки: «Ты намерен служить?», Иван с отрешёнными глазами проговорил:
«Нормально...»
***
В этот поздний вечер Громову не спалось: он лежал на не заправленной с утра кровати в одежде и, не отрываясь, смотрел на потолок, наблюдая за изредка пробегающими одинокими вспышками автомобильных фар, тихо шуршащих по дворам машин. В руках он держал бутылку виски, откупоренную и початую ещё вчера, но за всё то время, что лежал, так и не сделал ни глотка, погрузившись в свои мысли, чувствуя нарастающее отвращение к самому себе от крепкого запаха алкоголя, исходящего из бутылки.
Чем же он был лучше людей, находящих удовольствие в дыме, счастье в телевизоре, жизнь в ярких вспышках или собственные миры, валяясь в алкогольных снах по подъездам да подворотням? Он также старается уйти от этой реальности, в себя, в свои мысли, заливая своё тело алкоголем, чтобы в нём не осталось пустых щелей, через которые бы отравленная сущность мира проникала в него, чтобы не слететь с катушек от наваливающихся без этого пламени мыслей и переживаний. Иван отказался от таблеток, бодрящих его ум, подавляющих депрессию, но было слишком невыносимо не пристраститься к новому источнику еле заметного и непродолжительного, но всё-таки спокойствия. И по сути ничего и не изменилось, не приблизилось и не отдалилось: он всё так же продолжал обманывать и плевать на Жизнь, нуждающуюся в нём и призывающую к помощи, бьющуюся в предсмертной агонии, уже не догорающую, а тлеющую, как и всё человечество. Больше не оставалось абсолютно ничего, что могло бы помочь миру спастись, а он, Громов, вместо того, чтобы отозваться на этот крик умирающего, что скорее похож был на смирившийся шёпот, слышный только ему одному (а может на то лишь и рассчитанный), старается уйти от него, предаёт, променивает на огонь, сжигающий всё плохое и мерзкое в его голове, заглушающий этот самый шёпот, как все те насекомые воздух, предназначенный им природой – на удовольствие вонючего дыма. А ведь он чувствовал, что должен что-то сделать, обязан, это его судьба, призвание, к осознанию которых он почти уже пришёл путём долгих изысканий и копаний в самом себе, а скорее приведённый самой жизнью, что неумолимо шептала ему всё это время, сначала тихо, но теперь уже голос её был чуть ли не физически ощущаем, не давая забыться и раствориться в спокойствии собственного разрушения и забвения. Ведь нет ничего сладостнее, чем закрыть глаза и уши, ничего не видеть и не слышать, лишь сладко проспать собственную жизнь в ненастоящей радости и искусственном счастье, когда от настоящих их не отличает абсолютно ничего при закрытых глазах и ушах, зная, что твоя жизнь – всего лишь миг, на который всем наплевать, что оставляет за тобой полное право плевать на всех, плевать на будущее и на самого себя.
Но время поиска себя, а скорее всё того же желания отстраниться ото всего, от дикости мира, обволакиваемого ароматом и жаром виски прошло, и он осознавал, как уже, по сути-то, пришёл к тому единственному решению, к которому не мог не прийти, теперь лгать себе, предавать Жизнь и собственную душу он просто не был в праве, а вернее - не в состоянии, всё в нём начинало гореть и свербеть неким необузданным желанием и стремлением, долгом, нашёптывающимся ему ото всюду, из каждого чёрного угла и гнилой трещинки.
Мир гнил, Вселенная разрушалась, Бог умирал – этого больше нельзя было терпеть, Громов чувствовал, что именно он и был выбран самой судьбой для спасительной миссии. Теперь он явственно понимал причину того, отчего он так всегда ощущал себя под микроскопом жизни – она и в самом деле его изучала, но не холодным, отчужденным взглядом, представляющимся ему ранее, а со слезами мольбы и криком помощи, который он наконец-то слышал, а точнее осознал его значение, истинное желание Жизни.
