• Авторизация


(продолжение) О ЛЮБВИ К ДРУГУ 23-02-2006 23:46 к комментариям - к полной версии - понравилось!


О ЛЮБВИ К ДРУГУ
В шестидесятые годы, я настаиваю - в шестидесятые, жил-был руководитель второго ранга и руководил он чем-то в РСФСР. У него тоже была самая распространенная фамилия - Попов. И когда произносили его фамилию, то всегда добавляли: "Только это не тот Попов, а этот, из РСФСР". Потому что имелся "тот Попов", руководитель первого ранга.
Так он жил, Попов из РСФСР, не тужил и добра наживал. Помаленьку разваливал он вверенные ему ведомства, потихоньку переходил из одного в другое, пока не дожил до скандала прямо-таки международного.
Поручили ему послать в подарок развивающейся африканской стране быков-производителей. Вроде все ясно: погрузили быков на корабли, - и поехали наши быки, все в медалях, здоровенные, - оплодотворять ихних негритянских коров. Ехали они через моря-океаны и приехали. Вывели красавцев быков на берег, организовали им теплую встречу, сыграли музыку - все чин чинарем. Но только оплодотворять этих самых негритянских коров наши быки не захотели. Стоят как мертвые - не хотят оплодотворять! И все тут! Тогда наш Попов передал по телексу приказ: брать быков измором. Но тут выяснилось, что слова "взять измором" оказались буквально пророческими. Мало того что сволочи быки дружественных коров не захотели - они и еду местную коровью жрать наотрез отказались.
Сообщили все это опять по телексу Попову. Попов потребовал представить ему соответствующую бумагу. А пока суд да дело, пихать быкам еду насильно - пущай, дескать, акклиматизируются...
Бумагу составили, потом обсудили ее, и через год Попов подписал долгосрочное соглашение о поставках сена для наших племенных быков.
И вот поплыло сено через моря-океаны. Когда доплыло, - никаких быков уже не было: одни медали остались. А сено все плыло - соглашение Попов выполнял, а оно долгосрочное было... И сгружали сено на берег, и выросли на берегу огромные его горы. Но Африка - страна жаркая, так что завелись в этих сенных горах ужасающие мухи, размером с голубя. И жалили, сволочи, так, что берег стал небезопасен. И вскоре перестали приставать туда иностранные корабли. Короче, в год наш Попов подорвал своим сеном целую экономику.
Другой бы за это дело головы не сносил. Но вот тут-то и начинается наша история о любви к другу. Потому что у нашего Попова был друг. Это уже был настоящий руководитель самого настоящего первого ранга и тоже с очень распространенной фамилией: допустим, Козлов. Но он уже был единственный Козлов - "тот самый Козлов". Нынче его давно нет в руководителях - и потому мы можем сказку свою без опаски рассказывать. Дело в том, что у этого самого Козлова был комплекс: дескать, все подчиненные считают его болваном. У любого человека, который заходил к нему в кабинет, он сразу читал в глазах обращенное к себе: "Ну и болван!" Единственный человек, в очках которого был восторг, только восторг, и еще раз восторг - и был наш Попов. Да, глуп был Попов, но зато добр и без задних мыслей. Короче, Козлов любил Попова, а Попов любил Козлова. Но так как Попов уже развалил кучу ведомств - решил Козлов отправить его туда, где разваливай не разваливай, а убытку государству, слава Богу, никакого: на культуру.
Так стал наш Попов заведовать культурой. Человек, как мы уже отмечали, он был искренний: что на уме, то и на языке. Любил и, что важно, умел распекать. Так, главному редактору киностудии он сразу сказал очень искренне: "Вы, Илья Абрамович, - пыль. Я дуну - и вас нет!" Ну а директора киностудии, человека грузного, он распек совсем уже по-библейски: "Я вас, говорит, на кол посажу. И поверну". Короче, руководил культурой он решительно, сам во все вникал, фильмы смотрел сам - ко всеобщему ужасу...
Однажды ему показали кинофильм, снятый по оперетте. Фильм Попову понравился, но сделал он только одно замечание:
- Что это у вас там товарищи - то говорят, то поют? Вы уж одно им что-нибудь поручите!..
И вырезали ведь, вырезали пение из оперетты.
Потом как-то приехал он в мастерскую к знаменитому скульптору В. - смотреть проект мемориала героям.
В центре мемориала скорбящая мать. Раскрыв рот в беззвучном вопле, вытянув к небу руки, стояла она над павшим воином. Скульптор очень гордился фигурой матери, он знал ей цену. Остальное все ему было как бы неинтересно: шаблонные фигуры солдат и краснофлотцев - все это уже тысячу раз где-то было... Попову мемориал понравился. Само собой, особенно ему понравились солдаты и краснофлотцы, а мать его сразу насторожила.
- Добре, добре... - сказал Попов, обходя мемориал. - Все добре... Но чего это она у вас так орет?
- Она зовет Луначарского! - яростно завопил скульптор.
- Не понял? - сказал Попов.
Он действительно не понял. Скульптор смолчал - и рот матери закрыли.
Короче, вот так жил Попов и не тужил, пока не случилась с ним история.
Он должен был произнести речь на открытии некоего обл-драмтеатра. Неприятности начались уже на городском вокзале: его не встретили. А Попов к тому времени совершенно раз-учился сам ходить по улицам. Потому он остался в поезде ждать встречающих. Так и загнали его в поезде на запасные пути. Но потом все-таки приехала за ним долгожданная черная машина и нашли его на запасных путях. А дальше все как по маслу! Привезли в театр - и сразу в президиум. Сидит. Но тут выясняется, что Попов забыл речь. Оставил ее, проклятую, в поезде, на запасных путях, с огорчения.
И вот вызывают его на трибуну.
Первые слова дались Попову легко: "Дорогие товарищи!" А вот третье слово отсутствовало. Он уже в шестой раз произнес: "Дорогие товарищи!" В зале громко засмеялись, а руководитель области мрачно сказал с места: "Ну, а дальше-то будет?"
И тут со страха Попов забыл еще одно слово. Осталось только "Дорогие!". Он вытягивал руки с трибуны и все произносил: "Дорогие!.. Дорогие!.. Дорогие!.." Так и пришлось его снять с трибуны. Но уходить он не хотел, а все кричал: "Дорогие!"
Некоторое время он лежал в больнице, и товарищ Козлов сказал:
- Не надо над этим смеяться. Со всяким может случиться. Кроме того, что он сказал там плохого? "Дорогие"? А разве они не дорогие, наши люди?
И отправили Попова на спорт - руководить производством спортинвентаря. И руководил. До самой пенсии. Только вздрагивал, когда, читая речи, произносил: "Дорогие товарищи!"


- Не нравится тон рассказа, - заявили из темноты. - Покойник умел дружить, он никогда не относился к этому гаерски... Рассказ о любви к другу, коли это венок на могилу нашего незабвенного Д., - должен звучать патетически. Да, да...
Я предлагаю вам подлинную историю о любви к другу. О любви с юношеских лет до старости. Любви, пронесенной, можно сказать, через все препятствия.
Голос был надтреснутый, немолодой и с каким-то нарочитым кавказским акцентом. Среди нас не было старика грузина. Видимо, кто-то решил пересказать чужую историю и старался подражать чьему-то голосу. А может, действительно кто-то новый вошел во тьму - все может случиться в такую ночь. Меж тем голос продолжал свой рассказ.


