— Однажды я упаду и больше уже не встану, — говорит мне дед. Мы идем по узкой полоске земли. Справа от нас рыжая бесконечная степь, слева — мутная вода мелкой, но шумной реки. Сейчас ее, наверное, можно перепрыгнуть, если как следует разбежаться, но раньше она была намного шире. Дед рассказывал, что наша река где-то там, за изрытыми мертвыми сопками впадает в большую реку, а та вливается в очень большое озеро, а может быть, в маленькое море. А там и до края пустоты недалеко.
Полуразрушенный минарет, стоящий на обрыве, разделяет небо пополам. С одной стороны от минарета оно все еще светлое, в клочках серой ваты. Клочки крутятся и вертятся, разбегаются, открывая что-то синее и слишком яркое. Потом опять собираются в плотные комки, скрывая это синее от нас. С другой стороны сплошная черная туча затянула всё, до чего дотянулась. Нетронутой осталась только узкая щель над мертвыми сопками, из которой на нас с дедом дует холодный ветер.
Мы переходим реку по скользким пружинящим мосткам. Их то и дело захлестывает гудящей водой. Дед идет впереди меня, почти забегает по узкой тропинке на верхушку холма, покрытую сухим ковылем. Я поднимаюсь вслед за ним и мы стоим минуту, а может, и две, и смотрим, как мимо нас по степи катится осень. А потом начинаем путь вниз, к огромной бетонной площадке. Отсюда хорошо видна большая бледно-розовая буква «H», которая когда-то была ярко-красной.
— Однажды я упаду и больше уже не встану, — опять повторяет дед и смотрит на меня, будто ждет ответа. Я пожимаю плечами, и он вроде бы успокаивается. Надеюсь, что теперь уже до вечера. Тем более, что мы уже пришли. Здесь, точно посередине перекладины «H», темнеет металлическая поверхность люка, с которого краска слезла полностью уже очень давно. Именно поэтому дед и смог найти этот люк лет двадцать назад, когда стоянка на краю площадки еще работала. Дед собирал сухостой и менял его у караванщиков на изоленту и масло. Изолента постоянно рвалась, а масло было грязное и с комками. Зато дед был молодым, здоровым, и у него было две руки.
Двадцать лет назад, рассказывал дед, всё было по-другому. Тогда вдоль реки в землянках еще жили люди — полно народу. Они ходили работать к сопкам, которые тогда еще не были мертвы, а медленно ползли с запада на восток — от одного моря к другому. Наверное, пытались уйти от пустоты. Но далеко уйти так и не смогли — добытчики сначала подрывали прямо над ними вакуумные заряды, а потом, когда сопки застывали оглушенными, быстро и ловко пробивали в них штольни своими маленькими машинами. Внутри они сверлили углубления под взрывчатку, спешили, весело кричали, подгоняя друг друга. Обычно добытчики успевали вовремя выбежать и не погибали, раздавленные очнувшейся сопкой. Они бежали со всех ног, успевая по пути разогнать столпившихся рядом речных жителей. Все по свистку бригадира падали на землю и сопка издавала странный глухой звук, внезапно увеличивалась в размерах, приподнималась над лежащими на пожухлой траве людьми и тут же падала, проваливалась внутрь себя. И тут за дело принимались речные люди — они неслись к мертвой сопке с пластиковыми корзинами и короткими лопатами наперевес, переругиваясь на ходу и обгоняя друг друга.
Из мертвых сопок добывали разное. Попадались аккуратные одинаковые слитки горькой соли, счастливчики натыкались на целые залежи сахарного песка, расфасованного по полкилограмма в пластиковые прозрачные капсулы. Корзинами на поверхность вытаскивались мясные консервы и просроченная кукуруза в томате. Говорили, что в одной из сопок однажды нашли большой контейнер со складными велосипедами, утопленными в солидоле. Речные люди подтаскивали наполненные корзины к добытчикам, те рассчитывали долю копателей на часах-калькуляторах, а остаток в корзинах уносили в транспортные вертолёты. Убежать с корзиной, минуя добытчиков, почти никто и никогда не пробовал. Работодатели были внимательными, быстрыми и били воров профессионально — больно, сильно, до полусмерти.