Ещё Иван рассуждал, что как спасителю ему были предоставлены любые права, это было необходимо для исполнении миссии, жизнь не могла не дать ему этого, раз уж выбрала, ведь иначе он ничем не отличался и, как и все, был не в состоянии и праве брать на себя такое бремя. Вопрос же для него самого заключался в том, сможет ли он воспользоваться этими привилегиями и правами, сильный ли он человек для свершения выбранной ему судьбой задачи, а проверить это возможно было лишь действием. Миру необходимо очищение, толчок, способный завести эту машину, заставить шестерёнки вертеться, не существовать в эфемерном счастье – а жить в грязи настоящего, что необходимо для того, чтобы идти вперёд, и только так он мог достигнуть цели, это и была истинная задача, обязанная спаси мир.
Иван встал с кровати, разъярённо, с остервенением от навалившегося груза швырнул в стену разбившуюся бутылку с виски, прошёл к телевизору и включил его, пристально глядя на нехотя мигнувший экран. Из колонок снова хлынул, или скорее накинулся, ненужный поток фраз, притом именно ненужных, настолько бестолковых, что в раз захотелось завопить от бессилия, заткнуть невидимый рот, ведь не только один Иван слушал это, но и миллионы людей, одеревеневшие, давно и крепко примотанные к своим креслам, глядели пустыми, стеклянными глазами в экран и слушали эту дрянь, что они со звериным, неразборчивым аппетитом жрали, разрушающую разум, захламляющую сознание ненужной информацией и были обязаны быть ими спасёнными из этого плена, к ужасу Громова, видящегося им Раем. На экране безвкусной юлой сменялись картинки, вертелись ролики, в вечерних передачах громким и быстрым голосом говорилось о каких-то «звёздах», какие трусы они носят, в каком году кому-то сделали обрезание, а в каком кого-то чуть не изнасиловали, от какой болезни скончались их псы, каким кремом для эпиляции они пользуются… и поток этот был настолько бурным и безостановочный, что Иван начал весь исходить мелкой, нервной дрожью, а глаза его раскраснелись. «Зачем весь это шлак выливают на людей?! Какие это звёзды?! - лишь склизкие, продажные и намалёванные бляди: ни творчества, ни вкуса, ни личности – всё продажное, они продали сами себя, но облепив кал собственной жизни яркими тряпками преподносят его, как будто это и есть цель жизни, навязывая свои стереотипы на очищенную телеядом матрицу сознания миллионов зрителей, которые с аппетитом хавали эту лживую яркость за неимением оной в собственном сером и унылом существовании, не желая раскрасить реальными красками собственную жизнь, имея несуществующую, но такую близкую продажную сказку! И этого кала была здесь припасено для каждого! На любой вкус и знания! Этому нет конца!! С этим уже ничего нельзя сделать!
Об это многие говорят, многие думают и уверены в том, что знают, но и для таких в телевизоре и газетах припасены сладкие и верные слова утешения и ласки: «Да, Ты прав, Ты столь умён, и Ты всё знаешь, понимаешь, что происходит вокруг, Ты выше большинства. Так не делай ничего, о, Высокий, Ты уже сделал, достиг того, что тебя возвысило!… Ты, Ты и ещё раз Ты!», всё нашепчет им сладостные речи Паук, и они всё сидят в лучах этого гнилого солнца похвалы и ничего не делают, успокаиваются тем, что знают, ласкают это знание и от того греются! Везде, всюду прогнивший, подлый эгоизм! Этому нет конца, и лишь действие, Действие необходимо! » - метался и рвался в его голове бурный, чёрный вихрь безумия и вожделения Действия.