ВТОРАЯ ИСТОРИЯ О ЛЮБВИ К ДРУГУ
Мы с ним дружили. Мы подружились в лихое время. Мы напали тогда на почту: Революции нужны были деньги - и мы экспроприировали эти деньги в пользу Революции. И вот тогда Кобе и повредили руку. И потом на всех картинах - на тысячах тысяч картин - Коба будет изображен с вечной своей трубкой в согнутой руке. (В ту страшную ночь, когда Кобе уродовали руку, я не знал, что стою у истока лучших произведений нашей живописи...)
Как не любил Коба свое удалое прошлое. Когда невеста спросила его о руке, Коба рассказал рождественскую историю о бедном маленьком мальчике, искалеченном под колесами богатого экипажа.
Да, для меня он всегда был Коба. Мой друг Коба. Мой соплеменник Коба. А я для него был Фудзи. У меня восточные глаза и странные японские скулы. За мое японское лицо Коба шутливо прозвал меня Фудзияма, и это стало моей партийной кличкой. Фудзияма, или Фудзи, как называли меня друзья.
В те молодые наши годы Коба очень любил шутить и петь. Пел он прекрасно, но шутил, прямо скажу, незамысловато: "Дураки-мураки", "баня-маня" - и сам же от этих шуток покатывался, просто умирал от смеха! Тогда Коба был молод, и сила ходила в его теле, и тесно ему было от этой силы, как от бремени.
Но Революцию не делают профессора в беленьких перчатках. Профессора размышляют и пишут, спорят и болтают. А Революция - это великое и смелое дело. Надо порой уметь заманить врага в ловушку, прикинувшись другом, надо уметь иногда быть глухим к стонам и наконец: надо убивать! Если этого требует Революция. Коба умел. Лучше всех нас. Коба был нужен всем "профессорам" Революции для черной работы Революции. Клянусь, втайне они презирали его, боялись и ненавидели. И он это знал. Любили его только мы - соплеменники-грузины. Потому что мы понимали великую цельность нашего яростного, коварного и беспощадного друга - барса Революции.
Десять лет я делил с Кобой одну постель, один ломоть хлеба и одну ссылку. И вот разделил и общую радость - она победила, наша Революция. Если бы кто-нибудь намекнул нам тогда, кем станет наш не очень грамотный друг, столь дурно говоривший по-русски! Если бы кто-нибудь намекнул нам и всем этим болтунам, издевавшимся тогда над Кобой...
А потом... Я не буду рассказывать то, что всем хорошо известно: как начали исчезать все эти профессора-болтуны, враги Кобы... Как потом начали исчезать и его друзья, соплеменники-грузины... Нет, тогда мы не просто говорили - в лицо ему правду орали. Орали! И исчезали... Впрочем, вру: другие орали - и исчезали. А я молчал. Я жил тогда в Тбилиси, руководил искусством, дружил с поэтами, художниками. И молчал... Помню, забрали Тициана Табидзе... Взяли и других замечательных поэтов. Из моих знакомых остался, пожалуй, только ничтожный поэт Дато... Ах, как ему было стыдно - всех великих забрали, а он остался. Неужели он был такой невеликий? Пом-ню, как Дато надеялся, что его попросту забыли, как ждал каждую ночь. Но его все не брали. И тогда он не выдержал, надел черкеску с газырями, сел на коня и выехал на площадь перед неким зданием. Было утро, он гарцевал один по пустой площади. Наконец открылось окно, высунулась голова и презрительно крикнула: "Ступай домой, Дато! Ты все равно не настоящий поэт!"
А я молчал. Я затаился и молчал. Клянусь вам, я смелый человек, и это может подтвердить Революция. Но я молчал. Я, который ничего и никого не боялся, боялся только одного - Кобу. Ибо я знал его. И все-таки молчание не помогло...
В тюрьме я буйствовал, требовал свидания с Кобой. Я ничего не подписывал, я отказывался от пищи. День и ночь я твердил: соедините меня по телефону с Иосифом Виссарионовичем. Я угрожал, я твердил о врагах Революции, о нашей с ним дружбе, о моей личной преданности великому Иосифу Виссарионовичу. Боже, что я пережил. Но держался. Наконец следователю все это надоело, и он вдруг сказал мне, тихо-тихо, сквозь зубы: "Вы взрослый, опытный человек. Неужели вы думаете, что личных друзей Самого можно арестовать без санкции Самого?" И засмеялся. И я засмеялся тоже. Как жаждет человек утешительного самообмана, с какой готовностью он лишает себя рассудка! Только бы оставалась надежда. Как же я, знавший его как облупленного, мог подумать...
Я получил десять лет по обвинению в шпионаже в пользу Японии. Это было последнее шутливое "прости" от Кобы своему старому другу Фудзи. Что делать, теперь он был Бог и избавлялся от нас, свидетелей его прежнего ничтожества. Он не хотел больше видеть рядом нас, своих друзей, своих верных друзей, равных ему когда-то.
Я просидел четыре года, я стал седым, беззубым, больным, но все это я выдержал: у меня была школа царской каторги. Единственное, что меня мучило - бедствия семьи. Я знал, что моя жена скиталась по углам, что ее гнали, как зачумленную, с малолетней дочкой на руках. В лишениях росла моя дочь Нона, но мать всегда рассказывала ей о моей преданности Партии, Революции и лично товарищу Сталину. И моя дочь сама вы-училась грамоте, чтобы писать письма Иосифу Виссарионовичу. Каждый день маленькая Нона отправлялась на почту и отсылала свое письмо Лучшему Другу советской детворы. Она писала, что отец ее оклеветан, что он невинен, и просила любимого Отца всех детей мира наказать врагов, оклеветавших ее отца. И так изо дня в день, четыре года! Свои письма она подписывала: "Пионерка Нона".
Через четыре года произошло фантастическое. Я был освобожден по приказанию самого наркома. И вот я был на свободе. И опять чудо: мне разрешили поселиться в Москве.
Когда-то я был первым заместителем наркома, теперь работал жалким корректором издательства. Но я был счастлив, потому что вновь видел рядом свою жену и красавицу дочь. Потому что только после лагерей можно почувствовать, какое это счастье - жизнь и воля. Как я наслаждался возможностью одному ходить по улице, есть много хлеба, пить вино и видеть прекрасные лица близких. Нет, нет, пожалуй, впервые в жизни я был до конца счастлив.
И вот однажды в мою рабочую комнатенку вбежал бледный, как полотно, сам директор издательства. И выпалил:
- Вас к телефону! Немедленно!
Мы бежали по коридорам - он впереди, я за ним. Вы представляете, что я передумал, пока мы бежали.
В кабинете директора лежала снятая трубка, он поднял ее очень почтительно и протянул мне, как драгоценность.
- Сейчас с вами будут говорить... - сказали в трубке.
- Это ты, Фудзи? - спросил знакомый голос.
- Это я... - Голос мой дрожал. И после мучительной паузы, стоившей мне жизни... потому что я не знал, как его назвать... ох, как я боялся ошибиться: - Это я... Иосиф Виссарионович... Здравствуйте.
- Здравствуй, - мягко продолжил голос, - ты, случайно, не свободен сейчас?
- Свободен... конечно, свободен...
- Я рад, что ты свободен... Тогда приезжай ко мне.
- А как, Иосиф Виссарионович? - глупо спросил я.
- Тебе все объяснят, - ласково засмеялся голос. - Все объяснят тебе, Фудзи.
В трубке раздались гудки, и тотчас раскрылась дверь и в кабинет вошел очень вежливый человек в военной форме.
...Коба принял меня в огромном кабинете. Он стоял с трубкой в негнущейся руке у стола, заваленного бумагами. Я остановился в дверях, поздоровался.
Он посмотрел на меня долгим взглядом и сказал печально:
- А ты стал совсем седой, Фудзи!
Я облился потом и прошептал:
- Годы, Иосиф Виссарионович.
Он посмотрел на меня, и вдруг глаза его вспыхнули, и он яростно закричал:
- С каких это пор ты со мною на "вы"?
От ужаса я потерял дар речи. Я знал: одно неверное слово, даже взгляд - и я снова буду там! И снова бедствия несчастной семьи!
Я поднял глаза и наткнулся на его бешеный, ужасный взгляд. Это был тот самый взгляд... когда мы ночью скакали к дилижансу с почтой. Да, я узнал его: это был он, мой старый друг Коба. И воспоминания юности захлестнули меня, и я с любовью, с печальной, непритворной любовью посмотрел на него. И он это почувствовал. Взгляд его стал ласков, он обнял меня. Я понял: первое испытание я выдержал.
- Никогда не говори мне "вы", никогда! Слышишь, Фудзи? Сколько нас осталось?
Сколько нас осталось, друзей-соплеменников? Нас, любивших друг друга, нас, готовых умереть друг за друга грузинских удалых парней? Совсем не осталось - одних он посадил, других расстрелял, третьих заставил покончить с собой... Серго, Ладо... Боже, хватит!
Он смотрел внимательно, глаза в глаза. Я отсидел четыре года, я с отличием окончил его университеты. И в моих глазах он не прочел ничего. Там была только любовь к Вождю и Другу и преданность... Я выдержал и второе испытание.
А потом он подозвал меня к столу и молча указал на книгу. Это был "Витязь в тигровой шкуре", русский перевод. Он запомнил мою любовь к этой поэме: когда-то, в туруханской ссылке, я читал ему ее наизусть, а он, зевая, слушал.