Так или иначе, сопки достаточно быстро кончились — вся гряда была перебита и перекопана. Караваны постепенно иссякли, речные люди тоже ушли вслед за ними, оставив после себя многочисленные грязные норы. А дед остался — он боялся, что я, маленький и хрупкий, найденный им в заброшенной землянке, не выдержу степных приключений. Мы остались и погрузились в пустоту с головой. Она обрушилась на долину и закатала нас в плотную серую вату, которая остановило время и наши сердца заодно. А когда волна ушла дальше, наши сердца опять застучали, иногда спотыкаясь и замирая на секунду-другую.
Так мне рассказывал дед, а у меня нет причин ему не верить.
— Если я упаду и больше уже не встану, ты плыви один — сказал мне дед, нажимая на выпуклости вокруг люка. Те вспыхивали под его нажатиями и отвечали разными нотами — Всё уже почти готово, справишься и сам. Самое трудное позади. Главное, никогда не сходи на берег, пока не выплывешь из пустоты.
Он мне это говорит почти каждый день уже много лет подряд и
Колю Троегубова везут на скрипучей каталке
мимо плывут белые стены больничного коридора
по потолку в жидком дыму ползают толстые змеи
переплетаясь в смутно знакомые узоры.
Когда на станции «Рокот-4» у Коли отнялись обе руки
после очередного ночного венеротрясения
сержант сказал: «Ебать, ты счастливчик —
жить тебе, Коля, на дальних орбитах, с таким, блядь, везением».
Вторую примету нашей мобильной группы
все учат наизусть на полигоне у моря Спокойствия
и повторяют как антиперегрузочную молитву,
падая в объятия безумной старушки Леды.
Левая нога — к орденам и фантомным болям
Правая — к потере родных и самоубийству
Обе ноги — дорога в тридцать второй спецгоспиталь
где работают только красивые врачихи и медсестрички.
Правая рука — вечная слава после быстрой и легкой смерти
Левая — инвалидность и постепенная потеря зрения
Обе руки — ментальная телепортация обратно в забытое детство —
снова кружок фотографии и хоровое пение.
Дым, дым, я масло не ем — шепчет Коля
пока его везут обратно в палату.
Дым слышит его, дым, как всегда, отступает
и за собой закрывает белые двери.
Колю Троегубова везут на скрипучей каталке
мимо плывут белые стены больничного коридора
по потолку в жидком дыму ползают толстые змеи
переплетаясь в смутно знакомые узоры.
Когда на станции «Рокот-4» у Коли отнялись обе руки
после очередного ночного венеротрясения
сержант сказал: «Ебать, ты счастливчик —
жить тебе, Коля, на дальних орбитах, с таким, блядь, везением».
Вторую примету нашей мобильной группы
все учат наизусть на полигоне у моря Спокойствия
и повторяют как антиперегрузочную молитву,
падая в объятия безумной старушки Леды.
Левая нога — к орденам и фантомным болям
Правая — к потере родных и самоубийству
Обе ноги — дорога в тридцать второй спецгоспиталь
где работают только красивые врачихи и медсестрички.
Правая рука — вечная слава после быстрой и легкой смерти
Левая — инвалидность и постепенная потеря зрения
Обе руки — ментальная телепортация обратно в забытое детство —
снова кружок фотографии и хоровое пение.
Дым, дым, я масло не ем — шепчет Коля
пока его везут обратно в палату.
Дым слышит его, дым, как всегда, отступает
и за собой закрывает белые двери.
Говорят, давеча в Русском музее большой палец Царь-Пушкина экспонировали. Целиком сей пиит не поместился — великоват-с.
Говорят, давеча в Русском музее большой палец Царь-Пушкина экспонировали. Целиком сей пиит не поместился — великоват-с.
