• Авторизация


Это страшное слово “Война»… 23-06-2011 03:08 к комментариям - к полной версии - понравилось!

Это цитата сообщения NADYNROM Оригинальное сообщение

Это страшное слово “Война»…

Из книги Светланы Алексиевич «Последние свидетели. Соло для детского голоса»

«Они лежали на углях розовые…»
Катя Коротаева – 13 лет.
Сейчас – инженер-гидротехник.
Расскажу о запахе… Как пахнет война…
До войны я окончила шесть классов. Тогда был такой порядок в школе, что начиная с четвертого класса все сдавали экзамены. И вот мы сдали последний экзамен. Это был июнь, а май и июнь в сорок первом были холодные. Если у нас сирень цветет где-то в мае, то в тот год она цвела в середине июня. И вот начало войны у меня всегда связано с запахом сирени. С запахом черемухи… Эти деревья всегда пахнут мне войной…
Жили мы в Минске, и родилась я в Минске. Отец – военный капельмейстер. Я ходила на военные парады с ним. Кроме меня, в семье было еще два старших брата. Меня, конечно, все любили и баловали, как самую младшую, да еще сестричку.
Впереди лето, впереди каникулы. Это было очень радостно. Я занималась спортом, ходила в Дом Красной Армии плавать в бассейн. И мне очень завидовали, даже мальчишки в классе завидовали. А я задавалась, что умею хорошо плавать. Двадцать второго июня, в воскресенье, должно было праздноваться открытие Комсомольского озера. Его долго копали, строили, даже наша школа ходила на субботники. Я собиралась пойти искупаться одной из первых. А как же!
Утром у нас было принято всегда идти за свежими булочками. Это считалось моей обязанностью. По дороге я встретила подругу, она мне сказала, что началась война. На нашей улице был много садов, домики утопали все в цветах. Я подумала: «Какая война? Что она придумала?»
Дома отец ставил самовар… Не успела я ничего рассказать, как начали прибегать соседи, и у всех на губах одно слово: «Война! Война!» А назавтра в семь утра самому старшему брату принесли повестку в военкомат. Днем он сбегал на работу и ему отдали деньги, он получил расчет. С этими деньгами он пришел домой и сказал маме: «Я ухожу на фронт, мне ничего не нужно. Возьми эти деньги, купите Кате новое пальто». А я, как только перешла в седьмой класс, стала старшеклассницей, мечтала, что мне сделают синее бостоновое пальто с серым каракулевым воротником. И он об этом знал.
Я до сих пор помню, что, уходя на фронт, брат дал деньги мне на пальто. А жили мы скромно, дырок в семейном бюджете хватало. Но мама купила бы мне это пальто, раз брат просил. Ничего она не успела…
Минск стали бомбить. Мы переселились с мамой в каменный погреб к соседям. У меня была любимая кошка, очень дикая, дальше двора никуда не ходила, но, когда начинали бомбить и я убегала со двора к соседям, кошка – следом за мной. Я ее гоню: «Иди домой!», а она за мной. Она тоже боялась оставаться одна. Немецкие бомбы летели с каким-то звоном, с воем. Я была девочка музыкальная, на меня это сильно действовало. Эти звуки… Это так страшно, что у меня были мокрые ладошки. В погребе с нами сидел соседский четырехлетний мальчик, он не плакал. У него только глаза становились большими.

