• Авторизация


Триумфальная арка (25, 26) 05-03-2006 14:06 к комментариям - к полной версии - понравилось!


XXV

Вебер заглянул в перевязочную и вызвал Равика в коридор.
– Звонит Дюран. Просит вас немедленно приехать. Какой-то сложный случай, чрезвычайные обстоятельства.
Равик вопросительно посмотрел на Вебера.
– Иначе говоря, Дюран сделал неудачную операцию и теперь хочет, чтобы я выручил его. Так, что ли?
– Не знаю. Он очень напуган. Видимо, совсем растерялся.
Равик покачал головой. Вебер молчал.
– Откуда он вообще знает, что я вернулся? – спросил Равик.
Вебер пожал плечами.
– Понятия не имею. Вероятно, от кого-нибудь из сестер.
– Почему он не позвонил Бино? Это очень толковый хирург.
– Я так и посоветовал ему, но он сказал, что речь идет об особо сложном случае. Ваша специальность.
– Ерунда. В Париже есть великолепные врачи любой специальности. Почему он не обратился к Мартелю, одному из лучших хирургов мира?
– Разве вы сами не понимаете?
– Понимаю, конечно. Не хочет срамиться перед коллегой. Иное дело – беспаспортный врач-беженец. Этот будет держать язык за зубами.
Вебер посмотрел на него.
– Ну как, поедете? Медлить нельзя.
Равик развязал ленточки халата.
– Ничего не поделаешь, поеду, – зло сказал он. – Что мне еще остается? Но при одном условии: вы поедете вместе со мной.
– Согласен. Моя машина в вашем распоряжении.
Они спустились по лестнице. Автомобиль Вебера стоял перед входом в клинику, сверкая на солнце. Они сели в машину.
– Я буду работать только в вашем присутствии, – сказал Равик. – А то наш общий друг еще подложит мне свинью.
– По-моему, сейчас ему не до этого.
Машина тронулась.
– Я и не такое видел, – сказал Равик. – В Берлине я знал одного молодого ассистента; у него были все данные, чтобы стать хорошим хирургом. Однажды его профессор, оперируя в нетрезвом виде, сделал неправильный разрез и, не сказав ни слова, попросил ассистента продолжать операцию; тот ничего не заметил, а через полчаса профессор поднял шум и свалил все на него. Пациент скончался под ножом. Ассистент умер на другой день. Самоубийство. Что касается профессора, то он продолжал оперировать и пить.
На улице Марсо они остановились – по улице Галилея проходила колонна грузовиков. Через переднее стекло горячо припекало солнце. Вебер нажал кнопку на щитке, и средняя часть крыши медленно откатилась назад. Он с гордостью посмотрел на Равика.
– Это мне совсем недавно оборудовали. Электропривод. Замечательно, правда? До чего только не додумаются люди.
Сквозь открытую крышу врывался ветерок. Равик кивнул.
– Да, замечательно. Самые последние новинки – магнитные мины и торпеды. Вчера где-то читал. Если такая торпеда пущена мимо цели, то сама разворачивается и возвращается к ней. Просто диву даешься, до чего мы изобретательны!
Вебер повернул к нему свое румяное лицо, расплывшееся в добродушной улыбке.
– Опять вы с вашей войной! Она от нас дальше, чем луна. Все эти разговоры о войне – лишь средство политического давления. Можете мне поверить!
Кожа пациентки, казалось, отливала голубоватым перламутром. Лицо было серым, как пепел. Пышные волосы при свете ламп словно горели золотым пламенем, и в этом ослепительном полыхании было что-то почти вызывающее: казалось, жизнь совсем уже ушла из этого тела, и только золотисто искрящиеся волосы еще жили и взывали о помощи…
Молодая женщина, лежавшая на операционном столе, была очень красива. Стройная, изящная, с лицом, которое не мог изуродовать даже самый глубокий обморок, она была как бы создана для роскоши и любви.
Кровотечения почти не было.
– Вы открыли матку? – спросил Равик у Дюрана.
– Да.
– И что же?
Дюран молчал. Равик поднял глаза и увидел, что тот смотрит на него бессмысленным взглядом.
– Ладно, – сказал Равик. – Сестры нам не понадобятся. Справимся втроем.
Дюран кивнул в знак согласия. Сестры и ассистент удалились.
– И что же? – снова переспросил Равик.
– Вы же сами видите, в чем дело.
– Нет, не вижу.
Равик отлично понимал, в чем состояла ошибка Дюрана, но хотел, чтобы тот сам подтвердил ее в присутствии Вебера. Так было надежнее.
– Третий месяц беременности. Кровотечение.
Пришлось взять ложку. Очевидно, повреждена внутренняя стенка.
– И что же? – опять спросил Равик.
Он посмотрел Дюрану прямо в лицо. На нем застыло выражение бессильного бешенства. Теперь он возненавидит меня на всю жизнь, подумал Равик. Уже хотя бы потому, что все происходит при Вебере.
– Перфорация, – сказал Дюран.
– Ложкой?
– Разумеется, – ответил Дюран, помедлив. – Чем же еще?
Кровотечение прекратилось полностью. Равик молча продолжал исследование. Затем выпрямился.
– Вы сделали перфорацию и не заметили этого. Мало того, вы втянули в отверстие петлю кишки. Не поняли, что произошло. Видимо, приняли кишку за оболочку плода. Стали скоблить и повредили ее. Правильно я говорю?
Лоб Дюрана мгновенно покрылся испариной. Бородка под маской непрерывно двигалась, словно он пытался что-то разжевать и не мог.
– Возможно, что так.
– Сколько времени уже длится операция?
– Три четверти часа.
– Налицо внутреннее кровоизлияние и повреждение тонкой кишки. Крайняя опасность сепсиса.
Кишку надо резецировать, матку удалить. Немедленно.
– Почему? – воскликнул Дюран.
– Вы сами все отлично понимаете, – сказал Равик.
Дюран часто замигал.
– Да, понимаю. Но я пригласил вас не для того, чтобы…
– Это все, что я могу вам сказать. Позовите всех обратно и продолжайте работать. Советую поторопиться.
Дюран снова задвигал челюстями.
– Я слишком взволнован. Не сделаете ли вы операцию вместо меня?
– Нет. Как вам известно, я нахожусь во Франции нелегально и не имею права заниматься врачебной практикой.
– Вы… – начал было Дюран и осекся. Санитары, студенты-недоучки, массажисты, ассистенты – все они выдают себя здесь за крупных немецких врачей… Равик не забыл того, что Дюран наговорил Левалю.
– Мсье Леваль разъяснил мне кое-что на этот счет, – сказал он. – Перед тем как меня выслали.
Он заметил, что Вебер насторожился. Дюран ничего не ответил.
– Операцию вместо вас может сделать доктор Вебер, – сказал Равик.
– Но ведь вы довольно часто оперировали вместо меня. Если вас беспокоит вопрос о гонораре…
– Дело не в гонорарах. С тех пор как я вернулся, я больше не оперирую. В особенности когда речь идет о пациентах, не давших заранее своего согласия на операцию подобного рода.
Дюран снова бессмысленно уставился на него.
– Но нельзя же прерывать наркоз, чтобы спросить у пациентки, согласна ли она?
– Почему же? Вполне. Но вы рискуете, дело может кончиться сепсисом.
Лицо Дюрана было совершенно мокрым. Вебер взглянул на Равика. Равик понимающе кивнул.
– На ваших сестер можно положиться? – спросил Вебер Дюрана.
– Да, конечно…
– Обойдемся без ассистента, – сказал Вебер Равику. – Будем оперировать втроем, сестры помогут нам.
– Равик… – начал было Дюран.
– Вам следовало вызвать Бино, – прервал его Равик. – Или Маллона, или Мартеля. Все они – первоклассные хирурги.
Дюран промолчал.
– Угодно ли вам признать в присутствии доктора Вебера, что вы допустили перфорацию матки и повредили кишку, приняв ее за оболочку плода?
Дюран медлил с ответом.
– Да, – хрипло проговорил он наконец.
– Угодно ли вам, кроме того, признать, что вы обратились к Веберу с просьбой произвести вместе со мной, случайным ассистентом, гистеректомию, резекцию кишечника и анастомоз?