Говорят, давеча в Русском музее большой палец Царь-Пушкина экспонировали. Целиком сей пиит не поместился — великоват-с.
Вчера мне приснилось
что мне не снится
совсем ничего.
Три товарища —
ноль, нихил и зеро.
Зрительный вакуум
с той стороны век
редкие вспышки
узкие плечи рек
по которым течёт человек
с вечера и до утра
и даже непроницаемая темнота —
слишком весёлый
для нашего цирка проект.
Седьмая примета
ДШМГ «Вулкан»
гласит, что всё, что ни снится
снится к гробам
к чужому песку
к озверевшим домам.
В курс молодого бойца
всё включено —
мы по-пластунски
ползаем даже в кино.
Медленный вдох
а на выдохе еле заметный пасс
и в этом сне
никто не найдёт нас.
— Господи! — шепотом кричит Кифа, хватаясь за круглый бок, расписанный мелкими ромашками. Ромашки пахнут аптекой. — Боже мой, ты чуть не остановил мне мое несчастное сердце!
Огромные солдаты сердито ударяют о брусчатку своими новыми красивыми сапогами — сначала левыми, потом правыми и снова левыми. В серванте вздрагивает фарфоровая мелочь.
— Это может у тебя сердце не там, а мое большое и доброе к тебе сердце — везде! И не вздумай переводить разговор! — Кифа крутится вокруг своей оси большим ромашковым солнцем, размахивая полотенцем. Она оставляет совсем немного места для маневров маленьких транспортных самолетиков. Им, пузатым и ленивым, приходится творить немыслимое, чтобы не врезаться в Кифу.
Но вот Кифа устает и тяжело садится на диван, а самолеты, выстроившись в оглушительно гудящий клин, улетают в соседнюю комнату. В ней пусто, в ней пока еще раннее утро. Сегодня до самого вечера часовые пояса будут медленно ползти через всю квартиру, а потом и через весь двор. Они будут ползти оставляя за собой густые тени, в которых увязает всё живое.
Кифа накручивает полотенце на пухлый кулачок, потом обратно разматывает его. Солдаты почти дошли до трибун. Их белые перчатки мелькают бабочками в щекотных помехах столичного воздуха. Впереди катится победа и несет на своих плечах Серёжу.
— Если я говорю, не открывай окно, так и не открывай. — Кифа смотрит мимо, в телевизор. Значит и правда обиделась. — Мух напустил. И на дворе ветер вон какой, опять продует тебя. Как до выключателя достать, так он не может, а в окно падать, так и пожалуйста. Доживи уж до вечера, сдам тебя отцу, а там разбивайся, сколько тебе влезет, мальчик.
Стало бы очень тихо, если бы не солдаты, которые уже почти скрылись из виду, но продолжали сердито топать сапогами. Стало бы ещё тише, если бы не низкий гул над головами солдат.
— Сегодня вечером он точно приедет, — Кифа уже почти не сердится. — Вон, целое утро идут эти самые, не помню, как их. В общем, если уж они вернулись, значит Серёжа тоже с ними.
Эти самые уже совсем ушли из кадра и на площади появилась металлическая стрекоза-великан. Тяжело переступая многочисленными ногами, она почти бежала, а на её голове сидел веселый человек в блестящем шлеме и что-то кричал собравшимся внизу, сложив ладони лодочкой. За стрекозой ехали гусеничные машины из роты обеспечения. Низкие и серые, они прятались в тени насекомого и были некрасивыми — слишком много углов, выступов и других, царапающих взгляд, деталей. Поэтому их, как обычно, запустили в самом конце, когда почти все собравшиеся на площади смотрели только вверх, на десятки десантных ракет.
Параллельные белые полосы в небе медленно таяли, телевизор постепенно уменьшался в размерах. К моменту, когда парад закончится, он превратится в еле заметную блестящую точку, из которой вновь вырастет к вечерним новостям. Превратится в тяжелую свинцовую каплю, заливающую комнату приятным серым мерцанием.
— Вот скажет Серёжа: «Кира Федоровна, как же так со Светкой получилось?». А я что отвечу? — Кифа протирает его бумажные ноги холодной влажной тряпкой, не пропуская ни сантиметра. — Сейчас, мальчик, мы тебя в порядок приведем, пообедаем, а там и до вечера рукой подать. Выкатимся с тобой на проспект, как красивые люди, и будем самые счастливые.
Они ели в полной тишине. Он — обхватив изо всех сил ложку белыми маленькими пальцами, шумно втягивая бульон между тонких губ. Она — неторопливо и торжественно промакивая горбушкой мутную воду, собравшуюся на дне глубокой тарелки.
— А что против их проклятых лучей или, скажем, вирусов поделать? — Кифа продолжала свой бесконечный ежедневный разговор. — У Серёжи там своя война была, у нас — своя. Закончилась — и ладно. Вон, Кадомцевых из тридцать шестой совсем не осталось. Поэтому, давай-ка мы с тобой одеваться начнем потихоньку.
Она выпотрошила весь скрипучий шкаф, вытащила откуда-то из тёмных углов чёрную от старости и горя корзину. Раскидала, громко дыша, по комнате довоенную одежду. — Брючки на тебя пойдут, вот эти, школьные. Смотри.
Он смотрел, но не на школьные брючки, а на кифины ромашки, мелькающие по всей огромной гостиной там и сям. Ему хотелось прямо так, в одних трусах, ползти сначала к входной двери со множеством замков и защелок, потом катиться вниз по прохладной лестнице, набирая скорость, достаточную для того, чтобы выбить дверь и очутиться на веселой улице.
И тогда высокое солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так похожее на каждую из кифиных ромашек, всё поймет и постарается как можно быстрее упасть за высотки соседнего района. И когда тени высоток мягко подтолкнут его, он встанет и сам, переступая своими собственными ногами, пойдет навстречу Серёже.
Он совсем не помнил, как выглядит отец — все довоенные фотографии, лежавшие в неподъемном семейном альбоме, давным-давно за одну миллионную секунды превратились в белые куски бумаги. Ни стена в полтора кирпича, ни тем более тонкая фанера
— Господи! — шепотом кричит Кифа, хватаясь за круглый бок, расписанный мелкими ромашками. Ромашки пахнут аптекой. — Боже мой, ты чуть не остановил мне мое несчастное сердце!
Огромные солдаты сердито ударяют о брусчатку своими новыми красивыми сапогами — сначала левыми, потом правыми и снова левыми. В серванте вздрагивает фарфоровая мелочь.
— Это может у тебя сердце не там, а мое большое и доброе к тебе сердце — везде! И не вздумай переводить разговор! — Кифа крутится вокруг своей оси большим ромашковым солнцем, размахивая полотенцем. Она оставляет совсем немного места для маневров маленьких транспортных самолетиков. Им, пузатым и ленивым, приходится творить немыслимое, чтобы не врезаться в Кифу.
Но вот Кифа устает и тяжело садится на диван, а самолеты, выстроившись в оглушительно гудящий клин, улетают в соседнюю комнату. В ней пусто, в ней пока еще раннее утро. Сегодня до самого вечера часовые пояса будут медленно ползти через всю квартиру, а потом и через весь двор. Они будут ползти оставляя за собой густые тени, в которых увязает всё живое.
Кифа накручивает полотенце на пухлый кулачок, потом обратно разматывает его. Солдаты почти дошли до трибун. Их белые перчатки мелькают бабочками в щекотных помехах столичного воздуха. Впереди катится победа и несет на своих плечах Серёжу.
— Если я говорю, не открывай окно, так и не открывай. — Кифа смотрит мимо, в телевизор. Значит и правда обиделась. — Мух напустил. И на дворе ветер вон какой, опять продует тебя. Как до выключателя достать, так он не может, а в окно падать, так и пожалуйста. Доживи уж до вечера, сдам тебя отцу, а там разбивайся, сколько тебе влезет, мальчик.
Стало бы очень тихо, если бы не солдаты, которые уже почти скрылись из виду, но продолжали сердито топать сапогами. Стало бы ещё тише, если бы не низкий гул над головами солдат.
— Сегодня вечером он точно приедет, — Кифа уже почти не сердится. — Вон, целое утро идут эти самые, не помню, как их. В общем, если уж они вернулись, значит Серёжа тоже с ними.
Эти самые уже совсем ушли из кадра и на площади появилась металлическая стрекоза-великан. Тяжело переступая многочисленными ногами, она почти бежала, а на её голове сидел веселый человек в блестящем шлеме и что-то кричал собравшимся внизу, сложив ладони лодочкой. За стрекозой ехали гусеничные машины из роты обеспечения. Низкие и серые, они прятались в тени насекомого и были некрасивыми — слишком много углов, выступов и других, царапающих взгляд, деталей. Поэтому их, как обычно, запустили в самом конце, когда почти все собравшиеся на площади смотрели только вверх, на десятки десантных ракет.
Параллельные белые полосы в небе медленно таяли, телевизор постепенно уменьшался в размерах. К моменту, когда парад закончится, он превратится в еле заметную блестящую точку, из которой вновь вырастет к вечерним новостям. Превратится в тяжелую свинцовую каплю, заливающую комнату приятным серым мерцанием.
— Вот скажет Серёжа: «Кира Федоровна, как же так со Светкой получилось?». А я что отвечу? — Кифа протирает его бумажные ноги холодной влажной тряпкой, не пропуская ни сантиметра. — Сейчас, мальчик, мы тебя в порядок приведем, пообедаем, а там и до вечера рукой подать. Выкатимся с тобой на проспект, как красивые люди, и будем самые счастливые.
Они ели в полной тишине. Он — обхватив изо всех сил ложку белыми маленькими пальцами, шумно втягивая бульон между тонких губ. Она — неторопливо и торжественно промакивая горбушкой мутную воду, собравшуюся на дне глубокой тарелки.
— А что против их проклятых лучей или, скажем, вирусов поделать? — Кифа продолжала свой бесконечный ежедневный разговор. — У Серёжи там своя война была, у нас — своя. Закончилась — и ладно. Вон, Кадомцевых из тридцать шестой совсем не осталось. Поэтому, давай-ка мы с тобой одеваться начнем потихоньку.
Она выпотрошила весь скрипучий шкаф, вытащила откуда-то из тёмных углов чёрную от старости и горя корзину. Раскидала, громко дыша, по комнате довоенную одежду. — Брючки на тебя пойдут, вот эти, школьные. Смотри.
Он смотрел, но не на школьные брючки, а на кифины ромашки, мелькающие по всей огромной гостиной там и сям. Ему хотелось прямо так, в одних трусах, ползти сначала к входной двери со множеством замков и защелок, потом катиться вниз по прохладной лестнице, набирая скорость, достаточную для того, чтобы выбить дверь и очутиться на веселой улице.
И тогда высокое солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так похожее на каждую из кифиных ромашек, всё поймет и постарается как можно быстрее упасть за высотки соседнего района. И когда тени высоток мягко подтолкнут его, он встанет и сам, переступая своими собственными ногами, пойдет навстречу Серёже.
Он совсем не помнил, как выглядит отец — все довоенные фотографии, лежавшие в неподъемном семейном альбоме, давным-давно за одну миллионную секунды превратились в белые куски бумаги. Ни стена в полтора кирпича, ни тем более тонкая фанера
— Господи! — шепотом кричит Кифа, хватаясь за круглый бок, расписанный мелкими ромашками. Ромашки пахнут аптекой. — Боже мой, ты чуть не остановил мне мое несчастное сердце!
Огромные солдаты сердито ударяют о брусчатку своими новыми красивыми сапогами — сначала левыми, потом правыми и снова левыми. В серванте вздрагивает фарфоровая мелочь.