Теперь он взял книгу и, ласково держа ее в корявых пальцах, задал мне несколько наивных школьных вопросов. Я ответил. Он поблагодарил и что-то записал прямо на полях книги. Потом пояснил:
- Меня здесь попросили товарищи отредактировать русский перевод "Витязя", и я, помня твою любовь к поэме (его дьявольская память!), решил с тобой посоветоваться.
Он действительно редактировал. Он, управлявший гигант-ской страной, хотел еще редактировать "Витязя". Он, не закончивший даже семинарии, редактировал сейчас перевод поэмы. Редактировал перевод на языке, который плохо знал. Но он верил, что может сделать и это. А может быть, это было опять - испытание? Еще одно? Я похолодел. Он внимательно смотрел мне в глаза. Но, клянусь, там было написано только одно: "Величайший Гений всех времен и народов редактирует перевод поэмы, рожденной на его родине. Как это прекрасно! Кому же, как не ему..."
Он был доволен. Мы простились.
- Послушай, - сказал он, когда я уже был в дверях. - Сколько лет мы с тобой не виделись? Нехорошо, Фудзи. Ты должен позвать меня в гости, посидим, как прежде, поговорим, споем...
- Но, Коба, я живу довольно тесно... (После возвращения меня поселили в громадной коммуналке: нас было двенадцать соседей, один туалет и одна кухня. Я жил в крохотной комнатенке с женой и дочерью.)
- Как тебе не стыдно, Фудзи? Помнишь, как мы жили до Революции? Где мы с тобой только не охотились! Разве это мешало нам веселиться? Дом друга - что может быть прекрасней?
- Ты прав. Я буду рад тебя видеть, Коба!
- Значит, завтра жди меня к себе. Если не возражаешь, я привезу с собой кого-нибудь из наших. - (И вот здесь я чуть не вздрогнул - "наших" никого уже тогда не было.) Он внимательно смотрел на меня и, только встретив мой ясный взгляд, прибавил после паузы: - Ну, Лаврентия...
На моем лице была только радость. А потом я шел домой и ругал последними словами ублюдка Лаврентия, грязного приблудного пса, трусливого убийцу, который никогда не был "нашим", которого мы даже не знали в дни Революции. Палач, который явился после... Я орал в ночь все грузинские ругательства, все русские лагерные ругательства. И плакал.
На следующий день с утра в нашей квартире появились молодые люди в одинаковых костюмах и замшевых гетрах. Все мои двенадцать соседей были загнаны в комнаты и не могли, несчастные, даже выйти в туалет.
Квартира была обследована, стены простуканы, из коридора убраны все сундуки, все тазы, велосипеды, вся обувь, все пальто. Коридор стал девственно чист, а молодые люди заняли свои места на подступах к ванной, кухне, на повороте коридора к нашей комнате. Они гулко перекрикивались между собой. Переулок и весь дом были оцеплены, все те же молодые люди разгуливали по этажам, а с шести часов движение жильцов по нашей лестнице окончательно прекратилось. Наконец в семь часов подъехали машины: сначала две, потом три, а потом, как-то внезапно, раздался звонок в нашем пустом коридоре.
...Мы сидели в нашей тесной комнатушке, пили прекрасное грузинское вино, которое принес он, и пели наши грузинские песни. Рядом сидела моя жена, восторженно глядевшая на Кобу. Она была много моложе меня, она не помнила Революции. Для нее он был Бог, соизволивший спуститься прямо с небес в нашу жалкую лачугу.
Коба посадил мою дочь на колени, и она сидела, не смея шевельнуться, на коленях Лучшего Друга детворы всего мира. И он мягко и нежно выкручивал ей ухо своими короткими и толстыми пальцами. Это была его любимая ласка. Мы вспомнили с ним о каторге и ссылке (царской), вспомнили анекдоты (прежние). И наших друзей, тех редких наших друзей, которые умерли своей смертью.
А потом опять пели. Как он хорошо пел! И вообще у Кобы всегда был поразительный слух - он слышал, о чем шептались даже в другой комнате. И голос у него был, небольшой, но голос.
Он ласково глядел на меня, и я любил его. Всем сердцем. Я любил свою юность, наши мечты, нашу маленькую солнечную родину, милый мой друг Коба.
Он внимательно следил, чтобы я не пропускал тосты, чтобы я опорожнял вовремя стакан за стаканом. Но от вина моя преданная любовь только возрастала. Здесь он ошибся. Только возрастала моя любовь к нему. Весь вечер.
И вот тогда, продолжая мягко выворачивать ушко моей дочери, он вдруг пробормотал как-то невзначай:
- Так это ты и есть - "пионерка Нона"?
И жадно уставился на меня... "Значит, он читал ее письма? Все эти годы, день за днем, он знал, что ему пишет она, моя несчастная, полуголодная дочь?" Я с бешенством посмотрел на него. Я не хотел скрывать. Да было и поздно скрывать. И он, усмехаясь, смотрел на меня. И тотчас бешеный взгляд грузина-отца исчез. И на Кобу смотрел жалкий, тусклый, умоляющий взгляд немолодого Фудзи.
А потом они ушли. Я не спал ночь, ожидая конца. Я знал: это случится на рассвете.
Но наступил рассвет, и ничего не случилось. На следующий день на работе мне выдали ордер на квартиру в сто квадратных метров. В конце недели я был восстановлен на прежней работе, в прежней должности - замнаркома.
Сейчас, оглядываясь назад, я понял, как был не прав в ту страшную ночь. Ибо тогда я выдержал испытание. Потому что только в момент, когда он увидел, как секундное мое бешенство тотчас сменилось угодливым страхом, - только тогда я выдержал испытание. Ибо только тогда Коба окончательно понял: нет больше блестящего, храброго Фудзи. Но есть трусливый раб, пес, готовый все стерпеть и вилять хвостом. Да, я с честью выдержал его испытание! Испытание друга моего Кобы!
А потом была великая война и великая победа.
Все эти годы я был с Кобой на "ты". Коба и Фудзи. Но каждый раз, когда я произносил это "ты", - смертный страх сжимал сердце. Потому что я не знал, чем кончится это "ты". И он видел это, и взгляд его становился ласков. Он вспоминал нашу юность, наше братство. И, видя мой страх, постигал величие и длину своего пути.
В пятьдесят первом году я встретился с ним в последний раз.
После какого-то заседания он взял меня с собой на дачу. Был душный июльский вечер, Коба был в отличном настроении. Мы отужинали, посмотрели трофейный ковбойский фильм, а потом его любимый фильм - кинокомедию "Волга-Волга". Это была одна из его загадок. Понятно, почему он любил ковбойские фильмы с погонями и убийствами. Но отчего он бессчетное количество раз смотрел эту глупую "Волгу-Волгу"? Говорили, что он влюблен в киноактрису Любовь Орлову, но это было бы простое, человеческое объяснение. Человеческие же объяснения для Кобы не подходили.
Потом мы гуляли по аллеям сада. Коба шел чуть впереди, тихонечко напевая свою любимую "Сулико". А я за ним.
- "И могилу милой искал, но ее найти нелегко... Долго я томился и страдал..." - тихо напевал Коба.
Я уже готовился вступить в песню и тихонечко подпевать - Коба это очень любил.
- "Долго я томился и страдал..." - Коба вдруг на миг прервал фразу песни. Только на миг. И в тишине я явственно услышал его слова... даже не слова, а бормотание:
- Бедный... бедный... бедный Серго...
Я облился потом. А он продолжал петь, заканчивая куплет:
- "Ты ли здесь, моя Сулико?" Ти-ра-ри-ра-ра-ра-ра-ра, - продолжал задумчиво напевать Коба без слов, - ти-ра-ри-ра-ра-ра... - И опять послышалось его бормотание: - Бедный... бедный Ладо...
И опять он запел все сначала:
- "Я могилу милой искал..."
Он остановился, и вновь бормотание:
- Бедный... Бедный...
Да, он бормотал имена наших товарищей, наших прекрасных друзей, наших великих друзей - всех, кого он погубил. Долго он пел "Сулико". По многу раз пришлось ему повторять одни и те же куплеты, чтобы назвать их всех. Потому что он убил больше, чем любая чума.
А я все шел за ним, ошалев от ужаса.
- "Долго я томился и страдал, где же ты, моя Сулико?" - пел Коба. - Бедный... бедный Серго...
И вдруг он обернулся ко мне:
- Нету, нету Серго! Нету нашего Серго!
В его глазах стояли слезы - клянусь, слезы! Я не выдержал, я тоже заплакал и бросился ему на грудь.
Мгновенно лицо его вспыхнуло яростью. Толстый страшный нос и пылающие глаза приблизились вплотную к моему лицу. И он заорал, отталкивая меня:
- Нету Серго! Нету Ладо! Никого вас нету! Все вы хотели убить Кобу! Не удалось! Не вышло, б... дети! Он сам вас убил!
И он ринулся по аллее, ударив сапогом в зад не успевшего вовремя отскочить в кусты охранника.
И опять я не спал ночь. И наступил трусливый рассвет. И следующую ночь я не спал. Я ждал.
Но ничего не случилось. Ни в ту ночь, ни в последующие стыдные мои ночи. Просто больше я его никогда не видел. Друг Коба перестал звать к себе своего старого друга Фудзи. И все.
Но до Страшного суда я не забуду, как он шагал по аллее, пел нашу песню и бормотал наши имена. И как он плакал. Грузины умеют любить своих друзей... несмотря ни на что!
"Легче перенести смерть брата, чем смерть друга". Такая у нас пословица.