– Да.
– Угодно ли вам также взять на себя полную ответственность за операцию и за ее исход, а также за то обстоятельство, что она будет произведена без ведома и согласия пациента?
– Да! Ну конечно же, – простонал Дюран.
– Хорошо. Тогда зовите сестер. Ассистент нам не нужен. Объясните ему, что вы разрешили Веберу и мне ассистировать вам при особо трудном случае. Вы возьмете на себя все, что связано с анестезией. Сестрам понадобится повторная стерилизация?
– Нет. На них можете положиться. Они ни к чему не прикасались.
– Тем лучше.

Брюшная полость была вскрыта. Равик с крайней осторожностью высвободил петлю кишки из отверстия в матке и обмотал ее стерильными салфетками, чтобы предупредить сепсис.
– Внематочная беременность, – пробормотал он, обращаясь к Веберу. – Вот посмотрите… плод наполовину в матке, наполовину в трубе. Собственно говоря, Дюран не так уж и виноват. Случай весьма редкий. И все же…
– Что? – спросил Дюран из-за экрана операционного стола. – Что вы сказали?
– Ничего.
Равик наложил зажимы и произвел резекцию. Затем быстро зашил открытые концы и сделал боковой анастомоз.
Операция захватила его. Он забыл о Дюране. Перевязав трубу и питающие ее сосуды, он отрезал конец трубы. Затем приступил к удалению матки. Почему так мало крови? Почему сердце человека кровоточит сильнее? Ведь я вырезаю самое великое чудо жизни, способное продолжить ее!
Прекрасная женщина, лежащая перед ним, мертва. Она сможет еще жить, но, в сущности, она мертва. Засохшая веточка на древе поколений. Цветущая, но уже утратившая тайну плодоношения. В дремучих папоротниковых лесах обитали огромные человекоподобные обезьяны. Они проделали сложную эволюцию на протяжении тысяч поколений. Египтяне стоили храмы; расцвела Эллада; непрерывно продолжался таинственный ток крови, вздымавшийся все выше и выше, пока не появилась эта женщина; теперь она бесплодна, как пустой колос, и ей уже не продолжить себя, не воплотиться в сына или в дочь. Грубая рука Дюрана оборвала цепь тысячелетней преемственности. Но разве и сам Дюран не есть результат жизни тысячи поколений? Разве не цвела также и для него, для его поганой бороденки Эллада и эпоха Ренессанса?
– До чего же все это гнусно, – проговорил Равик.
– Что вы сказали? – спросил Вебер.
– Так… Ничего особенного…
Равик выпрямился.
– Все. Операция окончена.
Он посмотрел на бледное милое лицо, обрамленное золотистыми сверкающими волосами. Он взглянул на ведро, где лежал окровавленный комок… Затем перевел взгляд на Дюрана.
– Операция окончена, – повторил он.
Дюран прекратил подачу наркоза. Он не решался смотреть Равику в глаза. Ждал, пока сестры не вывезут тележку с больной. Затем, не сказав ни слова, вышел.
– Завтра он потребует за операцию дополнительно пять тысяч франков, – сказал Равик Веберу. – Да еще похвастает, что спас ей жизнь.
– Вряд ли – уж очень он сейчас жалок.
– Сутки – немалый срок. А раскаяние весьма недолговечно. Особенно, если его можно обратить себе на пользу.
Равик вымыл руки. В доме напротив на подоконнике стояли горшки с красной геранью. Под цветами сидел серый кот.

В час ночи он позвонил из «Шехерезады» в клинику Дюрана. Сиделка сообщила, что больная спит. Два часа назад она металась в бреду. Заходил Вебер и дал ей болеутоляющее. Теперь все как будто в порядке.
Равик вышел из телефонной будки. В нос ударил резкий запах духов. Какая-то крашеная блондинка, шурша пышным платьем, гордо и вызывающе проследовала в дамский туалет. Волосы его недавней пациентки были естественно-золотистыми с чуть красноватым, сверкающим отливом. Он закурил сигарету и вернулся в зал. Все тот же русский хор пел все те же «Очи черные»; он пел их во всех уголках мира вот уже двадцать лет. Трагедия, затянувшаяся на двадцать лет, рискует выродиться в комедию, подумал Равик. Настоящая трагедия должна быть короткой.
– Извините, – сказал он Кэт Хэгстрем. – Мне непременно нужно было позвонить.
– Теперь все в порядке?
– Пока да.
Почему она спрашивает? – смутился он. – Ведь у нее-то самой явно не все в порядке.
– Вы довольны? Вы ведь этого хотели? – спросил он, показывая на графин с водкой.
– Нет, не довольна.
– Не довольны?
Кэт отрицательно покачала головой.
– Сейчас лето, Равик. Летом надо сидеть на террасе, а не торчать в ночном клубе. На террасе, и чтобы рядом росло какое ни на есть чахлое деревце, на худой конец даже обнесенное решеткой.
Он поднял глаза и встретился взглядом с Жоан. По-видимому, она вошла, когда он звонил. Раньше ее здесь не было. Теперь она сидела в углу напротив.
– Хотите, поедем в другое место? – спросил он Кэт.
Она отрицательно покачала головой.
– Нет. А вы? Вам захотелось под какое-нибудь чахлое деревце?
– Под ним и водка покажется неаппетитной. А здесь она хороша.
Хор умолк. Оркестр заиграл блюз. Жоан поднялась и направилась к танцевальному кругу. Равик не мог разглядеть, с кем именно. Лишь когда бледно-голубой луч прожектора пробегал по танцующим, она на мгновение возникала и тут же вновь исчезала в полумраке.
– Вы сегодня оперировали? – спросила Кэт.
– Да…
– Интересно, как чувствует себя человек в ночном клубе после операции? У вас нет ощущения, что вы вернулись с фронта в мирный город? Или ожили после тяжелой болезни?
– Не всегда. Иной раз чувствуешь себя опустошенным, и только.
В ярком свете прожектора глаза Жоан казались совсем прозрачными. Она глянула в его сторону. Сердце мое остается спокойным, подумал Равик» Но что-то оборвалось внутри. Удар в солнечное сплетение. Об этом написаны тысячи стихотворений. И удар мне наносишь не ты, хорошенький, танцующий, покрытый легкой испариной комок плоти; удар исходит из темных закоулков моего мозга. А если мое внутреннее сотрясение сильнее, когда я вижу, как ты скользишь в полосе света, значит, случайно разболтался какой-то контакт.
– Это не та женщина, которая раньше выступала здесь с песенками?
– Именно та самая.
– Теперь она больше не поет?
– По-моему, нет.
– Она красива.
– Вы находите?
– Да. И даже больше чем красива. Ее лицо так и светится какой-то открытой жизнью.
– Возможно.
Кэт посмотрела на Равика прищуренными глазами. Она улыбалась. Это была одна из тех улыбок, какие часто кончаются слезами.
– Налейте мне еще рюмку, и уйдем отсюда, – сказала она.
Поднявшись с места, Равик поймал на себе взгляд Жоан. Он взял Кэт под руку. Это было излишне – Кэт вполне могла ходить и без посторонней помощи! Но пусть Жоан посмотрит – ей это не повредит.
– Вы не окажете мне любезность? – спросила Кэт, когда они пришли к ней в отель.
– Разумеется. Если только смогу.
– Пойдемте со мной на бал к Монфорам?
– А что это такое, Кэт? Никогда не слыхал.
Она уселась в кресло. Оно было очень большое, и Кэт казалась в нем какой-то особенно хрупкой – словно статуэтка китайской танцовщицы.
– Для парижского высшего света бал у Монфоров – главное событие летнего сезона, – пояснила она. – Он состоится в следующую пятницу в особняке и в саду Луи Монфора. Это имя ничего вам не говорит?
– Ничего.
– Вы не составите мне компанию?
– Но меня никто не приглашал.
– Я сама достану вам приглашение.
Равик недоуменно посмотрел на нее.
– Зачем это, Кэт?
– Мне очень хочется пойти. Но не одной.
– Неужели вам не с кем идти?..
– Мне хотелось бы с вами. Я ни за что не пойду с кем-нибудь из моих прежних знакомых, теперь я не выношу их.
