Аркадий Штейнберг (1907-1984)
04-09-2006 15:09
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
****
Я знал не страсть – посмертный слепок страсти,
Я знал не день – слепые вспышки дня,
Не счастье, нет! лишь вечный сон о счастье
Обманывал, как женщина, меня.
Один! Один... Протягиваю руку –
Безлюдна жизнь и комната пуста.
Душа поёт, но я не верю звуку,
Его в себя вобрала темнота.
В ней глохнут краски, увядает пенье,
Как фонари на улицах кривых.
И злобный бог, не знающий забвенья,
Прощает мертвых и казнит живых.
1. ВЗМОРЬЕ
Вот скопище первоначальных крох,
Правдоподобных, как сухой горох.
Здесь прозябает, кожные покровы,
Как брачные одежды, разметав,
Материи отчетливый состав,
Земной пупок, набухший и багровый.
Вот, поглядите, явные следы
Слоистого строения слюды.
А вот естественные водоемы -
Как полые оконные проемы;
И лишь местами ветры намели
Какието мясистые растенья
На лобные места деторожденья
Всеобщей нашей матери - Земли.
Наглядный мир! Ты каждою щепотью
Соперничал с одушевленной плотью.
Но помню, что незыблемей всего
Вот это двойственное вещество,
Зовущееся морем;
за пригорком
Оно грустит в своем покое горьком:
Кто б мог его от жизни развязать?..
Оно лежит - внушительно и шатко,
Большое, старое, - ни дать, ни взять,
Забытая футбольная площадка.
Но камень тверд, а небосвод высок.
Под башмаком, как снег, хрустит песок,
Чревовещательски бормочут сланцы,
И стонут раковины, как шотландцы.
Я вижу взморье. Брошенный баркас,
Как лошадиный труп; его каркас
Утыкан ребрами. Немного дальше,
Исполненная драгоценной фальши,
Раздетая, как ангел, догола,
Уставилась увечная скала.
Там женщина с базальтовым затылком,
Вся в сумерках, стоит над рубежом,
И голени, подобные бутылкам,
В которых отпускается боржом,
Гудят от холода, и злые веки
От холода расширены навеки.
Она стоит - привольный истукан,
Вкушая снедь на соляной твердыне.
Пред нею лопается, как стакан,
Седое море, полное гордыни,
Пред ней висит, как призрак бытия,
Горящий край небесной плащаницы,
И влажное дыханье затая,
Летают рыбы, как снопы пшеницы.
Я вижу хижину. Темным темно.
Уже созвездия, как домино,
Приучены к игорному порядку.
Я вижу хижину; сухую прядку
Ее волос; глубокое окно,
Очерченное фонарем; я вижу
Расплесканную световую жижу,
Кривую дверь, готовую проклясть
Вошедшего; условное окружье
Забора, желтого от седины,
Да ворох вёсел, бдящих у стены,
Как таитянское оружье.
Но где же бороздители морей,
Где сыновья и внуки рыбарей,
Где силачи в брезентовых одеждах?
Плывут они в слабеющих волнах,
Иль, может быть, на чистых простынях
Лежат врастяжку с лептами на веждах?
Нет, нет! Я вижу в темноте двоих,
смолящих запрокинутое днище.
Они поют среди трудов своих,
Как пел тогда генисаретский нищий.
Приятные мужские голоса
Зовут луну, и, словно розга, вскоре
Небесно - голубая полоса
Пересекла загадочное море.
Рыбак, по возрасту еще школяр,
Глядит на нежный перпендикуляр.
Он перелистывает, как решебник,
Волну, волну... Ответа нет как нет,
Лишь на волнах играет беглый свет, -
То забавляется луна - волшебник.
И юноша, мечтательный простак,
Готов бежать за уходящим валом.
Но вот уже к чернозеленым скалам
Причаливает лодка "Рудзутак",
И, выжимая воду сапогами,
Идут кормильцы на глухой песок.
Они во мраке кажутся богами,
Создавшими и запад и восток.
А там, вверху, у стертого порога
Здоровый пес коричневых мастей
Разлегся, как индейская пирога,
И молча ждет владельцев и гостей.
На кухне, средь хозяйственного скарба,
Густеет чад: рыбачка жарит карпа.
Он повернулся набок: ах, злодей!
И лысый Ленин с календарной датой,
Прищурившись, глядит как завсегдатай,
Как верный друг животных и людей.