- Опять патетика! - заорал Лысый и Отвратительный. - Не забывайте, у нас "Де-Декамерон"... Требую непристойного, но, конечно, нашего непристойного... то есть пристойного непристойного... Может ли, к примеру, кто-нибудь пристойно рассказать... о современном Дон Жуане? Ах, как покойник любил Дон Жуана... Однажды, пьяный, он мне говорил...
- Я могу! - решительно прервал Лысого женский голос. - Итак, жил-был Дон Жуан... Все приготовились слушать.


О ТОМ, КАК ЛЮБОВЬ УБИЛА ДОН ЖУАНА
Этот Дон Жуан был студент... Было ему девятнадцать лет, он учился в Москве, во Втором медицинском, а родом был из веселого города Одессы - думаю, этим многое сказано. Короче, стоило ему увидеть даму: юную, зрелую, совсем юную, совсем зрелую - и в сердце его немедленно вспыхивал пожар. Это прекрасно - жить в состоянии вечной страсти, но несколько неудобно, ибо яростный Амур добивал его в самых неподходящих местах. Однажды из окна троллейбуса он заметил высокую девушку в короткой юбке. И хотя лица девушки он так и не увидел, но двигающиеся женские ноги заставили его криком остановить троллейбус. Что делать, наш студент влюблялся не просто в девушек, о нет! Как и подобает истинному Дон Жуану, его приводили в экстаз даже отдельные части женского тела. Перечисляю важнейшие из них в алфавитном порядке: 1) грудь; 2) ноги; 3) таз. Не скрою, что остальные части тела, как-то: спина, щиколотка, плечо - тоже волновали его. И еще как волновали! Например, однажды Амур подстерег нашего героя на институтском вечере, где он влюбился в обнаженные полные плечи. Перепуганная его страстью полноплечая нимфа попросту от него убежала. Но он начал свое сафари. Кончилось тем, что она скрылась в женском туалете. Что сделал Дон Жуан? Вошел за ней следом в туалет, распугав с воплем выбежавших девиц, и запер за собой дверь! Естественно, через некоторое время у туалета выросла очередь жаждущих осуществить законное свое право (удары в дверь, крики!). Целых полчаса он держался в осажденном туалете, как три мушкетера в осажденной Ла-Рошели...
А теперь собственно история.
Однажды наш студент, бродя институтскими коридорами, столкнулся с Нею. В этот раз страсть явилась к нему в виде могучих ног студентки выпускного курса из города Вологды: это были ливанские кедры с округлыми солнцами-коленями, увенчанные остальным телом. Когда прекрасноколенная вологдчанка уселась на подоконник с книгой и ее полные колени за-маячили перед глазами нашего несчастного студента, - он был окончательно повержен! Он знал, как трудна любовь с периферийной студенткой. Но он бросился в пожар. Неделя прошла в тщетных ухаживаниях. В глубине души он надеялся, что привыкнет наконец к этим удивительным ногам, что страсть его поутихнет, но! Но когда они (эти ноги) шли по коридору, - клянусь, они фосфоресцировали! Что творилось тогда с не-счастным: его глаза блуждали, рот был полуоткрыт, лицо сведено нежной судорогой! Короче - страсть! Страсть, которой так страшатся периферийные девушки!
Но судьба всегда благоприятствует влюбленным: несколько анекдотов, несколько решительных вылазок (с успехом отбитых противником), атмосфера общежития, бесконечные рассказы подруг о своих амурах и, наконец, отсутствие вологод-ской матери - и вот уже пошли свидания! И вот уже бешеная борьба то в пустой комнате общежития, то на траве лесопарка Сокольники и т. д., и т. п.! И вот уже знакомая беседа:
- Ну, поклянись: ничего не будет...
- А ты сними только это...
Ну, далее все известно! И вот студент уже вступил в обладание прекрасными вологодскими ногами.
Но ничто не длится вечно для Дон Жуана! Новая зарубка на никелированной кровати в общежитии уже была сделана (так он наивно считал свои победы). И тотчас вологодские ноги перестали фосфоресцировать. Толстые ноги - и все.
Потому что - появились две груди, две могучие груди студентки из города Костромы. Что делать: только на периферии и осталось здоровье. Только там, на прекрасной природе, возрастает обилие.
А далее идет история с новой пассией (см. историю с предыдущей). Надо сказать, что костромская любовь несколько оживила и его чувство к вологдчанке. И теперь наш студент начал "полеживать" с обеими великолепными провинциалками. Естественно, долго это продолжаться не могло, тем более что обе жили в одном общежитии. И однажды во время ночных бесед наши героини выяснили ситуацию. Провинциальность не позволила им насладиться выгодами своего положения (они не читали "Декамерона", что делать!). Более того, справедливому гневу юных (и, добавлю, чистых) дев не было предела.
Прекрасноногая вологдчанка простодушно предложила инсценировать изнасилование и засадить обидчика в тюрьму. Но прекрасногрудая костромичка была похитрее...
Короче, однажды наш студент решил провести очередную ночь рядом с прекрасной грудью костромички. А дело происходило, как всегда, в квартире ее подруги.
После того как страсть была удовлетворена и наш Дон Жуан отдыхал от любви - он внезапно почувствовал на лице платок с эфиром. Точнее, ему грубо сунули платок из темноты.
Когда он очнулся, в комнате никого не было. Горела лампа, а на столе лежала записка от костромской юдифи: "Можешь оставаться здесь до утра. Уходя, захлопни дверь. С приветом". И шли подписи... обеих провинциалок.
Только когда студент спустил ноги с кровати - он почувствовал острую боль. От этой боли и ужаса он покрылся потом. Затем медленно опустил руку - и в темноте нащупал свежий шов.
Провинциалки всегда хорошо учатся, и та, из Костромы, готовилась стать отличным хирургом. Операция была сделана безукоризненно - его кастрировали по высшему классу.
Может ли пожарник быть без шланга, ключник без ключей?
Я привел только первые примеры, пришедшие в голову. Может ли Дон Жуан жить без...?
Он висел в ванной, лицом к зеркалу, прикусив язык. Он был из Одессы, из веселого южного города, где ценят шутку. Видимо, он понял весь комизм ситуации - и напоследок успел показать себе в зеркале - язык!


После Дон Жуана захотелось чего-то утонченного...
- О любви к гравюре, - объявил писклявый мужской голос. - Я слыхал этот рассказ от знаменитого артиста... Так что вообразите вместо жалкого моего голоса - великолепный бас.


О ЛЮБВИ К ГРАВЮРЕ
В тот год я готовил Гамлета... Я изучил все о Шекспире. В это время мы были на гастролях в Петербурге. Тогда еще это был Петербург, так как не вся старая интеллигенция вымерла...
Пришел я в гости к художнику В., с которым мы и пропьянствовали всю белую ночь. Я рассказал ему о своем Гамлете, и тут он мне предложил:
- А не хотите ли поглядеть на потрясающую гравюру: артист Гаррик, - да, да, сам великий Гаррик из восемнадцатого века, - в роли Гамлета у бюста Шекспира?
У меня дыхание перехватило!
И вот мы в какой-то петербургской трущобе. Встречает старикан, открывает невообразимый сундук и вынимает... такое может быть только в Петербурге! Гравюра: актер Гаррик, этак подбоченясь, стоит у бюста Шекспира. Гаррик - очень хорош, но бюст Шекспира! Сразу спрашиваю:
- Сколько?
- Пять тысяч, - отвечает старикан, - это ее цена.
Да я и сам вижу - ее цена. Но дорого! Я любил тогда пить, жить, любить. Пять тысяч! Я представил себе свалку бутылок водки - и отказался.
Я вернулся в Москву, но уже никак не мог отделаться от видения: стоит Гаррик, стоит, проклятый, и рядом - как живой, Шекспир! И понял - не могу жить. Дайте мне этот угольный сумрак! Дайте мне это лицо Шекспира! Какой-то расхристанный, лохматый Шекспир, и с таким веселым выражением! Клянусь, этот бюст лепили с натуры! Подайте мне этого беспутного Шекспира! Хрен с ней, с водкой. И я решил ехать. Весь следующий день я собирал деньги. Потом взял билет на двадцать третье... Было двадцать первое июня...
На следующий день началась война. А дальше - смерть, кровь, гибель. Стыдно сказать, но всю войну я помнил о гравюре.
Кончилась война - и я сразу приехал в Ленинград. Город, мой любимый город, был ужасен - в развалинах. Я пошел к художнику В. - узнать адрес старика. Художника не было в живых. Я сидел за столом и слушал его жену:
- Я ждала его у подъезда, он пошел обменять на хлеб нашу последнюю золотую вещь - медаль Академии. От голода мы были сонные, как мухи. Потом я увидела, как он медленно-медленно возвращается по мосту. И я тоже с трудом, медленно-медленно, пошла к нему навстречу. Но мы так и не встретились. Он упал на моих глазах посреди моста.
Она рассказывала и торопливо ела, как ели тогда все ленинградцы, заметая ребром левой руки со стола крошки в правую ладонь и быстро отправляя их в рот.
Я не посмел спросить ее об адресе.
Я пошел искать сам.
Самое смешное: я нашел тот дом. Поднялся наверх - и сразу узнал квартиру. Я позвонил. Как стучало сердце: как в молодости перед свиданием... Но никто не открывал двери. Я позвонил опять, и снова долго не открывали. В отчаянии я жал на звонок. И вдруг за дверью раздались... да, да - шаги! Старик открыл дверь. Он даже не постарел, он просто высох: живой скелет - кожа да кости. Так тогда выглядели многие в городе.
Старик поздоровался, а потом сказал:
- Все умерли, я тут один живу, я плохо слышу.
И он повернулся и пошел в комнату.
- Я актер Л., - сказал я, войдя в комнатенку.
- Да-да, я узнал вас...
Старик усмехнулся.
- Она... есть? - спросил я с замиранием сердца.
Глаза старика стали беспощадными.
- Но если вы думаете, что она стала дешевле, - вы ошибаетесь!!