– Понимаю.
– Это самый прекрасный и последний праздник под открытым небом. За минувшие четыре года я не пропустила ни одного. Сделайте мне одолжение.
Равик понимал, почему она хочет пойти именно с ним. В его обществе она будет чувствовать себя увереннее. Он не мог ей отказать.
– Хорошо, Кэт, – сказал он. – Только не надо доставать специально для меня приглашение. Просто скажите хозяевам, что придете не одна. Этого, полагаю, будет вполне достаточно.
Она кивнула.
– Разумеется. Благодарю вас, Равик. Я сразу же позвоню Софи Монфор.
Он встал.
– Значит, заеду за вами в пятницу. А ваш туалет? Вы уже подумали о нем?
Она взглянула на него исподлобья. На ее гладко причесанных волосах играли резкие блики света. Головка ящерицы, подумал Равик. Гибкое, сухое и жесткое изящество бесплотного совершенства, не свойственное здоровому человеку.
– Собственно говоря, с этого мне и следовало начать, – сказала она в некотором замешательстве. – Это будет костюмированный бал, Равик. Бал в саду при дворе Людовика Четырнадцатого.
– О Господи! – Равик снова сел.
Кэт рассмеялась непринужденно и совсем по-детски.
– Вот бутылка доброго старого коньяку, – сказала она. – Хотите?
Равик отрицательно покачал головой.
– Что только не взбредет людям в голову!
– Они каждый год устраивают что-либо в этом роде.
– Тогда мне придется…
– Я сама позабочусь обо всем, – поспешно прервала она его. – Не беспокойтесь. Я раздобуду вам костюм. Что-нибудь совсем простое. Вам его даже не придется примерять. Пришлите мне мерку.
– Кажется, рюмка коньяку мне все-таки не помешает, – сказал Равик.
Кэт пододвинула ему бутылку.
– Не вздумайте только теперь отказываться. Он выпил рюмку. Двенадцать дней, подумал он. Пройдет двенадцать дней – и Хааке будет снова в Париже. Двенадцать дней – их надо как-то убить. Вся его жизнь сводилась теперь к этим двенадцати дням, и ни о чем другом он думать не мог. Двенадцать дней – за ними зияла пропасть. Не все ли равно, как проводить время? Костюмированный бал? Могло ли вообще что-либо казаться смешным в эти зыбкие две недели?
– Хорошо, Кэт, я согласен.

Он еще раз зашел в клинику Дюрана. Женщина с рыжевато-золотистыми волосами спала. На лбу у нее выступили крупные капли пота. Лицо слегка разрумянилось, рот был полуоткрыт.
– Температура? – спросил он сестру.
– Тридцать семь и восемь.
– Не так уж и плохо.
Он склонился над влажным лицом больной. В ее дыхании больше не чувствовалось запаха эфира. Чистое дыхание, свежее и ароматное, как тимьян. Тимьян, вспомнил он. Горный луг в Шварцвальде. Задыхаясь, он ползет под палящим солнцем, снизу доносятся возгласы преследователей – и одуряющий запах тимьяна. Странно, как легко забывает– ся все, кроме запахов. Тимьян… Даже через двадцать лет этот запах будет снова воскрешать всю картину бегства в Шварцвальде, из отдаленных закоулков памяти всплывут все подробности, точно это произошло только вчера. Впрочем, почему же через двадцать лет? – подумал он. – Через каких-нибудь двенадцать дней…
Равик вернулся в отель. Было около трех. Он поднялся по лестнице. Под дверью лежал белый конверт. Он поднял его. На конверте стояло его имя, но не было ни марки, ни штемпеля. Жоан, решил он, и вскрыл конверт. Из него выпал чек, присланный Дюраном. Равик равнодушно посмотрел на цифру, затем вгляделся внимательнее. Он не верил своим глазам: не двести франков, как обычно, а две тысячи. Должно быть, изрядно перетрусил, подумал он. Дюран, добровольно отдающий две тысячи франков! Вот уж поистине восьмое чудо света!
Спрятав чек в бумажник, он взял несколько книг и положил их стопкой на столик у кровати. Он купил их недавно, чтобы читать в бессонные ночи. С ним происходило что-то непонятное – книги приобретали для него все большее значение. И хотя они не могли заменить всего, тем не менее задевали какую-то внутреннюю сферу, куда уже не было доступа ничему другому. Он вспомнил, что в течение первых лет жизни на чужбине ни разу не брал в руки книги. Все, о чем в них говорилось, было слишком бледно по сравнению с тем, что происходило в действительности. Теперь же книги превратились для него в своего рода оборонительный вал, и хотя реальной защиты они не давали, в них все же можно было найти какую-то опору. Они не особенно помогали жить, но спасали от отчаяния в эпоху, когда мир неудержимо катился в непроглядную тьму мрачной пропасти. Они не давали отчаиваться, и этого было достаточно. В далеком прошлом у людей родились мысли, которые сегодня презираются и высмеиваются, но мысли эти воз– никли и останутся навсегда, и это уже само по себе было утешением.
Не успел он раскрыть книгу, как зазвонил телефон. Он не снял трубку. Телефон продолжал звонить. Через несколько минут, когда звонки прекратились, он взял трубку и спросил портье, кто звонил.
– Она не назвала себя, – заявил портье. Равик слышал в трубке чавканье.
– Это была женщина?
– Да.
– Она говорила с иностранным акцентом?
– Не обратил внимания, – сказал портье, продолжая чавкать.
Равик набрал номер клиники Вебера. Оттуда его не вызывали. Не звонили и от Дюрана. Тогда он попросил соединить его с отелем «Ланкастер». Телефонистка сказала, что оттуда его никто не вызывал. Значит, это была Жоан. Вероятно, она все еще в «Шехерезаде».
Через час телефон зазвонил опять. Равик отложил книгу, встал и, подойдя к окну, облокотился на подоконник. Легкий ветерок доносил снизу аромат лилий: эмигрант Визенхоф заменил ими увядшие гвоздики. В теплые ночи комната наполнялась запахом кладбищенской часовни или монастырского сада. Равик так и не мог понять, почему Визенхоф перешел на лилии: оттого ли, что он чтил память покойного Гольдберга, или просто потому, что лилии хорошо принимаются в деревянных ящиках. Звонки прекратились. Возможно, сегодня я усну, подумал он и снова улегся в постель.
Жоан пришла, когда он спал. Она сразу же включила верхний свет и остановилась в дверях. Он открыл глаза.
– Ты один? – спросила она.
– Нет. Погаси свет и уходи.
С минуту она колебалась. Затем прошла через комнату и распахнула дверь в ванную.
– Вранье, – сказала она и улыбнулась.
– Убирайся к черту. Я устал.
– Устал? От чего же?
– Я устал. Спокойной ночи.
Она подошла ближе.
– Ты только что пришел домой. Я звонила каждые десять минут.
Это была ложь, но он ничего не возразил. Успела переодеться, подумал он. Переспала со своим любовником, отправила его домой и явилась сюда в полной уверенности, что застанет меня с Кэт Хэгстрем. Тем самым она доказала бы, что я гнусный развратник, которого следует опасаться – каждую ночь у него другая. Как ни странно, хитро задуманная интрига всегда вызывала в нем восхищение, даже если была направлена против него самого. Он невольно улыбнулся.
– Чего ты смеешься? – резко спросила Жоан.
– А почему бы мне не посмеяться? Погаси свет:
у тебя ужасный вид. И уходи поскорее.
Она словно и не слышала его слов.
– Кто эта проститутка, с которой я тебя сегодня видела?
Равик привстал на локтях.
– Вон отсюда! Или я запущу чем-нибудь тебе в голову!
– Ах вот что… – Она пристально посмотрела на него. – Вот оно что! Значит, уже так далеко зашло!
Равик достал сигарету.
– Это же просто глупо. Сама живешь с другим, а мне устраиваешь сцены ревности! Ступай к своему актеру и оставь меня в покое.
– Там совсем другое, – сказала она.
– Ну разумеется!
– Конечно, совсем другое! – Вдруг ее прорвало. – Ты ведь отлично понимаешь, что это другое. И нечего меня винить. Я сама не рада. Нашло на меня… Сама не знаю как…
– Такое всегда находит неизвестно как…
Жоан не сводила с него глаз.