Иван резко рванулся с места, схватил непонятно откуда взявшийся топор и с рычащим остервенением и кровавой пеной у рта стал разносить в миг смолкнувший телевизор вдребезги. Он бил ящик до тех пор, пока по всей его маленькой, грязной квартирке не разлетелись осколки стекла, части пластмассового корпуса, разбитые схемы, пока сам телевизор не исчез, растворившись во тьме квартиры, а вместо него осталась лишь глубоко изрубленная, сильно пошатывающаяся и из последних сил державшаяся, чтобы не развалиться на части тумба. Затем, кинувшись из квартиры, Иван с полными ликующего безумия горящими глазами, рыча, срываясь на крик, бросился вверх по лестнице, вышиб ржавую дверь чердака и выскочил на крышу.
На улице стояла непроглядная мгла, низкое небо было затянуто чёрными тучами, даже свет фонарей, оставшихся далеко внизу не доходил до этого, казалось векового, затхлого царства вечной тишины – Тишина здесь била по ушам, она бесновалась, вздымалась и с дикостью кричала на Ивана. Холод сразу накинулся на него, выскочившего без обуви и в домашней, лёгкой одежде, но Ивану было плевать на всё это, он продирался сквозь почти физически ощущаемую мглу, заставляющий зажимать уши рёв тишины, дикий холод и бесновавшийся ветер, схожий по силе с ураганом, рвущий волосы, хлещущий по лицу к своей цели – телевизионной антенне, и всё более явственней складывалось впечатление будто сам этот мир, мёртвый мир крыш, гнал Ивана назад. Но, подойдя к ней через все эти невыносимые препятствия и занеся топор для удара он горящим взором посмотрел вдаль, от чего топор выпал из ослабевших, в миг затрясшихся (но далеко не от холода) рук, а Иван лишь упал на колени, не в силах поверить в увиденное и осознать его. Глаза его уже привыкли к ночной тьме, и теперь им предстала ужасающая по своей откровенности картина: во мгле, затянутой, казалось, густым и вялым туманом, мерцало в десятках вспышках молний гигантское, обвитое тысячами тяжёлых проводов, кладбище антенных крестов и шпилей всевозможных форм и размеров, расстилающееся на многие десятки километров вокруг и чьего конца, скрывающегося в тумане, не было видно. А над этим пиром смерти, растворяясь в чёрном небе, возвышалась гигантская, светящаяся башня – одна из тысяч Пауков, соткавших эту умопомрачающую своими размерами братскую могилу заживо погребенных в ней разумов. Ту часть башни, что была скрыта за облаками, конечно, не было видно, но её горящие огни, складывались в ужасающий, гигантский череп, злорадно и холодно улыбающийся Ивану, которому даже казалось, что он видит души погибших разумов, мелькающие в густом тумане, расстилающемся по кладбищу, среди синих вспышек, в ревущем ветре и диком холоде, путающихся в бесчисленных сетях проводов...
Для истинного осознания и познания любых вещей, а всего более вещей не физических, а настолько абстрактных, что и осознавать их никто не берётся, нужно лишь найти грань, ибо только эта грань ощутима, как переход в нечто иное, в некую иную форму или иную вещь, но уже за пределами условий первоначального поиска, и, лишь ощутив эту грань, можно познать искомое. Как понять себя, собственные силы, на что человек способен, где его нравственный и моральный барьер, на что он готов ради всего? Поиском собственной души занимались издавна и до сих пор в отдалённых уголках Земли: Тибете, Сибири, Новой Земле… Но что Иван не мог понять, так это, как можно что-либо изучать, непосредственно не соприкасаясь с этим каждый день, ведь уходя от жизни, уходишь и от себя, во всех смыслах, превращаешься в такое же растение, только может сжираемое муками осознания собственной трусости, бега от жизни, измене ей с пустотой, пусть и всё это будет облачено в муки смирения и пришедшую в итоге мудрость или даже познание Бога. То, что Иван почти перестал видеть смысл в жизни – это далеко не то же самое, он не убегал от неё, просто сама жизнь его к этому привела, можно сказать, что он её познал: это пустышка, точнее является таковой всё последнее время: лишь облака дыма, ярких вспышек и слюней. А может быть являлась такой всегда, порождая каждый раз нового Спасителя, терзающегося мыслями, быть может превращающего их в стихи, прозу, картины или проповеди, но ещё ни разу не победившего.