- Сентиментальная история! - заорал Лысый и Отвратительный. - Я хочу еще раз напомнить, граждане, у нас все-таки "Декамерон". Попрошу предложить что-нибудь этакое - в передовых традициях шестнадцатого века!
И тогда в темноте тотчас заговорил приятный баритон:
- Я расскажу о любви к иностранкам...


О ЛЮБВИ К ИНОСТРАНКАМ
Нет, все-таки в иностранках что-то есть. В Японии, ночью, в гостинице едешь в лифте, а она - в кимоно, с розами, книжкой поднимается к какому-то счастливцу, который заказал по телефону читать ему эту книжку от бессонницы. Нет, нет, именно читать... То, о чем вы подумали - за это совсем другие деньги платят. Ах, это кимоно... Один мой знакомый, проработавший долго в Японии, по прибытии в Союз заставлял свою жену одеваться в кимоно и на коленях ползти к нему с огонечком для сигареты. Бедняга. Не мог забыть церемонию в чайных домиках. Представляете, картина: он сидит на полированной мебели с сигаретой в зубах, а она с зажигалкой, как бегемот в Африке, ползет к нему: сто килограммов задница, да еще в кимоно! Нет, друзья мои, иностранкой надо родиться. Особенно это касается всех этих камбоджийских и прочих малоазийских женщин. Я, когда оттуда приехал, с тоски перешел на балерин: они такие хулиганки в постели... А там, в моей Азии... Ах, эти раскосые глаза... Это тело розы с убийственной шелковой кожей... У наших - руки-ноги, а там - рученьки да ноженьки... Ну, да ладно!..
Значит, выхожу я как-то бухой из их кабака: обмывали торговое соглашение. Пил я всякую ихнюю гадость, закусывал тоже какой-то ихней пакостью - жареными воробьями и т. д. И вижу: недалеко от моей машины стоит Она. Ну, индийская принцесса абсолютно! Я ее поманил для смеха - и она, к моему ужасу, подходит! Я огляделся: никого. Сажаю ее в машину - и рванули. Вот как пьян был! Кладу ей руку на плечико... на коленку... Она молча перед собой смотрит, будто ничего. Хоть бы убежала, хоть бы послала. Я бы с облегчением ее отпустил! Ни хрена - сидит! Ужас! А во мне - любовь. И все сильнее! Чуток ее погладил рукой - а она так нежно провела щекой по моей руке. Я ведь пьян был, - а помню, все помню! А потом как взглянет: ну, Будда! Будда!
Тогда я и решился: живем-то один раз! Отъезжаю в сторону, открываю багажник, потом гляжу на нее. Она молча вылезает и ложится в багажник. И как она там "сгруппировалась", не знаю, - на Востоке это умеют, - но уместилась в багажнике! Въезжаю в торгпредство. Учтите - с самого начала она ни звука не проронила. Только одни глаза. Господи, пощади!
И вот я с дьявольской хитростью доставляю ее в квартиру. Жены нет - жена у отца в Союзе.
Короче, стоим мы в комнате: она ни слова. Я ее раздеваю: она не шевелится. Только едва заметными движениями тела, да так ритмично, так нежно, будто в танце движется, помогает мне себя раздевать. Тут я еще выпил. Со страху! И еще. А она стоит - статуя. И когда я обнял ее, почувствовал запах сандалового дерева.
И тут вдруг испугался. Влюблен-то влюблен, да ум остался. Думаю, взял ты ее у кабака. А у тебя жена. И не просто жена, а дочь такого-то. Если наградишь ее - тебе башку, как цыпленку, отвертят. Нет, думаю, предосторожность. И хоть пьян был, как паскуда, сил хватило развести ванну. Причем - кипяток, чтоб все бактерии - на фиг! Высыпаю туда пакет марганцовки - чтоб добить эти самые бактерии. И сажаю Будду в черно-красную ванну из марганцовки.
А сам иду добавить. Налил раз - порядок. Налил два - стакан из рук на ковер! Полез я за стаканом... а когда глаза открыл - уже утро.
Встаю. Чувствую: что-то было. А что было - не помню! Пытаюсь вспомнить - не могу. Иду на кухню, выпиваю рюмашку, ставлю кофе. Иду в ванну принять холодный душ. Открываю дверь - цепенею: в ванне сидит прекрасная девушка, абсолютно голая... И молча смотрит перед собою...
Тут, естественно, все вспоминаю. Ну, хрен со мной, дураком. Но она-то... Она-то... Сидит голая в остывшей, кроваво-черной воде точь-в-точь в той же позе, как я ее туда посадил.
О подлинная женственность! Как жить после этого?
Ну, дальше - про утро, про все, что было, про торгпреда, развод и т.д., и т.п. - хрен с ним, это неинтересно!


От любви к иностранкам перешли к другой диковине - к любви к математике.


О ЛЮБВИ К МАТЕМАТИКЕ
- Я принес сюда... да, да, принес - старую тетрадь, исписанную стершимся от времени простым карандашом, - начал глухой голос. - Я обнаружил ее в бумагах покойного отца. Когда я прочел ее впервые, тотчас позвонил нашему Д. Узнав, что написано в тетради, он немедленно примчался. Было утро, но Д. уже был пьян. Впрочем, тогда он всегда был пьян. Прочитал тетрадь и не сказал ни слова. Просто молча положил обратно в стол и ушел. Но с тех пор каждый раз, когда Д. приходил ко мне, он требовал эту тетрадь. Он знал ее наизусть...
Эта тетрадь - о предсмертных днях Велимира Хлебникова, любимого поэта нашего незабвенного Д.
Я часто думаю: кто создал эту тетрадь? Была ли она написана с предсмертных слов самого поэта его другом, художником Митуричем, в доме которого Хлебников окончил свои дни? Или женой Митурича? И наконец, кто вставил в эту тетрадь подлинные письма поэта-символиста Городецкого и ответы наркома Луначарского? И кто соединил их с "Досками Судьбы" самого Хлебникова? Я этого не знаю, да никогда и не пытался узнать - я слишком ценю тайну. Одно, повторяю, ясно, тетрадь эта создавалась в самые последние дни таинственнейшего из поэтов - Велимира Хлебникова.
Как странно начинал Хлебников. Вождь русского авангарда, поэт поэтов в юности хотел стать... математиком. Но позвала поэзия - и заброшена математика, он бредит символистами и в их числе плохим поэтом Городецким, одним из лжекумиров начала века. Чтобы потом отринуть всех их и гордо провозгласить самого себя Мессией, Поэтом будущего, Председателем Земного Шара.
Ах, с какой радостью он встретил революцию! Он крестился в огненной купели свободы. Идея всемирного братства народов заставила его изобретать всемирный язык. Он испытывал корни слов, исследовал созвучия, рождая горы странных стихов. Странных, потому что поэзия в них проросла математикой.
В годы гражданской войны он скитался по стране, счастливый безбытностью, ожидая всемирного крушения собственности. Он жил тогда, как Диоген, и все его имущество в эти годы - мешок со стихами. С этим мешком он колесил в страшных тифозных поездах. Сколько раз во время набега банд в горящем вагоне исчезал этот мешок с великими рифмами. Но он доставал новый мешок - и вновь наполнял стихами...
Другой мешок он носил вместо одежды... мешок с дырками - для рук и головы. В этом наряде он объявился в двадцатом году на улицах раскаленного Баку, потом ушел в Иран вместе с солдатами. Именно тогда его прозвали Урус-Дервиш (Русский Пророк).
И тогда же, в Баку, в душе поэта произошло странное совокупление поэзии и математики. От этого противоестественного объятия были рождены Хлебниковым "Законы Времени". И сухая математика свершила то, чего не смогла сделать даже поэзия: он стал до конца безумным. Теперь им властвовал Дионис. Он поверил, что нашел узду для Времени. Он готовился проникнуть в Космос. Он бродил по южному городу весь во власти формул. Он чертил их всюду: на земле, на пыльных мостовых, на обрывках декретов. И тогда же внезапно он исчез из Баку. В декабре неожиданно он объявился в Москве. Его вид был страшен. "Я встретил его в вагоне для эпилептиков, надорванного и оборванного" (Маяковский). Всю зиму в Москве, в больнице, поэт объяснялся в любви к математике - он записывал открытые им тайны. Потом собрал свои записи в очередной мешок и ушел пешком в Новгородчину, к другу своему художнику Митуричу. Здесь, в деревне Санталово, летом 1922 года он умер.