Сначала горели отдельные дома, потом загорелся город. Мы любим смотреть на огонь, на костер, но страшно, когда горит дом, а здесь огонь шел со всех сторон, небо и улицы застилал дым. И местами это сильное освещение… От огня… Помню три открытых окна в каком-то деревянном доме, на подоконниках роскошные филокактусы. Людей в этом доме уже нет, только кактусы цветут… Было такое чувство, что это не красные цветы, а пламя. Цветы горят…
Мы бежали…
По дороге в деревнях нас кормили хлебом и молоком, больше ничего у людей не было. А мы без денег. Я ушла из дома в платочке, а мама почему-то выбежала в зимнем пальто и в туфлях на высоких каблуках. Нас кормили так, даром, никто о деньгах и не заикался. Беженцы текли толпами.
Потом кто-то первый передал, что дорога впереди перерезана немецкими мотоциклистами. Мимо тех же деревень, мимо тех же теток с крынками молока мы бежали назад. Прибежали на нашу улицу… Еще несколько дней назад тут была зелень, тут были цветы, а сейчас все выжжено. Даже от столетних лип ничего не осталось. Все было выжжено до желтого песка. Куда-то исчез чернозем, на котором все росло, только желтый-желтый песок… Один песок… Будто стоишь возле свежевыкопанной могилы…
Остались заводские печи, они были белые, прокалились в сильном пламени. Больше ничего знакомого… Сгорела вся улица. Сгорели бабушки и дедушки, и много маленьких детей, потому что они не убежали вместе со всеми, думали – их не тронут. Огонь никого не пощадил. Идешь – лежит черный труп, значит, старый человек сгорел. А увидишь издали что-то маленькое, розовое, значит, ребенок. Они лежали на углях розовые…
Мама сняла с себя платок и завязала мне глаза… Так мы дошли до нашего дома, до того места, где несколько дней назад стоял наш дом. Дома не было. Нас встретила чудом спасшаяся наша кошка. Она прижалась ко мне, и все. Никто из нас не мог говорить… Кошка не мяукала, даже кошка несколько дней молчала. Мы все молчали.
Увидела первых фашистов, даже не увидела, а услышала – у них у всех были подкованные сапоги, они громко стучали. Стучали по нашей мостовой. А мне казалось, что даже земле больно, когда они идут.
А сиреть так цвела в том году… А черемуха так цвела…