– А ты… В тебе всегда было столько самоуверенности! Столько самоуверенности, что впору сой– ти с ума! И ничто не могло прошибить ее! Как я ненавидела твое превосходство! Как я его ненавидела! Мне нужно, чтобы мною восторгались! Я хочу, чтобы из-за меня теряли голову! Чтобы без меня не могли жить. А ты можешь! Всегда мог! Я не нужна тебе! Ты холоден! Ты пуст! Ты и понятия не имеешь, что такое любовь! Я тогда солгала тебе… Помнишь, когда сказала, будто все произошло потому, что тебя не было два месяца? Даже если бы ты не уезжал, случилось бы то же самое. Не смейся! Я прекрасно вижу разницу между тобой и им, я знаю, что он не умен и совсем не такой, как ты, но он готов ради меня на все. Для него только я и существую на свете, он ни о чем, кроме меня, не думает, никого, кроме меня, не хочет. А мне как раз это и нужно!
Тяжело дыша, она стояла перед его кроватью. Равик потянулся за бутылкой кальвадоса.
– Зачем же ты ко мне пришла? – спросил он. Она ответила не сразу.
– Сам знаешь, – тихо сказала она. – Зачем спрашивать?
Он налил рюмку и подал ей.
– Не хочу пить. Что это за женщина?
– Пациентка. – Равику не хотелось лгать. – Очень больная женщина.
– Неправда. Уж если врать, так поумнее… Больной женщине место в больнице, а не в ночном клубе.
Равик поставил рюмку на столик. Как часто правда кажется неправдоподобной, подумал он.
– Это правда, – сказал он.
– Ты любишь ее?
– Какое тебе дело?
– Ты любишь ее?
– Нет, действительно, какое тебе до этого дело, Жоан?
– Мне до всего есть дело! Пока ты никого не любишь… – Она осеклась.
– Только сейчас ты назвала эту женщину проституткой. О какой же любви тут можно говорить?
– Это я просто так сказала. Из-за проститутки я бы и не подумала прийти. Ты любишь ее?
– Погаси свет и уходи.
Она подошла ближе.
– Я так и знала. Я сразу все поняла.
– Убирайся ко всем чертям, – сказал Равик. – Я устал. Убирайся ко всем чертям со своей дешевой загадочностью, хотя она и кажется тебе чем-то небывалым. Один тебе нужен, видите ли, для упоения, для бурной любви или для карьеры, другому ты заявляешь, что любишь его глубоко и совсем по-иному, он для тебя – тихая заводь, так, на всякий случай, если, конечно, он согласится быть ослом и не станет возражать против такой роли. Убирайся ко всем чертям. Очень уж у тебя много всяческих видов любви.
– Это неправда. Все не так, как ты говоришь, а совсем по-другому. Ты говоришь неправду. Я хочу вернуться к тебе. Я вернусь к тебе.
Равик вновь наполнил рюмку.
– Возможно, что ты действительно хочешь вернуться ко мне. Но это самообман. Ты искренне обманываешь сама себя, чтобы оправдать в собственных глазах свое желание уйти и от этого человека. Ты никогда больше не вернешься.
– Вернусь!
– Нет, не вернешься. А если даже и вернешься, то очень ненадолго. Потом снова явится кто-то другой, который во всем мире будет видеть только тебя, любить одну тебя, и так далее. Представляешь, какое великолепное будущее ждет меня?
– Нет, нет! Я останусь с тобой.
Равик улыбнулся.
– Дорогая моя, – сказал он почти с нежностью. – Ты не останешься со мной. Нельзя запереть ветер. И воду нельзя. А если это сделать, они застоятся. Застоявшийся ветер становится спертым воздухом. Ты не создана, чтобы любить кого-то одного.
– Но и ты тоже.
– Я?..
Равик допил рюмку. Утром женщина с рыжевато-золотистыми волосами; потом Кэт Хэгстрем со смертью в животе и с кожей, тонкой и хрупкой, как шелк; и, наконец, эта беспощадная, полная жажды жизни, еще чужая сама себе и вместе с тем познавшая себя настолько, что мужчине этого просто не понять, наивная и увлекающаяся, по-своему верная и неверная, как и ее мать – природа, гонительница и гонимая, стремящаяся удержать и покидающая…
– Я? – повторил Равик. – Что ты знаешь обо мне? Что знаешь ты о человеке, в чью жизнь, и без того шаткую, внезапно врывается любовь? Как дешево стоят в сравнении со всем этим твои жалкие восторги! Когда после непрерывного падения человек внезапно остановился и почувствовал почву под ногами, когда бесконечное «почему» превращается наконец в определенное «ты», когда в пустыне молчания, подобно миражу, возникает чувство, когда вопреки твоей воле и шутовской издевке над самим собой игра крови воплощается в чудесный пейзаж и все твои мечты, все грезы кажутся рядом с ним бледными и мещански ничтожными… Пейзаж из серебра, светлый город из перламутра и розового кварца, сверкающий изнутри, словно согретый жаром крови… Что знаешь ты обо всем этом? Ты думаешь, об этом можно сразу же рассказать? Тебе кажется, что какой-нибудь болтун может сразу же втиснуть все это в готовые штампы слов или чувств? Что знаешь ты о том, как раскрываются могилы, о том, как страшны безликие ночи прошлого?.. Могилы раскрываются, но в них нет больше скелетов, а есть одна только земля. Земля – плодоносные ростки, первая зелень. Что знаешь ты обо всем этом? Тебе нужно опьянение, победа над чужим «я», которое хотело бы раствориться в тебе, но никогда не растворится, ты любишь буйную игру крови, но твое сердце остается пустым, ибо человек способен сохранить лишь то, что растет в нем самом. А на ураганном ветру мало что может произрастать. В пустой ночи одиночества – вот когда в человеке может вырасти что-то свое, если только он не впал в отчаяние… Что знаешь ты обо всем этом?
Он говорил медленно, не глядя на Жоан, словно позабыв о ней. Затем посмотрел на нее.
– О чем это я! – сказал он. – Глупые, затасканные слова! Должно быть, выпил лишнее. Выпей и ты немного и уходи.
Она присела к нему на кровать и взяла рюмку.
– Я все поняла, – сказала она.
Выражение ее лица изменилось. Зеркало, подумал он. Снова и снова оно, как зеркало, отражает то, что ставишь перед ним. Теперь ее лицо было сосредоточенно-красивым.
– Я все поняла, – повторила она. – Иногда я и сама это чувствовала. Но знаешь, Равик, за своей любовью к любви и жизни ты часто забывал обо мне. Я была для тебя лишь поводом, ты пускался в прогулки по своим серебряным городам… и почти не замечал меня…
Он долго смотрел на нее.
– Возможно, ты права, – сказал он.
– Ты так был занят собой, так много открывал в себе, что я всегда оставалась где-то на обочине твоей жизни.
– Допустим. Но разве можно создать что-нибудь вместе с тобой, Жоан? Нельзя, и ты сама это знаешь.
– А ты разве пытался?
– Нет, – сказал Равик после некоторого раздумья и улыбнулся. – Если ты беженец, если ты расстался со своим прежним устойчивым бытием, тебе приходится иногда попадать в странные ситуации. И совершать странные поступки. Конечно, я не этого хотел. Но когда у человека почти ничего не остается в жизни, он и малому готов придать непомерно большое значение.
Ночь внезапно наполнилась глубоким покоем. Она была снова одной из тех бесконечно далеких, почти забытых ночей, когда Жоан лежала рядом с ним. Город отступил куда-то далеко-далеко, толь– ко где-то на горизонте слышался смутный гул, цепь времен оборвалась, и время как будто неподвижно застыло на месте. И снова случилось самое простое и самое непостижимое на свете – два человека разговаривали друг с другом, но каждый говорил для самого себя: звуки, именуемые словами, вызывали у каждого одинаковые образы и чувства, и из случайных колебаний голосовых связок, порождающих необъяснимые ответные реакции, из глубины серых мозговых извилин внезапно вновь возникало небо жизни, в котором отражались облака, ручьи, прошлое, цветение, увядание и зрелый опыт.