Закрыв глаза, я вижу каждый атом,
Я вижу царственное вещество.
Мне море кажется денатуратом,
А эти люди - пламенем его.
Девятый вал, на берег набегая,
Спешит назад; за ним волна другая.
Всему конец - прогулке, темноте.
Земля не та, и небеса не те.
Я ж снова мальчик с карими глазами,
Играю лодками и парусами,
Играю камешками и судьбой,
Летучей рифмой и самим собой.
2.
Давид проснулся на чужой кровати,
Схватил бумажник, деньги сосчитал
И мигом успокоился;
подбросил
Худые руки, словно пару весел,
Согнул дугою спину, сколько мог,
Пока хребет не хрустнул, как замок.
Потер глаза и поглядел, зевая,
На женщину, которая давно,
Раскинув белокурое руно,
Лежала молча, словно неживая,
Но не спала...
В окно ломился гром
И, выругавшись, уходил обратно.
Казалась лампа мыльным пузырем,
несущим пыль и радужные пятна.
И женщина смотрела в потолок,
Высокий, чистый, без щелей и трещин.
Он был почти незрим. Он был далек,
Как флер д'оранж, что с детства ей обещан,
Как накрахмаленная простыня,
Хранимая для свадебного дня.
Меж тем постель наскучила Давиду.
Его стегала злоба, словно кнут.
Он вытащил свои часы для виду,
Воскликнул: - Черт!.. - оделся в пять минут.
Скорей. Скорей... Он пнул ногою кресло,
Застегиваясь, уронил бокал,
Одеколоном рот прополоскал
И стал прощаться.
В нем опять воскресло
Вчерашнее сознанье нищеты,
Бездомности, бездетности, сиротства...
Он вглядывался в скромные черты
Ее лица, ища приметы сходства
С другим лицом...
...........................
...........................
Мы все такие: путаем, и спорим,
Судьба же дарит нам озноб и зной,
И бесполезную, как дождь над морем,
Любовь конторщицы хмельной.
3.ДЕНЬ ПОБЕДЫ
Я День Победы праздновал во Львове.
Давным-давно я с тюрьмами знаком.
Но мне в ту пору показалось внове -
Сидеть на пересылке, под замком.
Был день как день: баланда из гороха
И нищенская каша - магара.
До вечера мы прожили неплохо.
Отбой поверки. Значит, спать пора.
Мы прилегли на телогрейки наши,
Укрылись чем попало с головой.
И лишь майор немецкий у параши
Сидел как добровольный часовой.
Он знал, что победителей не судят.
Мы победили. Честь и место - нам.
Он побеждён. И до кончины будет
Мочой дышать и ложки мыть панам.
Он, европеец, нынче самый низкий,
Бесправный раб. Он знал, что завтра днём
Ему опять господские огрызки
Мы, азиаты, словно псу, швырнём.
Таков закон в неволе и на воле.
Он это знал. Он это понимал.
И, сразу притерпевшись к новой роли,
Губ не кусал и пальцев не ломал.
А мы не знали, мы не понимали
Путей судьбы, её добро и зло.
На досках мы бока себе намяли.
Нас только чудо вразумить могло.
Нам не спалось. А ну засни попробуй,
Когда тебя корёжит и знобит
И ты листаешь со стыдом и злобой
Незавершённый перечень обид,
И ты гнушаешься, как посторонний,
Своей же плотью, брезгаешь собой -
И трупным смрадом собственных ладоней,
И собственной зловещей худобой,
И грязной, поседевшей раньше срока
Щетиною на коже впалых щёк...
А Вечное, Всевидящее Око
Ежеминутно смотрит сквозь волчок.
1965
ПОЖАРИЩЕ
Я вижу город детства моего,
И мне не надо больше ничего.
Доходный дом, в котором я родился,
Домовый двор, которым я гордился,
Гнилого неба маленький кусок,
Печной трубы опухшее колено,
И дерево - рогатое полено,
Уткнувшееся головой в песок.
Я вижу город, где меня встречали
Былой любви восторги и печали.
Я вижу пыль его дрянных садов,
Я вижу гавань, полную судов,
Окраины, заставы и задворки,
Органчики, бумажные цветы,
Плеск поцелуев, запах дынной корки
И женский смех на грани темноты.
Здесь я мечтал в мансарде заповедной,
Здесь я кичился нищетой наследной.
Я жил один. Мне было все равно.