«Такие красивые немецкие игрушки…»
Таиса Насветникова – 7 лет.
Сейчас – учительница.
Перед войной…
Как я себя помню… Все было хорошо: детский сад, утренники, наш двор. Девочки и мальчики. Я много читала, боялась червяков и любила собак. Жили мы в Витебске, папа работал в строительном управлении. С детства больше всего запомнила, как папа учил меня плавать в Двине.
А потом была школа. От школы у меня осталось такое впечатление: очень широкая лестница, стеклянная прозрачная стенка и очень много солнца, и очень много радости. Было такое ощущение, что жизнь – это праздник.
В первые же дни войны папа ушел на фронт. Я помню прощание на вокзале… Папа все время убеждал маму, что они отгонят немцев, но чтобы мы эвакуировались. Мама не понимала: зачем? Если мы останемся дома, он найдет нас скорее. Сразу. А я все повторяла: «Папочка, миленький! Только возвращайся скорее. Папочка миленький…»
Уехал папа, через несколько дней уехали и мы. По дороге нас все время бомбили, бомбить нас было легко, так как эшелоны в тыл шли через каждые пятьсот метров. Ехали мы налегке: у мамы было сатиновое платьице в белый горошек, а у меня ситцевый красный сарафанчик с цветочками. Все взрослые говорили, что уж очень красное видно сверху, и как только налет, все бросались по кустам, а меня, чем только можно было, накрывали, чтобы мой этот красный сарафанчик не был виден, а то я как фонарь.
Воду пили из болот и канав. Начались кишечные заболевания. Я тоже заболела… Трое суток не приходила в сознание… Потом мама рассказала, как меня спасли. Когда мы остановились в Брянске, на соседний путь подали воинский эшелон. Моей маме было двадцать шесть лет, она была очень красивая. Наш состав стоял долго. Она вышла из вагона, и ей сказал какой-то комплимент офицер из того эшелона. Мама попросила: «Отойдите, я не могу видеть вашу улыбку. У меня дочь умирает». Офицер оказался военным фельдшером. Он вскочил в вагон, осмотрел меня и позвал своего товарища: «Быстренько принеси чай, сухари и белладонну». Вот эти солдатские сухари… Литровая бутылка крепкого чая и несколько таблеток белладонны спасли мне жизнь.
Пока мы ехали в Актюбинск, весь эшелон переболел. Нас, детей, не пускали туда, где лежали мертвые и убитые, нас ограждали от этой картины. Мы слышали только разговоры: там столько-то закопали в яму, там столько-то… Мама приходила с бледным-бледным лицом, руки у нее дрожали. А я все расспрашивала: «А куда делись эти люди?»
Никаких пейзажей не помню. И это очень удивительно, потому что я любила природу. Запоминались только те кусты, под которыми мы прятались. Овраги. Почему-то мне казалось, что нигде нет леса, мы едем только среди полей, среди какой-то пустыни. Однажды испытала такой страх, что после него уже никакой бомбежки не боялась. Нас не предупредили, что поезд стоит десять-пятнадцать минут. Коротко. Поезд пошел, а я осталась… Одна… Не помню, кто меня подхватил… Меня буквально вбросили в вагон… Но не в наш вагон, а в какой-то предпоследний… Тогда я впервые испугалась, что останусь одна, а мама уедет. Пока мама была рядом, ничего не было страшно. А тут я онемела от страха. И пока мама ко мне не прибежала, не схватила в охапку, я была немая, никто от меня слова не мог добиться. Мама – это был мой мир. Моя планета. Если у меня даже что-то болело, возьмешься за мамину руку, и болеть перестает. Ночью я всегда спала рядышком с ней, чем теснее, тем меньше страха. Если мама близко, кажется, что все у нас, как раньше дома было. Закроешь глаза – никакой войны нет. Мама только не любила разговаривать о смерти. А я все время расспрашивала…
Из Актюбинска поехали в Магнитогорск, там жил папин родной брат. До войны у него была большая семья, много мужчин, а когда мы приехали, в доме жили одни женщины. Мужчины все ушли на войну. В конце сорок первого получили две похоронки – погибли дядины сыновья…
Из той зимы еще запомнилась ветрянка, которой мы переболели всей школой. И красные штаны… По карточкам мама получила отрез бордовой байки, из нее сшила мне штаны. И дети меня дразнили «Монах в красных штанах». Мне было очень обидно. Чуть позже получили по карточкам галоши, я их подвязывала и так бегала. Около косточек они натирали ранки, так все время приходилось под пятки что-то подкладывать, чтобы пятка стала выше и не было этих ран. Но зима была такая холодная, что у меня все время подмерзали руки и ноги. В школе часто портилось отопление, в классах замерзала вода на полу, и мы катались между партами. Сидели в пальто, в рукавичках, только обрезали пальчики, чтобы можно было держать ручку. Помню, что все много читали… Так много… Как никогда… Перечитали детскую библиотеку, юношескую. И нам стали давать взрослые книги. Другие девочки боялись, даже мальчики не любили, пропускали те страницы, где писалось о смерти. А я читала…
Выпало много снега. Все дети выбегали на улицу и лепили снежную бабу. А я недоумевала: как можно лепить снежную бабу и радоваться, если война.
Взрослые слушали все время радио, без радио не могли жить. И мы тоже. Радовались каждому салюту в Москве, переживали каждое сообщение: как там на фронте? В подполье, в партизанах? Вышли фильмы о битве под Сталинградом и под Москвой, так мы по пятнадцать-двадцать раз их смотрели. Подряд три раза будут показывать, и мы будем три раза смотреть. Фильмы показывали в школе, специального кинозала не было, показывали в коридоре, а мы сидели на полу. По два-три часа сидели. Я запоминала смерть… Мама меня за это ругала. Советовалась с врачами, почему я такая… Почему меня интересуют такие недетские вещи, как смерть? Как научить меня думать о детском…
Я перечитала сказки… Детские сказки… Что я опять заметила? Я заметила, как много там убивают. Много крови. Это стало для меня открытием…
В конце сорок четвертого года… Я увидела первых пленных немцев… Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побежала на работу к маме спросить: «Почему наши люди дают немцам хлеб?» Мама ничего не сказала, она только заплакала. Тогда же я увидела первого мертвого в немецкой форме, он шел-шел в колонне и упал. Колонна постояла и двинулась дальше, а возле него поставили нашего солдата. Я подбежала… Меня тянуло посмотреть на смерть вблизи, побыть рядом. Когда по радио объявляли о потерях противника, мы всегда радовались… А тут… Я увидела… Человек как будто спал… Он даже не лежал, а сидел, полускрючившись, голова немного на плече. Я не знала: ненавидеть мне его или жалеть? Это был враг. Наш враг! Не помню: молодой он или старый? Очень усталый. Из-за этого мне было трудно его ненавидеть. Я тоже маме об этом рассказала. И она опять плакала.
Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: «Победа! Неужели победа?» Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал… Плакали те, кто потерял близких, радовались оттого, что все-таки это – Победа! У кого-то была горстка крупы, у кого-то – картошка, у кого-то – свекла, – все сносили в одну квартиру. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро… Даже к вечеру уже было не так…
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: «Идите на улицу. Сегодня – праздник». И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я – счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими…
С папой я тоже попробовала заговорить о смерти. О бомбежках, когда мы с мамой эвакуировались… Как вдоль дороги по обе стороны лежали мертвые наши солдаты. Лица их были прикрыты ветками. Над ними жужжали мухи… Полчища мух… О мертвом немце… Рассказала про папу моей подружки, который вернулся с войны и через несколько дней умер. Умер от болезни сердца. Никто не мог сообразить: как можно умереть после войны, когда все счастливы?
Папа молчал…