– Ты любишь меня, Равик?.. – сказала Жоан, и это было лишь наполовину вопросом.
– Да. Но я делаю все, чтобы избавиться от тебя, – проговорил он спокойно, словно речь шла не о них самих, а о каких-то посторонних людях.
Не обратив внимания на его слова, она продолжала:
– Я не могу себе представить, что мы когда-нибудь расстанемся. На время
– возможно. Но не навсегда. Только не навсегда, – повторила она, и дрожь пробежала у нее по телу. – Никогда – какое же это страшное слово, Равик! Я не могу себе представить, что мы никогда больше не будем вместе.
Равик не ответил.
– Позволь мне остаться у тебя, – сказала она. – Я не хочу возвращаться обратно. Никогда.
– Завтра же вернешься. Сама знаешь.
– Когда я у тебя, то и подумать не могу, что не останусь.
– Опять самообман. Ты и это знаешь. И вдруг в потоке времени словно образовалась пустота. Маленькая, освещенная кабина комнаты, такая же, как и прежде; снова тот же человек, которого любишь, он здесь, и вместе с тем каким-то странным образом его уже нет. Протяни руку, и ты коснешься его, но обрести больше не сможешь. Равик поставил рюмку.
– Ты же сама знаешь, что уйдешь – завтра, послезавтра, когда-нибудь…
– сказал он.
Жоан опустила голову.
– Знаю.
– А если вернешься, то будешь уходить снова и снова. Разве я не прав?
– Ты прав. – Она подняла лицо. Оно было залито слезами. – Что же это такое, Равик? Что?
– Сам не знаю. – Он попытался улыбнуться. – Иногда и любовь не в радость, не правда ли?
– Да. – Она посмотрела ему в глаза. – Что же с нами происходит, Равик?
Он пожал плечами.
– Этого и я не знаю, Жоан. Может быть, нам просто не за что больше уцепиться. Раньше было не так: человек был более уверен в себе, он имел какую-то опору в жизни, он во что-то верил, чего-то добивался. И если на него обрушивалась любовь, это помогало ему выжить. Сегодня же у нас нет ничего, кроме отчаяния, жалких остатков мужества и ощущения внутренней и внешней отчужденности от всего. Если сегодня любовь приходит к человеку, она пожирает его, как огонь стог сухого сена. Нет ничего, кроме нее, и она становится необычайно значительной, необузданной, разрушительной, испепеляющей. – Он налил свою рюмку дополна. – Не думай слишком много об этом. Нам теперь не до размышлений. Они только подрывают силы. А ведь мы не хотим погибнуть, верно?
Жоан кивнула.
– Не хотим. Кто эта женщина, Равик?
– Одна из моих пациенток. Как-то раз я приходил с ней в «Шехерезаду». Тогда ты еще там пела. Это было сто лет назад. Ты сейчас чем-нибудь занимаешься?
– Снимаюсь в небольших ролях. По-моему, у меня нет настоящего дарования. Но я зарабатываю достаточно, чтобы чувствовать себя независимой, и в любую минуту могу уйти. Я не честолюбива.
Слезы на ее глазах высохли. Она выпила рюмку кальвадоса и поднялась. У нее был очень усталый вид.
– Равик, как это в одном человеке может быть столько путаницы? И почему? Должна же тут быть какая-то причина. Ведь не случайно мы так настойчиво пытаемся ее найти.
Он печально улыбнулся.
– Этот вопрос человечество задает себе с древнейших времен, Жоан. «Почему?» – это вопрос, о который до сих пор разбивалась вся логика, вся философия, вся наука.
Она уйдет. Она уйдет. Она уже в дверях. Что-то дрогнуло в нем. Она уходит. Равик приподнялся. Вдруг все стало невыносимым, немыслимым. Всего лишь ночь, одну ночь, еще один только раз увидеть ее спящее лицо у себя на плече… Завтра можно будет снова бороться… Один только раз услышать рядом с собой ее дыхание. Один только раз испытать сладостную иллюзию падения, обворожительный обман. Не уходи, не уходи, мы умираем в муках и живем в муках, не уходи, не уходи… Что у меня осталось?.. Зачем мне все мое мужество?.. Куда нас несет?.. Только ты одна реальна! Светлый, яркий сон! Ах, да где же луга забвения, поросшие асфоделиями! Только один еще раз! Только одну еще искорку вечности! Для кого и зачем я берегу себя? Для какой темной безвестности? Я погребен заживо, я пропал; в моей жизни осталось двенадцать дней, двенадцать дней, а за ними пустота… двенадцать дней и эта ночь, и эта шелковистая кожа… Почему ты пришла именно этой ночью, бесконечно далекой от звезд, плывущей в облаках и старых снах, почему ты прорвала мои укрепления и форты именно в эту ночь, в которой не живет никто, кроме нас?.. И снова вздымается волна и вот-вот захлестнет меня…
– Жоан, – сказал он.
Она повернулась. Лицо ее мгновенно озарилось каким-то диким, бездыханным блеском. Сбросив с себя одежду, она кинулась к нему.




XXVI

Машина остановилась на углу улицы Вожирар.
– Что такое? – спросил Равик.
– Демонстрация, – ответил шофер, не оборачиваясь. – На этот раз коммунисты.
Равик взглянул на Кэт. Стройная и хрупкая, она сидела в углу. На ней был наряд фрейлины двора Людовика XIV. Густой слой розовой пудры не мог скрыть бледности ее заострившегося лица.
– Подумать только! – сказал Равик. – Сейчас июль тысяча девятьсот тридцать девятого года. Пять минут назад тут прошла демонстрация фашистских молодчиков из «Огненных крестов», теперь идут коммунисты… А мы с вами вырядились в костюмы семнадцатого столетия. Нелепо, Кэт?
– Какое это имеет значение, – с улыбкой отозвалась она.
Равик посмотрел на свои туфли-лодочки. Положение, в котором он очутился, было чудовищно нелепым. К тому же его в любую минуту могли арестовать.
– Может быть, поедем другим путем? – обратилась Кэт к шоферу.
– Здесь нам не развернуться, – сказал Равик. – Сзади скопилось слишком много машин.
Демонстранты двигались вдоль поперечной улицы. Они шли спокойно, неся знамена и транспаранты. Никто не пел. Колонну сопровождало подразделение полиции. На углу улицы Вожирар, стараясь не привлекать к себе внимания, стояла другая группа полицейских с велосипедами. Один полицейский заглянул в машину Кэт и не моргнув глазом проследовал дальше.
Кэт перехватила взгляд Равика.
– Ему это не в диковинку, – сказала она. – Он знает, в чем дело. Полиция знает все. Бал у Монфоров – главное событие летнего сезона. Дом и парк окружены полицейскими.
– Это меня чрезвычайно успокаивает.
Кэт улыбнулась. Она не знала, что Равик живет во Франции нелегально.
– Мало где в Париже вы сможете увидеть сразу столько драгоценностей, как на балу у Монфоров. Подлинные исторические костюмы, настоящие бриллианты. В таких случаях полиция не любит рисковать. Среди гостей наверняка будут детективы.
– И они в костюмах?
– Возможно. А что?
– Хорошо, что вы меня предупредили. А то я уже было собрался похитить ротшильдовские изумруды.
Кэт приспустила стекло.
– Вам кажется все это скучным, я знаю. Но сегодня я вас никуда не отпущу.
– Мне вовсе не скучно. Напротив. Ума не приложу, чем бы я еще занялся, если бы не этот бал. Надеюсь, там будет что выпить.
– Конечно. К тому же мне достаточно кивнуть мажордому. Он меня хорошо знает.
С перекрестка по-прежнему доносился топот множества ног. Демонстранты не маршировали, а шли как-то вразброд. Двигалась толпа усталых людей.
– В каком веке вы хотели бы жить, будь у вас возможность выбора? – спросила Кэт.
– В двадцатом. Иначе я давно бы умер и какой-нибудь идиот пошел бы в моем костюме на бал к Монфорам.
– Я не то имела в виду. В каком веке вы хотели бы заново прожить жизнь?
Равик посмотрел на бархатный рукав камзола.