Вступление, безвкусное, выспренное, уж очень затянулось. Начали даже кашлять, но что делать, сочинители всегда особенно врут в начале и в конце. Голос оценил обстановку и приступил к чтению тетради.


"Я, Урус-Дервиш, вижу: воины Тамерлана идут в поход. Они несут камни, у каждого камень, зажатый в руке. Воины с узкими глазами, в жаровнях темных ресниц. Я вижу: беспощадность равнины. Идут тысячи тысяч, и каждый бросает свой камень в общую груду. Стук камней... И над гибельной степью - поднимается каменный ужас.
А потом - битвы, и волки, вопящие кровью, и нагой строй трупов.
А потом воины возвращаются из похода. И каждый забирает свой камень.
То, что остается, - и есть памятник погибшим. Овеще-ствленное вычитание. Посреди степи вырос памятник числу. Числу мертвецов.
...Мамонт врос в землю. Согнутые бивни под упавшими на землю ушами. В космато-рыжих плащах спит мамонт.
Но было известно число, и всегда предопределен был день гибели тех, о ком осталась каменная гряда на столе степи. И смерть мамонта тоже была заранее взвешена на весах троек.
Запомним: цифра три соединяет обратные события: победу и разгром, начало и конец, преступление и возмездие.
Я, Урус-Дервиш, вижу: море Времени выносит тухлых собак и мертвых сомов.
Я обхожу и внимательно разглядываю выброшенную падаль истории. Я сравниваю, я исчисляю. Я - часовщик Времени.
Все эти чистые законы Времени найдены были мной в Баку в 1920 году..."


1 июня 1922 года от художника Петра Митурича товарищу Сергею Городецкому:


"Сообщаю Вам следующее: Виктор Владимирович Хлебников спустя неделю по прибытии в де-ревню Санталово Новгородской губернии тяжко захворал: паралич ног. Помещен мною в ближайшую больницу города Крестцы. Необходима скромная, но скорая помощь, ибо больница не может лечить его без немедленной оплаты за уход и содер-жание больного (больница переведена на самоснабжение), и второе - не располагает медицински-ми средствами для лечения. Лично мы с женой не имеем средств оплатить эти расходы, и поэту грозит остаться без необходимой медицинской помощи. По мнению врача, ему нужно следующее: 1) 50 г йодистого кальция, 2) мягкий мужской ка-тетер (для спуска мочи), 3) 150-200 довоенных рублей. Прошу Вас ускорить оповещение общества по средствам печати о постигшем недуге Велимира Хлебникова и о том, что он не имеет абсолютно никаких средств к существованию. Такое положение материальной необеспеченности и неколеби-мой сосредоточенности на своем труде и привело его к настоящему положению. До последнего часа он приводил в окончательный порядок свой много-летний научный труд - исследование Времени "Доски Судьбы"...
Пути сообщения таковы: Петербургское шоссе, город Крестцы или по Николаевской ж. д. до станции Боровенка и на лошадях по Большому тракту 40 верст до Крестцы (на полпути) - деревня Санталово, место нашего пребывания. Для телеграмм: Крестцы Новгородской, П. Митурич. Для писем: Крестцы Новгородской, деревня Санталово, Наталье Константиновне Митурич".



"...И епископ вышел навстречу Аттиле и поклонился всаднику. И встал на колени, и простер к нему руки: "Славлю тебя, Аттила, ибо ты - бич Божий".
Гибельные глаза Аттилы. Круглое брюшко жучка, толстые руки епископа.
Но торжество Аттилы и падение его, унижение церкви и возвышение ее - все уже было записано заранее в странных рядах цифр.
Я тот, кого вы ждали. Я, нашедший ключ к часам человеческим.
Это было в Баку, где огонь-оборотень низвергается с небес и выходит из земли - ластится и покорствует, пляшет, как ручной паяц, огонь - Божья сила - жаждущий, чтобы его приручили.
И я пошел поклониться этим вечным огням и был застигнут ночью. Я пал на траву - и лежал на остывающей земле, один в сумерках. В паучьих норах уже вставал страх ночи, и среди шорохов травы - я лежал.
И тогда я бесстрашно взглянул на светила. Я знал: железный пояс цифр сковал их движение и запряг в одну упряжку с людской судьбой. Время - клетка из цифр.
Была южная весна, и, лежа на спине и глядя на звезды, я вспоминал весну у нас на Севере. В огромную бочку кладут узду и стремена и ладят ее к лошадям - и коняги скачут. И громыхает ржавое железо в бочке, чтобы вернуть первозданный лунный блеск свой.
Так покорные клячи нашего Севера тянут за собой бочки со своими же цепями.
И я встал посреди ночи и кликнул в ее ужас: "Если открытые мною законы Времени не привьются среди людей - я буду учить им порабощенных коней".


"Товарищу Городецкому С. М., Красная площадь, 1, от Наркома по просвещению.
4-7. 1922 № 7905
Дорогой товарищ Городецкий! Я давно уже знаю о болезни Велимира Хлебникова. Первой сообщила мне об этом тов. Рита Райт. Я тотчас же ответил, чтобы она пришла ко мне для переговоров о том, что конкретно можно для Хлебникова сделать. Телеграфировать в Крестецкий Исполком я, конечно, с удовольствием могу, но думаю, что это будет довольно-таки бесполезно. Очень хорошо, что вы посылаете туда деньги, но как сможет дать Хлебникову деньги Наркомат по просвещению - я не представляю себе. Дело в том, что совсем недавно РКИ предупредил нас, что за все случаи выдачи пособия ввиду болезни он впредь, ввиду не-однократных нарушений его указаний, будет предавать суду лиц, которые делают такие распоряжения. Вы ведь знаете, что у нас вся помощь больным сосредоточена в Наркомсобесе и Наркомздраве. Легче, вероятно, было бы поместить Хлебникова в какой-нибудь санаторий за счет НКП, так как некоторое количество мест в санаториях, оплачиваемое из смет НКП, существует. Правда, я не знаю, имеются ли свободные места. Надеюсь видеть у себя Райт или Вас, чтобы можно было бы сейчас стелефонироваться с соответствующими органами НКП. Представлять себе дело так, что у меня есть какая-то касса, в которую мне стоит только опустить руку, чтобы оттуда взять сколько угодно миллионов для помощи тому или иному заслуженному лицу, абсолютно неверно. Это дело сложное, требующее постановления Президиума, Коллегии и притом могущее быть произведено только в определенных формах: помещение в больницу, оплата дороги и т.д. ..."
"...Я, Урус-Дервиш, я тот, кого вы ждали. Я - часовщик человечества. Я нашел ключ к часам человеческим. Я познал законы провидения будущего.
Я понял: не зная законы Времени, роптать на Время - как бичевать море за то, что оно разбило суда.
Слушайте мой закон: Время построено на ступенях двоек и троек. Этих наименьших четных и нечетных цифр. Вот она, древняя славянская вера в чет и нечет. Всякое умножение на самое себя двоек и троек есть природа Времени.
В мышеловке моего мозга дрожит рок Времени.
Вот они, похожие на деревья уравнения Времени. Твердый ствол в основании двоек и троек и гибкие, вечно меняющиеся, живущие сложной жизнью - ветви-степени.
Громоздятся горы двоек и троек, на которых сидит хищная птица степени.
Из озера Времени выступает град Китеж. То, о чем твердили древние вероучения, то, о чем грезили пророки - возмездие, - оказалось простой жесткой силой уравнений. В этих уравнениях заперто: "Мне отмщение, аз воздам" - грозный и непрощающий Иегова, законы Корана и Моисея застыли в уравнениях. Как отдыхает перо. Никаких слов не надо: поступок - наказание, дело - смерть дела, расширение - сжатие, преступление - возмездие. В первой точке умирает жертва, но через 3n - убийца. Если в одной точке военный успех, то через 3n + 3n суток будет остановка этого успеха. День отпора.
Все 3n дней бьет плеть, и хлещет бич рока, и слышится: "Гей! Вперед!" Но тайно уже готовится вопль: "Тпру! Довольно!" Краской крови, железа и смерти расцвечены 3n + 3n.


24.08.410. Аларих разграбил Рим, столицу Запада, волна на Запад. Ржут кони. 311+311 26.08.1380. Куликовская битва, движение Востока на Запад остановлено. Тпру!
26.10.1581. Ермак завоевал Сибирь. Русская волна на Восток. 310+310 26.02.1905. Битва при Мукдене. Русские разбиты Востоком - Японией.
3.10.1066. Битва при Гастингсе. Материк завоевал остров - Англию. 39+39 13.06.1174. Англия - остров, разбила материк французов при Пленвилле..."