И теперь, познав жизнь, осталось познать себя, что намного сложнее, потому что теперь никто был не в силах помочь. Лишь он сам. Лишь Иван и его мысли.
Иван вдруг вспомнил того бомжа, что ехал недавно рядом с ним в метро… впрочем, в сознании тут же вспыли и другие бомжи, неоднократно видимые им, валяющимися на лестницах в метро, лавках в парках, громко хрипящих друг на друга, толкавшимися за бутылку водки, или уже по пьяни, стоявшими на коленях, лакая воду из лужи, запивая чистый спирт, вонючих, с опухшими красными лицами и косыми глазами, с вечными подтёками и заразами на лице. Это ли та грань? Грань, которая могла бы помочь в осознании своих сил, стоит опуститься до неё?
Скорее всего, вернее это точно, нет - бомжи хоть и чем-то отличались от прочих людей, но они оставались такими же людьми, они были лишь немного ближе ко дну (и то лишь по убеждению прочих), но, тем не менее, находились у самой поверхности этого метафизического океана отношений. Под всеми ними оставалась чёрная зияющая пропасть, что и являлась его целью. Чтобы понять, кто человек есть на самом деле, на что он способен, надо опуститься на это дно морали и света, превратившихся на нём в аморальный хаос и синюю тьму, а для этого надо лишь переступить все самые страшные моральные устои человечества, ведь они были выработаны этим же самым миром, этими же самыми людьми с перегнивающими сознаниями, а значит и не имели, не должны были иметь к Ивану, как искупителю и Спасителю их, никакого отношения. Ведь, опять же, как иначе можно было спасти мир, существуя и исполняя эту миссию, по его же правилам, к сожалению, пресекающим это?
Переступив их, он доказал бы самому себе и жизни, выбравшей его в качестве очередного Мессии, что он не ничтожная долька этого мира, этих людей – он первая, по-настоящему отделившаяся его часть, что и дарует спасение и очищение!
То, что дальнейшее очищение мира произойдёт, он не сомневался, знал наверняка, что Жизнь сама ему поможет, подскажет путь, для этого ему лишь необходимо доказать свою избранность, необходимо очиститься от заразы разлагающейся жизни, переродиться.
И стоя на коленях среди этого кладбища разумов, единственный живой, зрячий, он поклялся перед Жизнью и перед самим собой, что скинет с себя оболочку человеческой морали, такой же мёртвой и гнилой, какие и люди, создавшие её, а значит ненужной ему и жизни, призвавшей его к помощи. Он поклялся доказать, что он не такой же гниющий овощ, а доказательство было одно – предстать перед жизнью, перед собой полностью обнаженным, очищенным от всего мёртвенного, от грязи этого мира, налипшей за все эти годы. По-настоящему оголить свою душу, а не стараться это сделать, отрешаясь от жизни в скитаниях и монастырях, где душа не очищается, а лишь обрастает новой одёжей, что создаёт иллюзию очищения, но остается всё такой же скрытой от искателя.
«А оголить свою душу, и тем более свой разум значит лишь одно – поддаться Первобезумию, Первоначальном Хаосу.» - злобная и зловещая ухмылка тогда показалась на суровом, жёстком лице Громова, бесконтрольное безумство начало брать над ним верх, а в дрожащих от слёз и ненависти глазах всё так же отражался гигантский, светящейся череп за могильными крестами и пиками в синих, ветвистых вспышках.
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Крик. Глава 2. | ВР4Н - Sighted diviner. | Лента друзей ВР4Н / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»