– Опять-таки в двадцатом, – ответил он. – Пусть это самый гнусный, кровавый, растленный, бесцветный, трусливый и грязный век – и все-таки в двадцатом.
– А я – нет. – Кэт прижала руки к груди, словно ее бил озноб. Мягкая парча закрыла ее тонкие запястья. – Снова жить в нашем веке? Нет! Лучше в семнадцатом или даже раньше. В любом – только не в нашем. Прежде я над этим как-то не задумывалась… – Она полностью опустила стекло. – Жарко и душно!.. Скоро они пройдут?
– Да, уже виден конец колонны.
Со стороны улицы Камброн донесся звук выстрела. Полицейские вскочили на велосипеды. Какая-то женщина резко вскрикнула. По толпе прокатился ропот. Несколько человек пустились бежать. Нажимая на педали и размахивая дубинками, полицейские врезались в колонну.
– Что случилось? – испуганно спросила Кэт.
– Ничего. Лопнула автомобильная шина. Шофер улыбнулся.
– Сволочи!.. – гневно сказал он.
– Поезжайте, – прервал его Равик. – Теперь можно проехать.
Перекресток опустел, словно всех ветром сдуло.
– Поехали! – повторил Равик.
С улицы Камброн доносились крики. Снова раздался выстрел. Шофер тронул с места.
Они стояли на террасе, выходившей в сад. Там уже собралось множество гостей в маскарадных костюмах. Под раскидистыми деревьями цвели розы. Свечи в лампионах горели неровным теплым светом. Небольшой оркестр в павильоне играл менуэт. Вся обстановка напоминала ожившую картину Ватто.
– Красиво? – спросила Кэт.
– Очень.
– Вам правда нравится?
– Очень красиво, Кэт. По крайней мере, когда смотришь издалека.
– Давайте пройдемся по саду.
Под высокими старыми деревьями развернулось совершенно немыслимое зрелище. Колеблющийся свет множества свечей переливался на серебряной и золотой парче, на дорогом бархате – розовом, голубом или цвета морской волны; свет ложился бликами на парики и обнаженные напудренные плечи; слышались мягкие звуки скрипок; степенно прохаживались пары и группы, сверкали эфесы шпаг, журчал фонтан; в глубине темнели подстриженные самшитовые рощицы.
Стиль был выдержан во всем. Даже слуги участвовали в маскараде. Равик решил, что и детективы, по-видимому, тоже переодеты. Вдруг подойдет Мольер или Расин и арестует тебя. Недурно? Или, например, придворный карлик.
На руку ему упала тяжелая теплая капля. Красноватое небо заволокло тучами.
– Сейчас пойдет дождь, Кэт… – сказал он.
– Нет. Это невозможно. Весь праздник будет испорчен.
– Все возможно. Идемте побыстрее.
Он взял ее под руку и повел к террасе. Едва они поднялись по ступенькам, как хлынул ливень. С неба низвергался настоящий поток. Свечи в лампионах погасли. Через минуту декоративные панно превратились в линялые тряпки. Началась паника. Маркизы, герцогини и фрейлины, подобрав парчовые юбки, мчались к террасе; графы, их превосходительства и фельдмаршалы изо всех сил пытались спасти свои парики; все сбились в кучу на террасе, как вспугнутая стайка пестрых кур. Вода лилась на парики, стекала за воротники и декольте, смывала пудру и румяна. Вспыхнула бледная молния, озарив сад каким-то невещественным светом. Последовал тяжкий раскат грома.
Кэт неподвижно стояла под тентом, тесно прижавшись к Равику.
– Такого еще никогда не бывало, – растерянно сказала она. – Я помню все балы. Никогда ничего подобного я здесь не видела.
– Самое время приниматься за кражу изумрудов. Блестящий случай.
– Действительно… Боже, как это неприятно… По парку сновали слуги в дождевиках и с зонтиками. Их шелковые туфли под современными плащами выглядели крайне нелепо. Слуги вели к террасе последних заблудившихся гостей, разыскивали утерянные накидки, оставленные вещи. Один лакей принес пару изящных золотых туфелек. Он осторожно держал их в своей большой руке. Дождь с шумом падал на пустые столики, грохотал по натянутому тенту, словно само небо неведомо зачем било в барабан хрустальными палочками…
– Войдем внутрь, – сказала Кэт.

Дом явно не вмещал такого количества гостей. Видимо, никто не рассчитывал на плохую погоду. В комнатах еще стояла тяжелая духота летнего дня, и толчея только усиливала ее. Широкие платья женщин были измяты. Шелковые подолы юбок обрывались – на них то и дело наступали ногами. Из-за тесноты почти нельзя было пошевелиться.
Равик и Кэт стояли у самых дверей. Рядом с ними тяжело дышала «маркиза де Монтеспан» в мокром слипшемся парике, с ожерельем из грушевидных бриллиантов на шее, испещренной крупными порами. Она напоминала промокшую зеленщицу на карнавале. Рядом с ней хрипло кашлял лысый мужчина без подбородка. Равик узнал его. Это был Бланше – чиновник министерства иностранных дел. Он вырядился под Кольбера. Тут же стояли две красивые стройные фрейлины с профилем, как у борзых собак; еврейский барон, толстый и шумливый, в шляпе, усеянной драгоценными камнями, похотливо поглаживал их плечи. Несколько латиноамериканцев, переодетых пажами, внимательно и удивленно наблюдали за ним. Между ними стояли графиня Беллен с лицом падшего ангела и многочисленными рубинами. Она изображала маркизу Лавальер. Равик вспомнил, что год назад он удалил ей яичники. Диагноз поставил Дюран. Все это были пациенты Дюрана… В нескольких шагах от себя он заметил молодую и очень богатую баронессу Ранплар. Вскоре после того как она вышла замуж за какого-то англичанина, Равик удалил ей матку на основании ошибочного диагноза Дюрана, чей гонорар составил пятьдесят тысяч франков. Об этом сообщила ему по секрету секретарша Дюрана. Равик получил за операцию двести франков. Баронесса потеряла десять лет жизни и возможность иметь детей.
Запах дождя, недвижный, раскаленный воздух смешивались с запахом духов, пота и влажных волос. Лица, с которых дождь смыл грим и косметику, казались под париками более голыми, нежели обычно, без маскарадного костюма. Равик огляделся. Тут было много красоты, много тонкой, скептической одухотворенности. Но его наметанный глаз замечал также и мельчайшие признаки болезней, и даже самая безупречная внешность не могла ввести его в заблуждение. Он знал, что определенные круги общества остаются верны себе в любом столетии, будь оно великим или малым, – но он умел безошибочно распознавать симптомы болезни и распада. Вялая беспорядочная половая жизнь; потакание собственным слабостям; не приносящий здоровья спорт; дух, лишенный подлинной тонкости; остроты ради острот, усталая кровь, расточаемая в иронии, любовных интригах и мелкотравчатой жадности, в показном фатализме, в унылом и бесцельном существовании. Отсюда человечеству не ждать спасения. Тогда откуда же?
Он взглянул на Кэт.
– Вам вряд ли удастся выпить, – сказала она. – Лакеям сюда не пробраться.
– Не беда.
Постепенно их оттеснили в соседнюю комнату, куда вскоре внесли столы с шампанским и расставили вдоль стен.
Где-то зажглись светильники. Время от времени их мягкий свет словно растворялся в конвульсивных сполохах молний, лица становились мертвенно-бледными, как у привидений, и все на мгновение погружалось в небытие. Потом грохотал гром, он заглушал голоса, он царил над всем и всему угрожал… И снова мягкий свет, и вместе с ним жизнь… и духота…
Равик показал на столы с шампанским.
– Хотите выпить?
– Нет. Слишком жарко, – Кэт взглянула на него. – Вот и дождались праздника!
– Дождь скоро перестанет.
– Едва ли. А если и перестанет, все равно бал уже испорчен. Знаете что? У едемте отсюда…
– Я и сам подумывал об этом. Все здесь напоминает канун французской революции. Вот-вот нагрянут санкюлоты.
Им пришлось долго проталкиваться к выходу. Платье Кэт выглядело так, будто она несколько часов спала в нем. Дождь падал тяжелыми прямыми нитями. Очертания домов, расположенных напротив, расплывались, словно смотришь на них сквозь залитое водой стекло витрины цветочного магазина.
Подъехала машина.
– Куда вы хотите? – спросил Равик. – Обратно в отель?
– В отель еще рано. Но в этих нарядах все равно нигде не покажешься. Давайте поколесим по городу.
– Давайте.

Машина медленно скользила по вечернему Парижу. Дождь барабанил по крыше, заглушая почти все остальные звуки. Из текучего серебра выплыла и снова исчезла серая громада Триумфальной арки. На Елисейских Полях сверкали витрины магазинов. Рон Пуэн благоухал цветами и свежестью – пестрая ароматная волна среди всеобщего уныния. Широкая, как море, населенная тритонами и морскими чудовищами, раскинулась в сумерках площадь Согласия. Словно отблеск Венеции, подплыла улица Риволи с ее светлыми аркадами, Лувр, серый и вечный, с бескрайним двором и сверкающий огнями окон. Затем набережные, колеблющиеся силуэты мостов над темной водой. Грузовые баржи, буксир с тускло мерцающим фонарем, – кажется, будто в его успокаивающем свете нашли прибежище изгнанники из тысячи стран. Сена. Шумные бульвары с автобусами, людьми и магазинами. Железная решетка Люксембургского дворца и за ней парк, как стихотворение Рильке. Кладбище Монпарнас, молчаливое и заброшенное. Узкие старые улицы, дома, неожиданно открывающиеся тихие площади, деревья, покосившиеся фасады, церкви, подточенные временем памятники; шары фонарей, колеблемые ветром; писсуары, торчащие из-под земли, словно маленькие форты; переулки с маленькими отелями, где сдаются «номера на час»; закоулки далекого прошлого с улыбающимися фасадами домов: строгое рококо и барокко; старинные, темные ворота, как в романах Пруста…
Кэт сидела в углу и молчала. Равик курил. Он видел огонек сигареты, но не чувствовал дыма, словно в полутьме машины сигарета лишилась своей материальности. Постепенно все стало казаться ему нереальным – эта поездка, этот бесшумно скользящий под дождем автомобиль, улицы, плывущие мимо, женщина в кринолине, притихшая в уголке, отсветы фонарей, пробегающие по ее лицу, руки, уже отмеченные смертью и лежащие на парче так неподвижно, словно им никогда уже не подняться, – призрачная поездка сквозь призрачный Париж, пронизанная каким-то ясным взаимопониманием и невысказанной, беспричинной грустью о предстоящей разлуке.
Он думал о Хааке. Он хотел наметить план действий. Из этого ничего не выходило – мысли как бы растворялись в дожде. Он думал о пациентке с рыжевато-золотистыми волосами, о дождливом вечере в Ротенбурге на Таубере, проведенном с женщиной, которую он давно забыл; об отеле «Айзенхут» и о звуках скрипки, доносившихся из какого-то незнакомого окна. Ему вспомнился Ромберг, убитый в 1917 году во время грозы на маковом поле во Фландрии. Грохот грозы призрачно смешивался с ураганным огнем, словно Бог устал от людей и принялся обстреливать землю. Вспомнился Хотхолст; солдат из батальона морской пехоты играет на гармонике, жалобно, скверно и невыносимо тоск– ливо… Затем Рим под дождем, мокрое шоссе под Руаном… Концлагерь, нескончаемый ноябрьский дождь барабанит по крышам бараков; убитые испанские крестьяне – в их раскрытых ртах стояла дождевая вода… Влажное, светлое лицо Клер, дорога к Гейдельбергскому университету, овеянная тяжким ароматом сирени… Волшебный фонарь былого… Бесконечная вереница образов прошлого, скользящих мимо, как улицы за окном автомобиля… Отрава и утешение…
Он загасил сигарету и выпрямился. Довольно:
кто слишком часто оглядывается назад, легко может споткнуться и упасть.
Машина поднималась по узким улицам на Монмартр. Дождь кончился. По небу бежали тучи, тяжелые и торопливые, посеребренные по краям, – беременные матери, желающие побыстрее родить кусочек луны. Кэт попросила шофера остановиться.
Они прошли несколько кварталов вверх, свернули за угол, и вдруг им открылся весь Париж. Огромный, мерцающий огнями, мокрый Париж. С улицами, площадями, ночью, облаками и луной. Париж. Кольцо бульваров, смутно белеющие склоны холмов, башни, крыши, тьма, борющаяся со светом. Париж. Ветер, налетающий с горизонта, искрящаяся равнина, мосты, словно сотканные из света и тени, шквал ливня где-то далеко над Сеной, несчетные огни автомобилей. Париж. Он выстоял в единоборстве с ночью, этот гигантский улей, полный гудящей жизни, вознесшийся над бесчисленными ассенизационными трубами, цветок из света, выросший на удобренной нечистотами почве, больная Кэт, Монна Лиза… Париж…
– Минутку, Кэт, – сказал Равик. – Я сейчас.
Он зашел в кабачок, находившийся неподалеку. В нос ударил теплый запах кровяной и ливерной колбасы. Никто не обратил внимания па его наряд. Он попросил бутылку коньяку и две рюмки. Хозяин откупорил бутылку и снова воткнул пробку в горлышко.
Кэт стояла на том же месте, где он ее оставил. Она стояла в своем кринолине, такая тонкая на фоне зыбкого неба, словно ее забыло здесь какое-то другое столетие и она вовсе не американка шведского происхождения, родившаяся в Бостоне.
– Вот вам, Кэт. Лучшее средство от простуды, дождя и треволнений. Выпьем за город, раскинувшийся там, внизу.
– Выпьем. – Она взяла рюмку. – Как хорошо, что мы поднялись сюда, Равик. Это лучше всех празднеств мира.
Она выпила. Свет луны падал на ее плечи, на платье и лицо.
– Коньяк, – сказала она. – И даже хороший.
– Верно. И если вы это чувствуете, значит, все у вас в порядке.
– Дайте мне еще рюмку. А потом спустимся в город, переоденемся и пойдем в «Шехерезаду». Там я отдамся сентиментальности и упьюсь жалостью к самой себе. Я попрощаюсь со всей этой мишурой, а с завтрашнего дня примусь читать философов, составлять завещание и вообще буду вести себя достойно и сообразно своему положению.

На лестнице отеля Равик встретил хозяйку.
– Можно вас на минутку? – спросила она.
– Разумеется.
Хозяйка провела его на второй этаж и открыла запасным ключом одну из комнат. Равик заметил, что номер еще занят.
– Что это значит? – спросил он. – Зачем вы вломились сюда?
– Здесь живет Розенфельд, – ответила хозяйка. – Он собирается съехать.
– Но я-то пока не собираюсь менять свою конуру.
– Розенфельд хочет съехать, не уплатив мне за последние три месяца.
– Но у вас останутся его вещи. Ведь они все тут! Можете их конфисковать.
Хозяйка презрительно пнула ногой открытый обшарпанный чемодан, стоявший у кровати.
– Они и гроша ломаного не стоят. Старый фибровый чемодан. Рваные рубашки… А костюм? Вон он висит – сами видите. Другой на нем, и больше у него ничего нет. За все и сотни франков не возьмешь.
Равик пожал плечами.
– Он сказал вам, что хочет уехать?
– Нет. Но я уже давно это почуяла. Сегодня спросила его напрямик, и он признался. Я потребовала, чтобы он заплатил мне по завтрашний день. Не могу же я без конца держать жильцов, которые не платят.
– Вы правы. Но при чем здесь я?
– Картины. Они тоже принадлежат ему. Как-то он мне сказал, что это очень дорогие картины. Дескать, он получит за них намного больше, чем требуется для уплаты долга. Вот я и хочу, чтобы вы взглянули на них.
Поначалу Равик не обратил внимания на стены. Теперь он поднял глаза. Перед ним, над кроватью, висел пейзаж, окрестности Арля – Ван Гог периода расцвета. Он подошел ближе. Сомнений быть не могло – картина была подлинной.
– Вы только посмотрите на эту мазню! – воскликнула хозяйка. – И эти закорючки должны изображать деревья!.. А это? Полюбуйтесь!
Над умывальником висел Гоген. Обнаженная девушка-таитянка на фоне тропического пейзажа.