Телеграмма:
"Крестцы, Новгородский губисполком. В больнице лежит известный поэт Хлебников. Очень прошу оказать ему всяческое содействие при транспортировании его, куда укажут его родственники и друзья.
Нарком Луначарский".
"...Силуэт года, построенный из троек в степени, напоминает корабль белых братьев (ракету) или силуэт божьего храма, где в высоту над мощной коробкой поднимается все слабеющая надстройка и все кончается иглой - шпилем. Год человеческий построен из нисходящих степеней троек: 35 + 34 + 33 +32 + 31 + 30 x 1 = 365.
Плотник, работавший над Вселенной, бросал двойки и тройки в огонь возведения в степень.
Двойка и тройка в любой степени имеют смысл. Только надо порыться среди отбросов истории, чтобы понять этот смысл. Например, 218 в жизни народов - это странное колесо, переворачивающее судьбы государств. Бойтесь, народы, 218, здесь вам положен предел. Тот, кто творил свайную постройку времени, заложил 218.


753. Начало Рима. 218 3.09.36. Битва... Боже, я забыл название, я забыл, но это был конец его мирового господства!
862. Начало Руси. 218 26.10.1581. Ермак дошел до порога русской державы.
5.03.1198. Марш германцев на Восток. 218 19.11.1915. Смерть германской империи... Война и кровь синеглазого племени...




Что такое 35? Это урок возмездия.


2.XI.1880. Гарфильд - президент США. 35 2.07.1881. Гарфильд убит.
14.03.17. Керенский у власти. 35 11.11.17. Керенский бежал.
11.03.1848. Восстание в Берлине. 35 9.11.1848. Воин свободы Роберт Блюм казнен.




Боже, только бы не отказала память! Я путаю эти цифры? Тогда - конец! Я знаю свой конец. Я исчислил его. Трубите. В мир Млечного Пути мы выходим с вами при помощи знака степени. Не времена делаются событиями, а события делаются Временем.
Стать коней. Кони, умирая, дышат..."


"Дорогой товарищ Городецкий!
Посылаю вам ход болезни В. В. Хлебникова.
В. Хлебников родился 28 октября 1885 г. в селе Тундутове бывшей Астраханской губернии. Окончив в 1903 г. гимназию, Хлебников поступил на математическое отделение Казанского университета... (Далее зачеркнуто.) Родные живут в Астрахани, Большая Демидовская, дом Полякова.
20 мая. Чувствовал вялость, жаловался на расстройство, пил черничный отвар.
23. Ноги еще хуже.
25. Принял глауберову соль, живот и ноги вспухли, принять льняное масло отказался.
26. Просил согревать ноги, потерял чувствительность ног. Бредит числами.
27. Жаловался на боль в сердце, просит свезти в больницу, ночью бредил числами.
Стихи, которые он, уезжая в больницу, мне подарил.



К ТРУПУ МАМОНТА


Уж не одно тысячелетье
Когда гонитель туч
Гнал птиц лететь морозной плетью
Птицы тебя знали летя над Сибирью
Тебя молнии били твою шкуру секли
ливни
Ты знал ревы грозы
Ты знал свист мышей
Но как раньше сверкают согнутые
бивни
Ниже упавших на землю ушей
И ты лежишь в плащах космато-рыжих
Как сей земли тунгус бежит на лыжах
Чернея тонким узким глазом


Я расскажу вам как из будущего чую
мои зачеловеческие сны


28. Свезен в больницу Крестцы.
29. Выпущена моча, дано слабительное.
30-5. Улучшение.
6. Повышение температуры (39). Отказывался спускать мочу. Видел образы людей и чисел в цветах.
7. Опять видел образы людей и чисел. Ухудшение.
8-11. Общее ухудшение. Положение врачами признано безнадежным. Началась гангрена.
11-22. Общее ухудшение, душевное состояние спокойное. Видит образы...
23. Состояние болезни безнадежное. Врачи требуют взять из больницы. Привезен к нам в деревню Санталово".


"...Я понял! Гадание древних: огромный таз, в него падают тяжести. Каждая в два раза тяжелее первой. А после и в три раза тяжелее.
И раздается гул: в тазу рождаются цепи звуков - прекрасные и дурные - по ним гадали судьбу.
Двойка и тройка - в них разгадка будущего. Свайная по-стройка Вселенной сооружена из двоек и троек, вколоченных повелительным молотком Степени.
Пройдемся разумом по ее грубым бревнам.
Вместе с Вселенной - вперед, по руслам наименьших неравенств в открытые поля наибольших равенств. Я, Урус-Дервиш, удары моего сердца в два и три такта... Какой свет... Поле, запах, земля, лес, луна, облако, волосы, ступни ног, деревья и звуки, запах хлеба... Сердце: двойки, тройки... раз-два... раз-два-три... тук... тук..."


24 июня. Наблюдалась рвота, речь спутанная, часто непонятная.
25. Заметно ослабел, не мог подниматься, видел образы людей в цветах, рассуждал о числах, говорил, что летал, хотел описать планету Юпитер (описывал планету).
26. Речь опять едва понятная. Просит самогонки.
27. На вопрос, трудно ли ему, ответил: "Да". И повторил: "Да!" Это и было его последнее слово...
28 июня в одиннадцать утра Велимир ушел с земли. Крестцы Новгородской губернии, деревня Санталово. Рост два аршина и 1/2 вершка, величина черепа 58 см. Похоронен двадцать девятого на погосте в Ручьях, в левом углу у самой ограды параллельно задней стене, меж елью и сосной. На сосне надпись и дата. На гробу написано "Председатель Земного Шара Велимир Хлебников". И нарисован Земной шар".


После любви к математике перешли к любви к астрономии.
Из темноты заговорил старческий голос.


О ЛЮБВИ К АСТРОНОМИИ
Некий ответственный работник, которого недавно назначили руководить планетарием, однажды ночью сидел в своем учреждении. В те далекие сороковые годы ответственные люди работали по ночам, а днем спали... Это я поясняю для молодых людей.
Итак, наш работник сидел в своем кабинете, когда зазвонил тот самый особый телефон. Работник бросился к телефону и услышал в трубке совсем ответственнейший голос. Работник задрожал. Поздоровались.
- Окно от тебя далеко?
- Нет, - с трудом вымолвил работник.
- Подойди... Звезду справа видишь? Ну, такую блестящую... Слева от Большой Медведицы?
- Вижу!
- Сейчас у товарища Сталина в кабинете поспорили товарищ Каганович и товарищ Молотов. Товарищ Каганович говорит, что это - Орион, а товарищ Молотов, что это - Кассиопея. Ты сам-то знаешь, какая это звезда?
- Нет, - совсем испугался наш работник. - Я ведь недавно работаю с этими... астрономами.
- Тогда узнай там у своих подопечных и нам отзвони. Задание ясно?
Естественно, работник тут же начал действовать. К сожалению, в планетарии никого не было ночью, кроме самых ответственных лиц. Но те плохо знали астрономию. Пришлось искать другие каналы.
И вот ночью к дому известного московского профессора А-ского подъехала черная машина. Профессор А-ский в ту ночь не спал. У него резко подскочило давление, потому что в этот день в планетарии прорабатывали его друга, профессора Б-ского. И теперь А-ский лежал, вспоминая свое выступление. Из очень понятного человеческого чувства он выступил против друга Б-ского с удивительно пламенной речью. Но сейчас он думал совсем не о речи. То, что Б-ский был его друг, означало, что скоро может наступить и его очередь.
Вот в этот момент тревожных раздумий и раздался звонок. Пронзительный, надо сказать, звонок. Тот самый, можно сказать, звонок. Было два часа тридцать минут, это был очень серьезный час ночи.
Звонок неистовствовал. А-ский встал, надел штаны, жена сидела на кровати, бессмысленно повторяя: "Пуговицы, пуговицы нету". Звонок безумствовал.
Он открыл дверь. И увидел двоих. И рухнул навзничь.
В два сорок пять наш ответственный работник узнал о скоропостижной смерти А-ского. Прошло уже сорок пять минут, а простого задания выполнить не могли.
В два пятьдесят наш работник позвонил своему помощнику, и тот незамедлительно дал ему фамилию другого консультанта - членкора В-ского.
Опять завели черную машину, поехали.
Членкор В-ский был другой ближайший друг безродного космополита Б-ского. Они с ним долго работали в Ленинграде, в Пулкове. Поэтому, когда начались проработки Б-ского (а проработки эти проводились и в Ленинграде, и в Москве), членкор В-ский придумал благородный выход: когда Б-ского прорабатывали в Москве, он садился в ночной поезд и уезжал в Ленин-град. Когда же проработка шла в Ленинграде - он, естественно, возвращался в Москву.
В этот день Б-ского прорабатывали одновременно и в Москве, и в Ленинграде. Поэтому наш В-ский махнул на все рукой и сказался больным. Он улегся в постель, вызвал врача, но ему чудилось, что врач как-то странно расспрашивал его о здо-ровье. Членкор В-ский в ту ночь не мог заснуть: он все вспоминал лицо врача.
И когда в три двадцать пять резко зазвонил звонок, членкор В-ский даже усмехнулся. Этого он уже ждал. Он был холостяк, ему было шестьдесят три года, жизнь была прожита. Под неумолчный звонок он раскрыл окно, посмотрел на яркие звезды и полетел в звездную ночь.
В четыре часа пять минут наш ответственный работник узнал о происшествии с В-ским. Только тут он осознал свою ошибку: надо прежде звонить по телефону, а потом уже - в двери!
Обливаясь потом, чувствуя, как дрожат колени, бессмысленно повторял он фразу:
- Звонить надо было по телефону!
В четыре пятнадцать он затребовал номера телефонов оставшихся светил астрономии. До четырех пятидесяти он звонил по квартирам, объясняя разбуженным профессорам смысл вопроса. Его посылали к чертям, считая это ночным розыгрышем. На вторичные звонки просто не поднимали трубку: думали, что розыгрыш продолжается. Наконец молодой профессор Ц., которому он успел проорать в трубку: "Только не пугайтесь, ничего серьезного", - начал с ним разговаривать. Было пять утра, и звезды на небе выглядели неважно. Но молодому профессору все-таки удалось установить имя светила.
В пять семнадцать на столе у ответственнейшего товарища зазвонил телефон.
- С добрым утречком... С некоторыми трудами... хе-хе-хе, но название установили: это яркая навигационная звезда Капелла. Одна из самых красивых зимних звезд в созвездии Возничего. По-древнегречески это имя козы, вскормившей бога Зевса. Так что прав товарищ Каганович, ибо Капелла находится совершенно рядом с созвездием Орион... Прав, надо сказать, и товарищ Молотов, потому что по яркости она совершенно напоминает созвездие Кассиопеи. Так что можете сообщить... - бодрячествовал голос.
- Некому сообщать. Все давно ушли спать...
И, сладко зевнув, ответственнейший товарищ повесил трубку.