По вечерам я отворял окно
На море крыш, на тлеющие гребни
Кирпичных гор, на городской предел,
И я не знал, что может быть волшебней
Живого сна, который мной владел.
Передо мной дымились пирамиды
И подымались сомкнутой стеной
Висячие сады Семирамиды,
Учебники науки жестяной.
И я зубрил наглядные уроки:
Глубокий двор и горизонт широкий.
Подмяв локтями гипсовый карниз,
Я до отказу наклонялся вниз,
В бродило тьмы, где золотой калачик
Изображал насущный хлеб людской
И голоса трудолюбивых прачек
Переполнялись подлинной тоской.
Я совершал далекие прогулки,
Торчал часами в каждом переулке.
Облюбовав какойнибудь фасад,
Я голову закидывал назад,
Потом кидался со всего размаху,
Как на арену - головой вперед,
Под бутафорский купол у ворот,
Похожий на черкесскую папаху.
Кого искал я? Что меня влекло
На лестницу, обитую железом?
Она, как орудийное жерло,
Вела мой шаг по винтовым нарезам.
Я подымался и, не чуя ног,
Дрожащим пальцем нажимал звонок.
Дверь отворялась. Легкие воланы
За ней мерцали, белизной дразня.
Но этот рай, постылый и желанный,
Дыханьем лжи окаменил меня,
И тени, что слетались к изголовью -
Благословить двойных объятий плен,
Глухие просьбы, шепот клятв: "I love you..." -
"Ich liebe dich..."
Все это прах и тлен.
Я строил храмы, опьяненный зодчий,
И вот - лежат в развалинах, в пыли,
У ног моих... Бессовестные ночи!
Они меня вкруг пальца обвели!
И снова ночь - коварна и тениста.
Все затопила смоляная тьма.
Подобно книгам в лавке букиниста,
На мостовой валяются дома,
И между ними, в каждом промежутке,
Где гаснет даже месяц молодой,
Таятся опечатанные будки
С гремучей газированной водой.
Я шествую вдоль улицы пустынной,
Сжав кулаки, поросшие щетиной,
И вижу город моего стыда:
Он был, он есть, он будет навсегда,
Как узелок, завязанный на память,
Как след происхожденья моего.
Я не могу его переупрямить,
И мне не надо больше ничего.
Пусть он сгорит со всеми потрохами -
Доходный дом, где я грешил стишками,
Домовый двор, наполненный трухой,
Вся эта гниль, весь этот скарб сухой,
Чумные стены, дыры и заплаты,
Заборов угловатые края...
Пускай сгорят лачуги и палаты,
А заодно и молодость моя!
Беспечной спичкой, праздничным огарком
Ему судьба, как пальцем, погрозит,
Назло громоотводам и флюгаркам
Негаданная молния сразит.
Иль, может быть, играющие дети,
Куря табак в заброшенном клозете,
Затеют бой, свернут газетный жгут
И незаметно город подожгут...
Быть может, ночью мне поможет случай,
Слепой зарей иль на исходе дня:
Из всех щелей прорвется дым колючий,
И вспыхнет эпидемия огня.
Под хлопанье простынь и полотенец,
Развешанных на гулких чердаках,
Проснется в зыбке розовый младенец
С египетскими змеями в руках.
Он кажется подростком безбородым,
Он слишком юн, чтоб довершить свой суд,
Но небеса подушку с кислородом
К его губам, как соску, поднесут.
Теперь огонь мужает с каждым часом,
Он ширится, он обрастает мясом.
Бодает стены козлорогим лбом,
Мурлычет, изгибается горбом...
Гори, гори, мой город обреченный,
Летучим пеплом прыгай по волнам!
Пускай твои беспомощные стоны
О мужестве напоминают нам.
Когда ж, сраженный солнечным ударом,
Весь в пламени умрет последний дом,
На черепках, на пепелище старом
Мы новый город за ночь возведем.
Из гекатомбы переулков тесных
Он вырастет, как дерево, живой,
Дыша грозой, касаясь туч небесных
Своей неукротимой головой.
Штейнберг
Кроме женщин, есть ещё на свете поезда,
Кроме денег, есть еще на свете соловьи.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Не оставив за собой ни друга, ни семьи.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Без оглядки, без причины, просто ни про что,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Подстелить под голову потёртое пальто,
С верхней полки озирать чужие города,
Сквозь окно, расчерченное пылью и песком.