– Ноги-то, ноги! – продолжала хозяйка. – Щиколотки как у слона. А лицо! Дура дурой, да и только. Посмотрите, как она стоит. Есть и еще одна картина, так та даже не дорисована до конца.
«Недорисованная картина» оказалась «Портретом госпожи Сезанн», написанным Сезанном.
– Поглядите, как она скривила рот! А на щеках не хватает краски. И он еще хочет меня одурачить! Чем? Вы ведь видели мои картины. Вот это действительно картины! Нарисованы точно с натуры, без всяких выкрутасов. Помните в столо– вой снежный пейзаж с оленями? А что вы можете сказать обо всей этой мазне? Уж не сам ли он все и намалевал? Вам не кажется?
– Да, возможно…
– Вот это-то я и хотела знать. Ведь вы культурный человек и разбираетесь в таких вещах… А тут даже рам нет.
Все три холста действительно висели без рам. Они светились на грязных обоях, словно окна в какой-то другой мир.
– Ну хоть бы они были вставлены в золоченые рамы! Тогда за них могли бы хоть что-нибудь дать. А так… Я будто знала, что снова влипну и останусь на бобах со всем этим дерьмом! Хороша награда за доброту, нечего сказать.
– Я бы не советовал вам забирать картины, – сказал Равик.
– Как же быть?
– Дождитесь Розенфельда, уж он как-нибудь раздобудет денег для вас.
– Каким образом? – Она бросила на него быстрый взгляд. Выражение ее лица изменилось. – Неужели эти штуки чего-нибудь стоят? Впрочем, очень часто именно такие вещи как раз и в цене! – Было видно, как у нее лихорадочно скачут мысли. – Я имею полное право забрать одну из них хотя бы для покрытия счета за последний месяц! Какую вы мне посоветуете взять? Может, большую, над кроватью?
– Никакую. Дождитесь Розенфельда. Я уверен, что он принесет деньги.
– А я далеко не уверена. Я – хозяйка отеля.
– Вам ничего не стоит подождать еще час, если вы смогли прождать три месяца. Ведь обычно вы так с жильцами не поступаете.
– Он совсем заморочил мне голову, потому я и ждала. Чего только не говорил! Да вы и сами знаете, что беженцы это умеют.
Неожиданно в дверях появился Розенфельд, молчаливый, спокойный человек небольшого роста. Не дав хозяйке раскрыть рот, он достал из кармана деньги.
– Вот, пожалуйста… Не угодно ли вам дать мне квитанцию?
Хозяйка с изумлением уставилась на кредитки. Потом взглянула на картины. Затем опять на деньги. Видимо, ей хотелось многое сказать, но слова не шли у нее с языка.
– Тут больше, чем с вас причитается, – проговорила она наконец.
– Знаю. У вас найдется сдача?
– У меня нет при себе денег. Касса внизу. Сейчас пойду разменяю.
Она удалилась с видом оскорбленной невинности. Розенфельд вопросительно взглянул на Равика.
– Извините, – сказал он, – старуха затащила меня сюда. Я и не подозревал, что у нее на уме. Попросила меня оценить картины.
– Вы ей сказали, сколько они стоят?
– Нет.
– Слава Богу, – Розенфельд с какой-то странной усмешкой посмотрел на Равика.
– Как вы могли повесить здесь такие картины? – спросил Равик. – Они застрахованы?
– Нет. Картины, как правило, не воруют. Разве что раз в двадцать лет из какого-нибудь музея.
– Ну а если у нас случится пожар?
Розенфельд пожал плечами.
– Приходится идти на риск. Страхование обошлось бы мне слишком дорого.
Равик посмотрел на пейзаж Ван Гога. Он стоит, по крайней мере, миллион франков. Розенфельд проследил за его взглядом.
– Я знаю, о чем вы думаете. Кто имеет такие картины, тот должен иметь и деньги, чтобы их застраховать. Но у меня на это денег нет. Я живу картинами. Продаю одну за другой, хотя вовсе не хотел бы продавать.
Под Сезанном на столике стояла спиртовая горелка, банка кофе, хлеб, горшок с маслом и несколько кульков. Комната была убогой и тесной, но со стен сиял мир искусства во всем своем великолепии.
– Понятно, – сказал Равик.
– Я думал, что сумею как-нибудь выкрутиться, – сказал Розенфельд. – Уже взял билеты на поезд и на пароход, короче говоря, оплатил все, кроме счетов за последние три месяца. Я отказывал себе во всем, но ничего не помогло, очень долго не мог получить визы. И вот сегодня пришлось продать Моне. Пейзаж под Ветейлем. Думал, удастся взять его с собой.
– Но ведь в другом месте вам все равно пришлось продать его.
– Совершенно верно, только уже за доллары. Получил бы вдвое больше.
– Вы уезжаете в Америку?
Розенфельд кивнул.
– Пора убираться отсюда.
Равик недоуменно посмотрел на него.
– Крысы уже бегут с корабля, – пояснил Розенфельд.
– Какие еще крысы?
– Ах, вы не знаете… Крыса – это Маркус Майер, так мы его называем. Раньше всех чует, когда надо бежать.
– Майер? – переспросил Равик. – Такой маленький, лысый? Иногда играет в «катакомбе» на рояле?
– Да, он самый. Его зовут «Крыса» с того времени, как немцы вошли в Прагу.
– Ничего себе кличка.
– У него поразительный нюх. За два месяца до прихода Гитлера к власти он бежал из Германии. За три месяца до аншлюса – из Вены. За шесть недель до захвата Чехословакии – из Праги. Я всегда ориентируюсь на Майера – чутье у него безошибочное. Иначе мне бы ни за что не спасти картины. Вывезти деньги из Германии было невозможно – валютный барьер. Я имел капиталовложения в полтора миллиона. Попытался обратить все в наличные, но было уже поздно – пришли нацисты. Майер был умнее. Нелегально вывез часть своего состояния. У меня на это не хватило решимости. Теперь он уезжает в Америку. И я поеду. Очень жалко Моне.
– Вы сможете взять с собой остаток денег, полученных за него. Ведь во Франции нет валютных ограничений.
– Верно. Но если бы я продал его за доллары, то смог бы жить на них гораздо дольше. А так, наверно, очень скоро придется расстаться и с Гогеном.
– Розенфельд занялся своей спиртовкой. – Это уже последние, – продолжал он.
– Только три у меня и остались. Больше мне не на что жить. Работа? На нее я не рассчитываю. Чудес на свете не бывает… Только три картины. Одной меньше
– и жить останется меньше. – Несчастный и жалкий, он стоял перед своим чемоданом. – В Вене я прожил пять лет; дороговизны тогда еще и в помине не было, но все-таки это стоило мне двух Ренуаров и одной пастели Дега… В Праге я проел одного Сислея и пять рисунков: двух Дега, одного Ренуара и две сепии Делакруа. За рисунки мне почти ничего не дали. В Америке я мог бы прожить на них целый год. А теперь, – печально добавил он, – у меня остались только эти три картины. Еще вчера было четыре. Виза стоила мне, по крайней мере, двух лет жизни. Если не целых трех.
– У многих людей вообще нет картин, на которые они могли бы жить.
Розенфельд пожал острыми плечами.
– Для меня это слабое утешение.
– Да, конечно, – сказал Равик.
– С моими картинами я должен пережить войну. А война будет долгая.
Равик ничего не ответил.
– Так утверждает Крыса, – сказал Розенфельд. – И притом Майер не уверен, что сама Америка останется в стороне.
– Куда же он тогда подастся? Больше вроде бы и некуда.
– Этого он и сам не знает. Подумывает о Гаити. По его мнению, маленькая негритянская республика вряд ли ввяжется в войну. – Розенфельд говорил совершенно серьезно. – А не то поедет в Гондурас. Небольшое южноамериканское государство. Или в Сан-Сальвадор. А то и в Новую Зеландию.
– В Новую Зеландию? Это довольно далеко, вам не кажется?
– Далеко? – повторил Розенфельд и хмуро усмехнулся. – Смотря от чего далеко?
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Триумфальная арка (25, 26) | Книжная_полочка - Дневник Книжная_полочка | Лента друзей Книжная_полочка / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»