Следом за рассказом о любви к светилам небесным очень даже уместно прозвучало:
- О любви к Вождю...





О ЛЮБВИ К ВОЖДЮ
Каждый свой приезд в Ленинград я прихожу в Эрмитаж. Но в последние годы, - может быть, молодость прошла... - но нет во мне там прежнего восторга. Так и в тот мой приезд: за-глянул в Эрмитаж, прошелся бессмысленно по знакомым залам, осмотрел какие-то сервизы и вдруг понял - скучно! Все знаю! Все видел!
Время двигалось к закрытию, из залов уже выгоняли, и я прошел на какую-то бесконечную мраморную лестницу, чтобы спуститься вниз и покинуть докучное место. Я вышел к лестнице и остолбенел: все было заполнено матросскими бушлатами, солдатскими шинелями. Люди толпились на лестнице, лежали на ступеньках, курили. И только тут я заметил электрический кабель осветительных приборов и все понял: это была киносъемка. Ждали, когда опустеет Эрмитаж, чтобы в очередной раз штурмовать Зимний.
И тут сверху загудел в микрофон оглушительный хамский голос:
- Не задерживаться, проходить! И только по запасной лестнице! Немедленно!
Почему-то сразу очумев от ужаса, я бросился на боковую лестницу. Она и вывела меня на первый этаж, в странные залы, где доселе я никогда не бывал. В залах этих не было посетителей. В витринах лежали какие-то бусинки, разбитые кувшины. Старушки в форменных одеждах аукались друг с другом: так им было жутко в этой странной пустыне в надвигавшихся зимних сумерках. Наконец я вошел в большой зал, где по стенам висели полуистлевшие ковры. В центре стоял чудовищный сруб. Я подошел к срубу и понял: это погребальная камера. Действительно, это была погребальная камера гуннского вождя из четвертого века до новой эры. А все, что было на стенах, - прежде лежало в погребальной камере: конский череп, золотой убор для лошади, остатки ковра. Сам вождь лежал в следующей крохотной комнате, лежал у самого окна под стеклом. Он был гибельно черен: череп, обтянутый деревянными складками, - тем, что прежде было его кожей, - застыл в оскале. И там, в оскале, виднелся ужасный зуб, и чудовищна была прядь волос, сохранившаяся на черепе, - прядь свалявшихся волос из четвертого века до новой эры. Но самое странное - это было его выражение. Ибо клянусь: череп с деревянной кожей имел выражение. Это точно! Я попытался понять, что оно значило, и наклонился над стеклом, когда услышал голос:
- А вы не боитесь на него смотреть?
Я поднял голову и увидел коротконогое существо без возраста, с идиотской прической и ярко намазанными губами, в форменной одежде смотрительницы зала.
- Ведь присниться ночью может...
- Нет, не боюсь. Мне он даже чем-то нравится.
Что тут с ней случилось! Она вся вспыхнула, зарделась, как девочка, потом сказала, почти прошептала:
- Мне он тоже нравится. И знаете, меня все спрашивают: "Как ты с ним сидишь?" А я в любое место перевестись могу, да не хочу, меня вон в Малахитовый зал даже звали: у меня ведь стаж.
Я молчал, а она все говорила. И хотя мы были одни в зале, говорила почему-то шепотом:
- Вы не поверите, я ведь такая пугливая, всего боюсь. Мышей боюсь. У меня во рту металлические зубы - так я во время грозы рот закрываю. Боюсь! Ведь металл, говорят, притягивает... Что со мною было, когда я сюда попала! Мы с ним вместе сюда поступили: его как раз привезли, а меня на работу приняли. Ну, я и попала к нему, в новый зал. И в слезы, конечно! Мне говорят: месяц поработай - первое место, которое освободится, твое. Села я от него подалее, сижу, глаза поднять боюсь. А народу тут никогда никого. День, помню, был солнечный, солнце в окна бьет. На него. И вдруг меня такое любопытство взяло: я так зажмурилась... и на цыпочках, на цыпочках... и за-глядываю к нему. Вижу: под стеклом лежит он и мне улыбается. Я как закричу - и бежать. Бегу коридорами, рыдаю, озноб меня бьет. Оказалось, в тот день я гриппом заболела. Температура сорок. Лежу в постели. В ту ночь он мне и приснился: дескать, я девушка, молодая да красивая, а он на коне за мной свататься приезжает. Конь богатый, но вместо морды у коня - череп, а сам он весь в золоте - ну, ясное дело - Вождь! Пришла я сюда после болезни, а мне в профкоме говорят: "Держись, Глафира. Скоро из Рубенса, из зала, одна уходит на пенсию". Ну, согласилась я ждать рубенсиху, а сама снова... на цыпочках - шасть к нему! Вижу - лежит он без улыбки, печальный, как сейчас. Строгий. Ну, Вождь! Тут я наклоняюсь над ним, а он... на моих глазах... улыбается! Признал, видать, меня! Через месяц меня к Рубенсу переводят. А ему старуху нашли - глухую да подслеповатую. Не надо, говорю, мне вашего Рубенса, я буду у своего Вождя сидеть. Видать, судьба моя такая... И стала я около него сидеть. Уж восемнадцать лет сижу. И с тех пор каждую ночь он ко мне приходит. Одежда богатая, ничего не скажу. И тело у него белое. А вот лицо такое же. Я сначала все нервничала во сне. А потом привыкла: что ж тут поделаешь - Вождь! А какой он жестокий бывает и злой - ужас! Это когда на него посетители много глядят. Ух, как он посетителей не любит! Я их и пугаю - гоняю, ведь сердится он! И еще он старух не любит. Он любит молодых. Я вот за восемнадцать лет постарела с ним рядом. Он мне недавно так и говорит во сне: "Старая ты стала!" Ну, что ж поделаешь, я давно этого ждала, все думала, как же он уйдет от меня? И знаете, что он придумал: на днях на реставрацию нас закрывают, а меня в другой зал переводят! Ну, конечно, какая я ему пара? У него, говорят, сколько жен было, и все из разных национальностей. И все молодые. Я вам еще что скажу... - Глаза ее заблестели. - Я как-то раз витрину открыла... да и поцеловала его! Так он три дня потом улыбался! Любит он женщин...
Она встала, оглянулась, потом положила руки под витрину. Что-то щелкнуло, и она приподняла крышку.
- Никто не знает, что я ее открываю. Вы подойдите... только не близко, он не любит, когда на него мужчины смотрят.
Жуткое грифельное лицо блестело, и зуб сверкал в усмешке. Да, да, клянусь: он улыбался!
- Чего я с ним не пережила! - вздохнула она. - Все у нас с ним было... Во вторник на реставрацию закрываемся. Исстрадалась я вся. Хоть бы вторник быстрее! А ему хоть бы хны: вишь, насмехается. Ну, ясное дело - Вождь!
- Что-то мы оригинальничаем, - сказал в темноте б
вверх^ к полной версии понравилось! в evernote
Комментарии (1):


Комментарии (1): вверх^

Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник (продолжение) О ЛЮБВИ К ДРУГУ | Книжная_полочка - Дневник Книжная_полочка | Лента друзей Книжная_полочка / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»