«Через петельку для пуговицы…»
Инна Левкевич – 10 лет.
Сейчас – инженер-строитель.
В первые же дни… С самого утра…
Над нами рвались бомбы… На земле лежали столбы и провода. Люди испуганные, все бежали из домов. Из своих домов все бежали на улицу, но все равно предупреждали друг друга: «Осторожно – провод! Осторожно – провод!», чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого июня мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из Минска, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне… Так ярко… Так… Так сильно, до самого неба… Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая «ехала» у мамы на руках. Мама еще волновалась, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Не хотела поверить, что немцы уже в городе. Город сдали.
Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Поражало их количество. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала… Люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия… Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…» Это обязательно…
Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:
– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.
– Кажется…
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.
– Давай…
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Пробовали рассказывать друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.
Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада…

«Мы играли, а солдаты плакали…»
Володя Чистоклетов – 10 лет.
Сейчас – музыкант.
Это было красивое утро…
Утреннее море. Синее и спокойное. Первые дни, как я приехал в детский санаторий Совет-Квадже на Черном море. Услышали гул самолетов… Я нырнул в волны, но и там, под водой, был слышен этот гул. Мы не испугались, а начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет война. Не игра, не военные учения, а война.
Через несколько дней нас отправили по домам. Я – в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Все готовились к уличным боям: рыли щели, строили баррикады. Учились стрелять А мы, дети, сторожили ящики, в которые складывали бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпитали. В нашей семидесятой школе размещался армейский полевой госпиталь для легкораненых. Туда направили маму. Ей разрешали и меня брать с собой, чтобы не оставался один дома, а когда отступали, куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди разбитого камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Помню, что военные книжки я не взял, читать о войне уже не хотелось. А вот о животных, о птицах…
В ноябре сорок второго… Начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Солдатом. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их всегда не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился еще быстрее взрослых. Ловко получилась и первая самокрутка… В день моего двенадцатилетия старшина с улыбкой вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал… Тихонько от мамы… Воображал, конечно. Ну, и страшно… Я с трудом к крови привык. Боялся обожженных. С черными лицами…
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль – поварам, парафин – мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками – делал свечи. Это похуже бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали простынями. Одеялами.
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Потерял речь, а когда через какое-то время заговорил, все равно осталось заикание. Оно и сейчас у меня есть. Все удивлялись, что я остался живой, а у меня было другое чувство – разве меня могут убить? Как это меня могут убить? Проехали мы с госпиталем всю Беларусь. Польшу… Я выучил польские слова…
В Варшаве… Среди раненых оказался чех – тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Играли мы веселые песни…
Так доехали до Германии…
В разбитом немецком поселке увидел: детский велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел. Забыл, что они где-то существуют. Детские игрушки…
Я забыл… Забыл, потому что вырос на войне…