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Запотевшее окно обстреливать плевком,
Полоскать в уборной зубы нефтяной водой,
Добывать из термоса дымящийся удой,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Раствориться без остатка, сгинуть без следа,
И не дрогнуть, и не вспомнить,— как тебя зовут,
Где, в какой стране твои родители живут,
Как тебя за три копейки продали друзья,
Как лгала надменная любовница твоя.
Кроме денег, есть ещё на свете облака.
Слава Богу, ты ещё не болен и не стар.
Мы живём в двадцатом веке: ставь наверняка,
Целься долго, только сразу наноси удар!
Если жизнь тебя надула, не хрипи в петле,
Поищи себе другое место на земле,
Нанимайся на работу, зашибай деньгу,
Грей худую задницу на Южном берегу!
Или это очень трудно — плюнуть счастью вслед,
Или жалко разорить родимое гнездо,
Променять имущество на проездной билет,
Пухлые подушки на потёртое пальто...
Верь солдатской поговорке: горе — не беда!..
Хорошо бы укатить неведомо куда,
Не оставив ни следа, уехать навсегда,
Раствориться без остатка, сгинуть без следа,
С верхней полки озирать чужие города,
Сквозь окно, зашлёпанное проливной луной,
Сквозь дорожный ветер ледяной...
1928-1929
ВОЛЧЬЯ ОБЛАВА
Невысокие свищут кустарники. Иней
Притворяется прочным. Томпаковый бор
Над шестнадцатиградусной, мерзлой пустыней
Лапы вытянул, словно камчатский бобёр.
Это бледное небо до скуки знакомо
Председателю Клинского волисполкома.
Он не смотрит на небо. Он ищет врага,
Он обшаривает голубые снега,
Ветровейные, где на полотнище сивом
Отпечатаны когти опрятным курсивом.
Я пытаюсь начать разговор.
Вороньё Виноградинами костянеет на ветках,
И слова примерзают (пустое враньё!)...
Сколько слов у меня неуместных и ветхих!..
Председатель не слышит. Он смотрит вперёд,
Он привычно рукою двустволку берёт —
Геометрию дамаскированной стали...
И курки осторожно на цыпочки встали.
Папироса затоптана в снег. Тишина
Подымается вверх и становится ржавой.
Тишина тяжелеет. Внезапно она
Разрешается выстрелами и облавой.
Безымянного бора гудит материк;
В воронёных стволах задыхается порох,
И нацеленной мушкой я вижу троих
Исполинских волков. Настоящих. Матёрых.
Но последняя ставка в весёлой игре
Ожидала бродяг на покатом бугре,
Где сугроб на сугробе и льдина на льдине.
Вот они повернули, ломая кусты,
Шевельнули ушами, поджали хвосты,
Добежали и замерли посередине.
Посылая зрачками глухие огни,
Меж барханами снега стояли они
На чугунных своих полусогнутых лапах;
И, смакуя глазами отъявленный запах,
Словно идолы на безнадежном снегу,
Наблюдали за мной. Я забыть не могу
Их мерцающий взгляд, равнодушный и хмурый,
Их насыщенные электричеством шкуры.
Мы расстреливали неподвижную стаю.
Тлела хвоя и щелкали пули, пока
Мне почудилось — я на дыбы вырастаю,
И турецкие рёбра разъяли бока.
Я услышал глазами такой небывалый
Неестественный вкус тишины, кислоту
Асептических льдин, логовины, увалы
И дыханье, густеющее на лету.
И сквозь это дыханье, бегущее навкось,
Я почти осязал чистоту бытия,
Первозданное солнце, тяжёлую плавкость
Горизонта, нервический профиль ружья
И сугробы, где на снеговой полусфере,
Словно шубы, лежали убитые звери.
Прислонившись к сосне, я промолвил себе: —
Погляди же в глаза неподкупной судьбе.
Эта жизнь высока и честна, как машина.
Подойди ж к ней вплотную, как волк и мужчина,
И скажи ей: — Руками людей и стропил
Истреби меня так же, как я истребил!
Если ж это не так, и ветрами влекома
Обернётся налево дорога твоя,
Ты ладонь протяни, ничего не тая,
Председателю Клинского волисполкома.
Он торжественно, как подобает врачу,
Засмеётся и хлопнет тебя по плечу.
Смех его из ребенка становится взрослым.