— Это может у тебя сердце не там, а мое большое и доброе к тебе сердце — везде! И не вздумай переводить разговор! — Кифа крутится вокруг своей оси большим ромашковым солнцем, размахивая полотенцем. Она оставляет совсем немного места для маневров маленьких транспортных самолетиков. Им, пузатым и ленивым, приходится творить немыслимое, чтобы не врезаться в Кифу.
Но вот Кифа устает и тяжело садится на диван, а самолеты, выстроившись в оглушительно гудящий клин, улетают в соседнюю комнату. В ней пусто, в ней пока еще раннее утро. Сегодня до самого вечера часовые пояса будут медленно ползти через всю квартиру, а потом и через весь двор. Они будут ползти оставляя за собой густые тени, в которых увязает всё живое.
Кифа накручивает полотенце на пухлый кулачок, потом обратно разматывает его. Солдаты почти дошли до трибун. Их белые перчатки мелькают бабочками в щекотных помехах столичного воздуха. Впереди катится победа и несет на своих плечах Серёжу.
— Если я говорю, не открывай окно, так и не открывай. — Кифа смотрит мимо, в телевизор. Значит и правда обиделась. — Мух напустил. И на дворе ветер вон какой, опять продует тебя. Как до выключателя достать, так он не может, а в окно падать, так и пожалуйста. Доживи уж до вечера, сдам тебя отцу, а там разбивайся, сколько тебе влезет, мальчик.
Стало бы очень тихо, если бы не солдаты, которые уже почти скрылись из виду, но продолжали сердито топать сапогами. Стало бы ещё тише, если бы не низкий гул над головами солдат.
— Сегодня вечером он точно приедет, — Кифа уже почти не сердится. — Вон, целое утро идут эти самые, не помню, как их. В общем, если уж они вернулись, значит Серёжа тоже с ними.
Эти самые уже совсем ушли из кадра и на площади появилась металлическая стрекоза-великан. Тяжело переступая многочисленными ногами, она почти бежала, а на её голове сидел веселый человек в блестящем шлеме и что-то кричал собравшимся внизу, сложив ладони лодочкой. За стрекозой ехали гусеничные машины из роты обеспечения. Низкие и серые, они прятались в тени насекомого и были некрасивыми — слишком много углов, выступов и других, царапающих взгляд, деталей. Поэтому их, как обычно, запустили в самом конце, когда почти все собравшиеся на площади смотрели только вверх, на десятки десантных ракет.
Параллельные белые полосы в небе медленно таяли, телевизор постепенно уменьшался в размерах. К моменту, когда парад закончится, он превратится в еле заметную блестящую точку, из которой вновь вырастет к вечерним новостям. Превратится в тяжелую свинцовую каплю, заливающую комнату приятным серым мерцанием.
— Вот скажет Серёжа: «Кира Федоровна, как же так со Светкой получилось?». А я что отвечу? — Кифа протирает его бумажные ноги холодной влажной тряпкой, не пропуская ни сантиметра. — Сейчас, мальчик, мы тебя в порядок приведем, пообедаем, а там и до вечера рукой подать. Выкатимся с тобой на проспект, как красивые люди, и будем самые счастливые.
Они ели в полной тишине. Он — обхватив изо всех сил ложку белыми маленькими пальцами, шумно втягивая бульон между тонких губ. Она — неторопливо и торжественно промакивая горбушкой мутную воду, собравшуюся на дне глубокой тарелки.
— А что против их проклятых лучей или, скажем, вирусов поделать? — Кифа продолжала свой бесконечный ежедневный разговор. — У Серёжи там своя война была, у нас — своя. Закончилась — и ладно. Вон, Кадомцевых из тридцать шестой совсем не осталось. Поэтому, давай-ка мы с тобой одеваться начнем потихоньку.
Она выпотрошила весь скрипучий шкаф, вытащила откуда-то из тёмных углов чёрную от старости и горя корзину. Раскидала, громко дыша, по комнате довоенную одежду. — Брючки на тебя пойдут, вот эти, школьные. Смотри.
Он смотрел, но не на школьные брючки, а на кифины ромашки, мелькающие по всей огромной гостиной там и сям. Ему хотелось прямо так, в одних трусах, ползти сначала к входной двери со множеством замков и защелок, потом катиться вниз по прохладной лестнице, набирая скорость, достаточную для того, чтобы выбить дверь и очутиться на веселой улице.
И тогда высокое солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так похожее на каждую из кифиных ромашек, всё поймет и постарается как можно быстрее упасть за высотки соседнего района. И когда тени высоток мягко подтолкнут его, он встанет и сам, переступая своими собственными ногами, пойдет навстречу Серёже.
Он совсем не помнил, как выглядит отец — все довоенные фотографии, лежавшие в неподъемном семейном альбоме, давным-давно за одну миллионную секунды превратились в белые куски бумаги. Ни стена в полтора кирпича, ни тем более тонкая фанера
Через несколько тысяч землетрясений мне настало пятнадцать. Всё вокруг просеялось — ненужное уже провалилось сквозь землю, нужное скоро тоже провалится. В классе осталось восемь человек, из них двое готовятся к отлету — их родные пакуют себя, свои вещи, набирают по двадцать пять килограммов, затягивают в полупрозрачную пленку вместо кожи. Их родные ходят по комнатам, по переходам, следят за походкой, готовятся к новым условиям, к новому мышлению, к положительным изменениям, к избавлению от старых страхов и к приобретению новых тоже. Всё это так волнительно — сигнальные лампы скоро изменят свой цвет с зеленого на бордовый. Вес также изменится, хоть и незначительно, зато в лучшую сторону. А главное, теперь стоит помнить, что кислород — это круто и здорово.
Пока, Алфёрова Нинка. Счастливо, Вовка Синицын. Это мы в последнюю ночь перед полетом решили всем классом напиться. На минус шестом осторожно гудит темнота коридоров, две по ноль три мутного грязного спирта — неприкосновенный запас Петьки Боброва. Сегодня желтая полночь — уже часа три что-то под нами растет и тихонько шевелится. Как шепотом шутят взрослые — богиня Маат на земной коре женится.
Богиня Маат — сердитая тетка, но всякая правда сердита — это Славик тост произносит, пьяный, напуганный, нос перебитый. Глаз один дергается, другой неподвижен, смотрит наверх, сквозь потолок, туда, где мои бесконечные звезды. Нинка на него сердится, дурацкий твой тост, дурацкий ты сам, Славик, ну, успокойся, хороший, буду скучать, вот ты мудак, плакать меня заставил.
Я поднимаюсь к себе по поющей лестнице на минус третий. Скрипят болты в ненадежных пазах и кажется, где-то внутри, под тонкой пупырчатой кожей, кто-то тихонько и осторожно, а позже смелее и громче, сильнее и тверже, водит иголкой проигрывателя по перепонкам. Сначала отчаянно больно и оглушительно звонко, потом, опускаясь всё ниже и превращаясь в спасительный рокот. Это вверху, прямо над нами, стартует ракета, красивая, словно с картинки. Пока, Вовка Синицын. Счастливо, Алфёрова Нинка.
На занесённой снегом остановке
между посёлком Коммунар
и Новым Иорданом
лежит мужчина средних лет
небритый и смертельно пьяный.
Вокруг уже собрались те
кто отвечает за посмертье
и мэр гниения, и шеф чертей
и хор скрипучих гробовых петель
и представители отдела кармы.
И мальчик лет шести
который с горки шёл
и санки за собою вёл
как гордого ретивого коня
лишь краем взгляда
зацепил всё то
что скрыто от тебя и от меня:
мужчина средних лет
небритый и смертельно пьяный
лежит, и светятся чужие буквы
на пальцах из хрустального стекла —
то вспыхнут синим, то погаснут вновь.
Привет, я Витя, я любовь
я жизнь, я смерть
я мёрзлая трава
под снегом
бесконечных снов
шиномонтаж
гостиница
стоянка
и вкусная
горячая еда.