24 октября в Харьков вошли немцы – тихо, без стрельбы и веселья по поводу захвата крупного города. Для тех, кто не покинул город, начались тяжелые времена. Мысли людей занимала только одна задача – как найти пропитание. К тому же, начался холод, зима 1941-го была суровая и ранняя. Постепенно вырубались сады, а после бомбежек харьковчане подбирали с земли все, что можно было сжечь в печи, не обращая ни малейшего внимания на фарфоровые вазы, дорогие бронзовые люстры и мраморные статуэтки. В печках постепенно исчезали библиотеки, фамильные буфеты, последние столы и стулья. С тех времен Людмила Марковна не любила балконы, балкон – значит, холодно.
«Мама завидовала тем, у кого была деревянная кровать, – рассказывала Людмила Марковна. – А наша с шариками – железная. Она не горит. Тепла от печки хватало ненадолго... И опять холод, холод... Из окон дуло. Из щелей балкона дуло. С внутренней стороны окна были сантиметров на десять покрыты льдом. Если на ночь на окне оставалось полотенце или тряпка, то наутро их уже не оторвать. Вода в ведре покрывалась за ночь коркой льда. Целыми днями мы лежали с мамой в одежде, набросив на себя все, вплоть до ковровых дорожек. Тулились ближе друг к другу, чтобы согреться, и молчали. Говорить не было сил. Каждый тихо лежал и думал о своем. Я думала о папе...».
В оборот у харьковчан вошло слово «грабиловка». Когда бомбы попадали в продуктовые склады, люди, прихватив ведра и мешки, бежали хватать все, что можно было ухватить, не разбирая надписей. Это было опасно – замешкавшихся на месте такого мародерства немцы расстреливали. Чтобы прокормить себя и дочь, пришлось привыкнуть к «грабиловке» и Елене Александровне, которая никогда раньше чужого не брала и была страшно рассержена, когда узнала, что ее дочь Люда пристрастилась к воровству – но об этом дальше.
Однажды она возвращалась с «грабиловки» с тяжеленным ящиком, наполненным какими-то банками. Вдруг около дома на нее наскочил мужчина и попытался отобрать добычу. Тогда Люся по наитию крикнула: «Мамочка! Не бойся! Вон наш папа уже бежит!» Мужчина отстал. Дома выяснилось, что в банках томатная паста. В другой раз мать вернулась с «грабиловки» на кондитерской фабрике с целым ведром патоки. Она рассказывала, что, когда люди набирали патоку, один мужчина упал в огромный чан и утонул в липкой массе.
«Менкой» называли походы женщин в деревни – горожанки брали полезные вещи и небольшими группами пешком отправлялись менять их на еду. Однажды Елена Александровна вернулась с неслыханным богатством: мешком муки, салом, бидончиком меда, которые выменяла на зимние пальто. По воспоминаниям Гурченко, занимались менкой и в центральном месте оккупационного Харькова – на Благовещенском базаре, где не приспособившиеся к новой жестокой жизни интеллигенты отдавали золотые часы за полбуханки хлеба, а когда вещи заканчивались – тихо умирали в своих нетопленных квартирах.
Живая, любопытная и артистичная с раннего детства – такой описывала себя актриса. Она легко сдружилась с компанией ребят, которые промышляли воровством на базаре. В первый же раз маленькая Людмила Гурченко помогла украсть девять дынь у наивных деревенских женщин, еще не знавших местную шпану. Люсе выпало отвлекать внимание:
«Смотрю на тетенек проникновенно и жалостливо... Кончилось тем, что я их развернула, как хотела. Я им рассказывала, что я круглая сирота... Папа на фронте, жив ли он – неизвестно. Мама недавно умерла с голоду. И сама я в это абсолютно верила... И видела все перед глазами. Слезы лились у меня по лицу. Сказала, что вот уже два дня ничего не ела... «О-ой, такэ малэ, текэ худэ дытя... Бисова вийна... воно вжэ сырота». Отрезали мне кусок хлеба, кусок сала. Я их вежливо поблагодарила и быстро пошла, на ходу давясь, чтобы новые друзья не отобрали».
Правда, от сочетания сала, дынь и нестерпимой жары девочке стало очень плохо, с тех пор запах дыни стал непереносимым на всю жизнь. В другой раз маленькие разбойники выкрали целый бак самодельного мороженого. Тетка Поля была противная, грубая и злая и, в отличие от добрых женщин из деревни, хорошо знала хитрости воришек. Целый день она стояла на морозе и продавала мороженое, одной ногой беспрерывно нащупывая запасной бак. На этот бак и ногу тетки Поли внимательно смотрела детская шайка, которая знала, что передышка у продавщицы бывает в день одна – когда приходит ее не менее противный муж с очередным запасным баком:
«И все-таки мы подловили момент! Был мороз. Но вокруг мороженого толпа, как летом. Очередей на базаре не было. Были толпы. Мы опять сидели в нашем штабе. Ели прямо руками из бака долгожданное Полино мороженое. Вначале было необыкновенно вкусно. Потом приторно. Потом очень плохо – всем шестерым. Мороженое было на сахарине. Чего только, наверное, Поля в него не пихала... Съешь порцию – не почувствуешь. Но шестерым съесть целый бак на морозе, на голодный желудок... После войны я мороженое уже больше никогда не ела. Подержу, посмотрю, нюхаю – и все».
Люся научилась виртуозно воровать еду с прилавков. Однажды Елена Александровна выменяла в деревне на вонючее черное «военное» мыло мешок фасоли и собиралась приготовить суп. Мать с дочкой отправились на рынок за луком. Желая помочь, девочка украла с прилавка луковицу, за что получила пощечину. Дома мама «отошла», но на базар свою Люсю больше не пускала и взяла честное слово, что «это» было в первый и последний раз...
«Но это было только начало, – признавалась актриса. – Я воровала до двенадцати лет. В школе – ручки, перья, тетрадки. В гостях – сахар, конфеты, печенье. Все копила на «черный день». В укромном месте я прятала свои запасы. Старые съедала, а новыми пополняла. А потом в одно прекрасное утро все кончилось. Желание воровать исчезло навсегда. Даже как-то скучно стало...».
Кстати, зима 1942-1943 годов чуть не стала для Гурченко последней. Кроме фасоли в доме не было ничего, а организм ребенка ее воспринимать перестал – все выходило обратно. Зима превратилась в сплошной черный провал, спасла девочку тушенка, которую удалось достать матери.
Благовещенский базар был самым оживленным местом Харькова, и здесь немцы начали устраивать показательные казни. Жителей сгоняли со всех концов города в плотный круг. Впереди обязательно должны были стоять дети, чтобы с ранних лет запоминали: нельзя помогать партизанам, нельзя воровать, нельзя заниматься поджогом. В центре круга – деревянная виселица со спущенными веревками. Во время казни из машин выводили людей в нижнем белье с дощечками на груди «Вор», «Поджигатель», «Партизан»... Людмила Марковна писала, что к январю-февралю 1942 года немцы панически боялись партизан, казнь за это «преступление» была самой изуверской – все делалось очень медленно: «Они стояли на трескучем морозе так долго, что это казалось вечностью...». «Давай, сука! Чего тянешь!» – закричал однажды, не выдержав, приговоренный. Толпа загудела, и вдруг раздался высокий голос: «Сыночки ж мои риднэньки! Быйтэ их, гадив! Мий сыночок на хронти...». Женщину тут же застрелили.
«Я не могла смотреть, как выбивают скамейку и человек беспомощно бьется, – описывает свое детское впечатление от казни Гурченко. – Первый раз я еще ничего не знала. Я не знала, что такое «казнь через повешение». И смотрела на все с интересом. Тогда мне стало нехорошо. Что-то снизу поднялось к горлу, поплыло перед глазами. Чуть не упала. Потом я уже все знала... Я боялась повторения того состояния. Я уткнулась лицом маме в живот. Но вдруг почувствовала, как что-то холодное и острое впилось мне в подбородок. Резким движением мое лицо было развернуто к виселице. Смотри! Запоминай! Эти красивые гибкие плетки, похожие на театральный стек, мне часто потом приходилось видеть. Их носили офицеры. <...> Тогда мне было шесть лет. Я все впитывала и ничего не забывала. Я даже разучилась плакать. На это не было сил».
Попадались и другие немцы – человечные, они не наказывали за проступки и даже помогали с едой. Однажды со своего балкона Люся увидела, что во время обеда один из немцев в части, расположившейся около дома, переливает суп из своего котелка в кастрюльку подбежавшей к нему девочки. Вечером среди других детей она ожидала этого немца со своей кастрюлькой – на первый раз самой маленькой. Артистическая натура подсказала, как надо действовать, чтобы обратить на себя внимание – Гурченко начала петь «Катюшу», а затем и запомнившуюся на слух немецкую песню «O Tannenbaum». В тот вечер девочка принесла домой полную, до краев, кастрюльку наваристого супа. В один из моментов лета 1942 года маленькая Люда стала основным кормильцем. Но удача была не бесконечной – у доброго немца Карла сменился шеф, и подкармливание детей прекратилось.
Вскоре последовал короткий перерыв в оккупации – пришли советские войска, а немцы стояли на окраине Харькова, в районе Холодной Горы. Через две недели город снова заняли немцы, но уже другие. Шли шеренгой от тротуара до тротуара и разряжали автоматы в малейший звук, движение, в окна, двери, вверх и в стороны: «Это были отборные войска СС. Звук кованых сапог, отрывисто лающая речь, черная форма и особенно отчеканенное «хайль» – ничего похожего не было у «первых немцев». Вскоре явились с обыском в квартиру, в которой жили Елена Александровна, Люся и соседка Валя.
«Пошла посмотреть, что они у нас в комнате наделали. И вдруг перед самой нашей дверью резко развернулась «кругом», да еще пристукнула ногой об ногу! От выскочившей из нашей комнаты мамы получила такую затрещину, такого «тэвхаля», как говорил мой папа, что в глазах темно стало. Тут я и успокоилась. И на маму не обиделась. Мама права. Но ведь я и сама этого не хотела! Так получилось», – пишет Гурченко.
«Вторые немцы» объявили комендантский час с шести вечера, за нарушение расстреливали без сожаления. Мама теперь торговала на базаре табаком – помог папин товарищ, слепой баянист дядя Вася. Сам дядя Вася вскоре пропал – скорее всего, был убит за нарушение комендантского часа. В тот день его жена опоздала встретить его с работы в пивной, где он играл, дядя Вася пошел домой один и не вернулся.
В людных местах, в основном на базаре, начались облавы. Людей замыкали в кольцо и запускали внутрь овчарок, которые гнали их к «душегубкам» – черным машинам без окон, в салон которых подавались выхлопные газы. Когда «душегубка» набивалась людьми, она отъезжала, нередко навсегда разлучая родных.
«...я видела совсем близко, как черно и страшно было в машине без окон. Как люди, тесно прижатые друг к другу, с искаженными от ужаса лицами смотрели из машины и хватали последний свежий воздух. Они вбегали по доскам в машину... была видна спина, но, очутившись в машине, человек тут же разворачивался лицом. Так и мелькало: спина – лицо, спина – лицо. Такие разные люди, разные лица... А один пожилой седой дяденька даже улыбался. Я подумала, что это и есть, наверное, сумасшедший. Таких я еще никогда не видела».
Пока машина ехала до окраины, люди в ней задыхались, и их сбрасывали в ямы, а зимой – в реку Лопань, из которой брали воду харьковчане. Поэтому за водой к проруби без палки не ходили – нужно было чем-то отталкивать трупы. После немецкой облавы люди растаскивали все, что оставалось на опустевших прилавках и валялось на земле, и бежали по домам. Ползли слухи о том, что в городе действуют партизаны, и облавы – это месть немцев.
23 августа 1943 года в Харьков окончательно пришла Красная армия, город начал возвращаться к жизни. Тут новая напасть – на оставшихся в оккупации смотрели косо, в школе устраивали бойкоты, за спиной Люсю называли «овчарочкой». Ненависть начала сходить после того, как в кинотеатрах начали крутить документальные фильмы и хроники, рассказывающие о зверствах немцев на оккупированных территориях.