Этим смехом своим и горячей рукой
Он научит тебя драгоценным ремёслам,
Обиходу работающей мастерской,
Убивать и творить непокорные вещи,
Слушать времени голос спокойный и вещий.
Я не волк, а работник,— и мной не забыт
Одинокой работы полуночный быт.
Ты меня победил, председатель! Возьми же
Добровольное сердце мое и пойдём
За санями. Ложбинкою, кажется, ближе.
Вот мы шествуем запорошённым путем,
Снова кланяются косогоры, поляны...
Я кричу от восторга, шатаюсь, как пьяный,
Наконец, за отсутствием песен и слов,
Я палю в небеса из обоих стволов.
И в чащобах, ощерившись, слушают волки
Аккуратное щёлканье тульской двустволки.
1930
МОГИЛА НЕИЗВЕСТНОГО СОЛДАТА
Уставя фанфары, знамёна клоня,
Под сдержанный плач оркестровой печали,
Льняным полотном обернули меня
И в типы мои формалин накачали.
Меня положили на площадь Звезды,
Средь гулких клоак, что полны тишиною;
Прорыли каналы для сточной воды
И газовый светоч зажгли надо мною.
Мой прах осенили гранит и металл,
И тонны цветов расцвели и завяли,
И мальчик о воинской славе мечтал,
И девушки памятник мой рисовали.
Вот слава померкла, и стёрты следы,
Цветы задохнулись от уличной пыли.
Меня положили на площадь Звезды,
Чтоб мёртвое имя живые забыли.
Но я не забыл содроганье штыка,
Который меня опрокинул на глину.
Я помню артикул и номер полка,
Я знаю, как надо блюсти дисциплину.
Ремень от винтовки, удавка, ярмо,
Сгибающее обреченные шеи,
Окопные рыжие крысы, дерьмо,
Которое переполняло траншеи.
Обрубок войны, я коплю и храню
Те шрамы, что не зарубцуются навек,
Ухватки солдата, привычку к огню,
Растерзанных мышц производственный навык.
Я знаю, кто нас посылал на убой
В чистилище, где приучали к ударам.
Клянусь на штыке, я доволен собой,
Я жил не напрасно и умер недаром!
Недаром изведал я вечный покой,
Запаянный гроб, жестковатый и узкий,—
И так не существенно, кто я такой —
Француз или немец, мадьяр или русский.
Когда боевые знамена взлетят
И грянет в литавры народная злоба,
Я — старый фантом, безыменный солдат —
Воскресну из мертвых и выйду из гроба.
Я снова пущусь по реке кровяной,
В шеренгах друзей и во вражеском стане,
Везде, где пройдут за последней войной
Последние волны последних восстаний.
И, вырвавшись на обнаженный простор,
Где мертвые рубятся рядом с живыми,
В сиянии солнц, как забытый костёр
Растет мое неизвестное имя!
1932
***
Я лежу в Ардоне на скамейке,
Положив под голову портфель,
Терпеливо ожидаю чуда —
Кто б скорей меня увёз отсюда.
Тени пролетают на машинах
Из Орджоникидзе в Алагир,
Буйволы бредут путём забытым,
Звёзды мчатся по своим орбитам...
Я ж лежу, счастливый, одинокий,
В необъятной темноте ночной,
Сам себя своим дыханьем грею,
Тихо поворачиваю шею,
Бережно вытягиваю ноги,
Складываю руки на груди.
Смутных жалоб и призывов полный,
Как бутылка, брошенная в волны.
1928-1930
ВЕЧЕРНЯЯ ХРОНИКА
С известных пор мой дом осиротел:
Гармошка и гитара — не у дел,
Висят костюмы в платяном шкапу,—
Я разлюбил веселье и толпу.
Мне не приносят завтрака в кровать,
Меня не приглашают танцевать,
Я разучился верить и любить;
Не понимаю: как теперь мне быть?
Настала ночь, а я, как перст, один,—
И тошно мне от собственных картин.
Не усидеть за письменным столом,
Томительно скучая о былом...
Взмывает кверху папиросный чад,
На полках книги разные торчат.
Писать стихи? Но это всё — не то!
И я снимаю с вешалки пальто.
Купив цветок на Земляном Валу,
Я вдруг остановился на углу:
Куда держать? — Знакомых растерял,
Поэты — ненадёжный матерьял!
И вот стою, упрямый ротозей,
Без денег, без любовниц, без друзей...