«Просим: можно облизать?..»
Вера Ташкина – 10 лет.
Сейчас – разнорабочая.
Перед войной я много плакала…
Умер отец. У мамы осталось семеро детей на руках. Жили мы бедно. Трудно. Но потом, в войну, она казалась счастьем, эта мирная жизнь.
Взрослые плачут – война, а мы не испугались. Мы часто играли «в войну», и это слово было нам очень хорошо знакомо. Я удивлялась, почему мама всю ночь рыдает. Ходит с красными глазами. Только позже поняла…
Мы ели… воду… Придет время обеда, мама ставит на стол кастрюлю горячей воды. И мы ее разливаем по мискам. Вечер. Ужин. На столе кастрюля горячей воды. Белой горячей воды, зимой и закрасить ее нечем. Даже травы нет.
От голода брат съел угол печки. Грыз, грыз каждый день, когда заметили, в печке была ямка. Мама брала последние вещи, ездила на рынок и меняла на картошку, на кукурузу. Сварит тогда мамалыги, разделит, а мы на кастрюлю поглядываем, просим: можно облизать? Облизывали по очереди. А после нас еще кошка лижет, она тоже ходила голодная. Не знаю, что еще и ей оставалось в кастрюле. После нас там ни одной капельки. Даже запаха еды уже нет. Запах вылизан.
Все время ждали наших…
Когда стали бомбить наши самолеты, я не побежала прятаться, а помчалась смотреть на наши бомбы. Нашла осколок…
– И где это тебя носит? – встречает дома испуганная мать. – Что ты там прячешь?
– А я не прячу. Я принесла осколок.
– Вот убьет, будешь знать.
– Что ты, мама! Ведь это от нашей бомбы осколок. Разве он мог меня убить?
Я его долго хранила…

«Мы целовали им руки…»
Давид Гольдберг – 14 лет.
Сейчас – музыкант.
Мы готовились к празднику…
В этот день намечалось торжественное открытие нашего пионерского лагеря «Талька». Ждали в гости пограничников и утром отправились в лес. За цветами. Выпустили праздничную стенгазету, красиво украсили входную арку. Место было чудесное, погода прекрасная. У нас каникулы! Нас даже не насторожил гул самолетов, который слышали все утро, такие ходили мы счастливые.
Вдруг нас строят на линейку и объявляют, что утром, когда мы спали, Гитлер напал на нашу страну. В моем сознании война связывалась с событиями на Халхин-Голе, это было что-то далекое и кратковременное. Без сомнения, что наша армия непобедимая и несокрушимая, у нас лучшие танки и самолеты. Все это нам говорили в школе. И дома. Мальчики вели себя уверенно, а многие девочки очень плакали, испугались. Тем, кто постарше, поручили ходить по отрядам и успокаивать их, особенно маленьких. Вечером мальчикам, которым уже было четырнадцать-пятнадцать лет, выдали мелкокалиберные винтовки. Здорово! Мы в общем-то загордились. Подтянулись. В лагере было четыре винтовки, по три человека мы стояли и охраняли лагерь. Мне это даже нравилось. Я заходил с этой винтовкой в лес, проверял себя – боюсь или не боюсь? Не хотел оказаться трусом.
Несколько дней ждали, что за нами приедут. Не дождались никого и сами пошли на станцию Пуховичи. На станции сидели долго. Дежурный сказал, что из Минска ничего больше не прибудет, связь прервана. Вдруг бежит кто-то из детей и кричит, что идет тяжелый, тяжелый состав. Мы стали на рельсы… Сначала махали руками, а потом сняли галстуки… И махали красными галстуками, чтобы остановить поезд. Машинист увидел нас и стал показывать руками в отчаянии, что остановить поезд он не может, если станет, потом не сдвинется. «Если можете, бросайте детей на платформы!» – кричал он. На платформах сидели люди, и они нам тоже кричали: «Спасайте детей! Спасайте детей!»
Мы стали бросать к ним маленьких. Поезд только чуть медленнее поехал. Открылись вагоны, оттуда тянули руки раненые, подхватывали малышей. И всех до единого погрузили в этот поезд. Это был последний состав из Минска…
Ехали долго… Поезд шел медленно. Хорошо было видно… На насыпи лежали убитые, сложенные аккуратно, как шпалы. В памяти осталось… Как нас бомбили, как визжали мы и визжали осколки. Как на станциях нас кормили женщины, они откуда-то уже знали, что едет поезд с детьми, и мы целовали им руки. Как оказался с нами грудной ребенок, мать его убило при обстреле. И как женщина на станции увидела его и сняла с головы платочек, отдала на пеленочки…
Все! Баста! Сильно волнуюсь… Мне нельзя волноваться. Сердце больное. Скажу вам, если не знаете: те, кто был в войну ребенком, часто умирают раньше своих отцов, которые воевали на фронте. Раньше, чем бывшие солдаты. Раньше…
Я уже столько своих друзей похоронил…
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Это страшное слово “Война»… | Di_Parker - Дневник Di_Parker | Лента друзей Di_Parker / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»