Передо мной открыты все пути,
А я ни с места, словно взаперти.
Не может быть, чтоб в городе таком
Твою хандру считали пустяком!
Доверься лишь заботливой судьбе
И ты найдёшь подругу по себе.
Она умна, добра и молода,
Она тебя не бросит никогда,
Ищи её, как заповедный клад,
И жизнь твоя опять пойдёт на лад.
Но, прислонясь к фонарному столбу,
Я темя нерешительно скребу:
Передо мной открыты все пути,
Но я не знаю, где её найти!
Возможно, что на площади Страстной
Она играет пряжкой поясной,
И ждёт меня, глядит во мрак ночной,
И хочет познакомиться со мной...
Она меня увидела во сне,
Она всю жизнь мечтала обо мне,
Ей нравятся мои глаза и рот,
Ее интересует самолёт,
Движения созвездий и веков,
Камилл Коро и Пушкин и Лесков,
Поездки в отдалённые края,
Короче,— всё, чем увлекаюсь я.
Ну что нам стоит — встретиться в саду
И мигом объясниться на ходу,
Присесть на деревянную скамью
И в тот же вечер основать семью?
Любя друг друга с каждым днем сильней,
Полсотни лет мы прожили бы с ней
И умерли в один и тот же час,
И внуки бы похоронили нас.
В тени берёз, на Ленинских Горах,
Найдёт покой наш бездыханный прах...
Там ландышами пахнет тишина
И вся Москва отчетливо видна.
Она полнеба заняла собой,
Её дыханье, как морской прибой,
Она гудит, как разъярённый шмель,—
И сладок мне мой одинокий хмель!
Шагай, поэт, по улице кривой
И будь доволен матушкой-Москвой!
Она тебя не выдаст и не съест,
У ней в запасе множество невест.
Великий город на семи холмах
Тебя не кинет, бедного, впотьмах,
И ты счастливый вытянешь билет —
Сегодня, завтра, через десять лет...
декабрь 1935
***
Облетела листва. Скоро выпадет мелкий
Первый снег на железнодорожные стрелки,
В желобах и канавах отыщет приют;
Скоро выпадет снег, словно хлебные крошки,
На горбатую кровлю кирпичной сторожки,
Где голодные ветры его расклюют.
Что ж подарит мне юность моя на прощанье?
Буферов дребезжанье, составов качанье,
Станционных буфетов надтреснутый звон?
Или виденный мной сквозь ребристые шторы
До полушки ограбленный мир, на который,
Не дыша, надвигается зимний сезон?
За Днестром, на далёком степном перегоне,
Я играл на рояле в товарном вагоне,
И наверно, с того злополучного дня
Полюбил воспевать городские пейзажи,
Человеческий быт и промышленность, даже
Если нет никого, кто бы слушал меня.
И теперь я уже не желаю возврата,
Ни жены-подхалимки, ни друга, ни брата.
Я вмешаюсь в толпу незнакомых ребят,
Растворюсь, разольюсь по заводам, по сёлам,
Стану всюду желанным и вечно весёлым,
Изменюсь навсегда, от макушки до пят.
Скоро спрячется горе под первой порошей;
Я отправлюсь в какой-нибудь город хороший,
Неизвестно за что приглянувшийся мне.
И под сдавленный шёпот бездомной метели
Проводник разнесёт пассажирам постели,
Папироску зажжёт,— и пойдут, как во сне,
Семафоры и водонапорные башни,
Рандеву на площадке, дорожные шашни
У глухого окна с непрозрачным стеклом.
Молодая соседка скользнёт втихомолку,
Заберётся на самую верхнюю полку,
Обдавая меня материнским теплом.
1929-1930
***
В бессчётный раз, а может быть — в последний,
То ластясь, то ругая поделом,
Ко мне приходят марева и бредни
Сумерничать за письменным столом.
Неужто недодуман, недосказан
Хаос пристрастий, мыслей и речей,
И бедный чорт опять писать обязан —
Правдивей вдвое, вдвое горячей?
А жизнь цветёт; ей на смех бормот жалкий:
То мысль блажна, то форма не под стать,.,
Нет! видно, легче выстрелить из палки,
Чем вынуть сердце, душу опростать!
Как развернуть повествованье это?
Его неймёт ни уговор, ни злость,—
Проклятая застенчивость поэта
Застряла в горле, словно рыбья кость.
ок. 1930
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote