— Ну давай уже, тяни карту, — ноет Светка. Хуже нет, когда она вот так начинает ныть. Поэтому я плюю через левое плечо три раза, три раза громко стучу ногой по полу и вытаскиваю карту из колоды. Я вижу половину счастливого лица домохозяйки — Светка вчера хрустела ножницами весь вечер, уничтожив дюжину коробок из-под хлопьев.
— Давай, переворачивай, — продолжает она ныть. Смотри давай, что там, ну? Да смотрю, смотрю. В шею мне дышит Сашка, свистит мне в ухо своим гайморитом. Где-то в небе по кругу бегают тяжеловесы, красиво вскидывая гривы. Я переворачиваю карту домохозяйкой вниз. На сером картоне по диагонали девчачьими буквами написано имя демона: «РИЗОГОНТ!!!».
— Да ну тебя — Сашка обиженно сопит и падает на диван, раскинув руки. Что за резагнот такой? Не бывает таких демонов. Дурацкая игра. Он с недоверием относится к светкиным затеям с тех пор, как сломал руку во время игры в многоэтажных человечков. Папа кричал-кричал. Мама кричала-кричала. Доктор ворчал-ворчал. Зато гипс, как только застыл, стал для нас картой Луны. Масштаб один к двум миллионам. Но про это я не расскажу вам никогда.
— Бывает такой демон! Бываетбываетбывает! — Светка наливается красным и злым, в её глазах тяжелеют настоящие слезы. Это ты не бываешь! Не слушай его, давай, давай искать! Пусть тут один сидит, пока не умрет от старости.
В огромные некрасивые окна нашего дома въезжает предзакатное солнце. Оно тащит за собой все свои пожитки, включая запах горячего асфальта, яркие кляксы алычи, нервную дрожь цикад. За ними спешит еще далекая, но уже неизбежная гроза. Всё это вместе моё навсегда. И мне кажется, что я всё ещё могу отказаться от этой игры, пусть и смертельно обидев Светку. Но с языка уже падает, чуть слышно созревая: «РИ-ЗО-ГОНТ».
— РИ-ЗО-ГОНТ! — радостно подхватывает Светка — РИ-ЗО-ГОНТ! Давай, ещё громче!
Мы бегаем по комнате всё быстрее и быстрее и выкрикиваем имя демона громче и громче. На несколько секунд мы даже перекрываем предупредительные выстрелы грома, но грозовой фронт все ближе. Тяжеловесы уже прямо над нами, Светка, и солнца больше нет. Даже Тётка перестала ворчать под окном, зато мягко рычит зверь моего живота, пытаясь передразнить пузатый телевизор. Тот дождался своего часа и заливает комнату теплым синим светом. Реже — болезненно желтым. Потом опять синим и стыдливым розовым. Показывают седьмую, заключительную серию исторического художественного фильма «Рутгер, великий рыцарь».
Рутгер бежит изо всех сил по полю пшеницы. Она растет только вверх и прямо, но никогда вбок, думает Рутгер. Она, как я. Если я сейчас сверну или, скажем, упаду, то больше никогда не смогу считать себя собой. Он бежит все дальше и дальше. Уже и закат пополам с грозой, и где-то далеко яблоки набирают посмертный сок в саду, который посадили его дед и бабка. И хрипит седая собака на живой изворотливой и тяжелой цепи. Они все называют это родиной. Когда катается кусок желтого масла на разогретой сковородке. Или когда парит от мелкого озерца в четыре утра. Кажется, что испаряется темнота, что именно так темноту прогоняет молодая дерзкая плотва. Но это просто приходит очередное утро. Берет тебя за подбородок и говорит: это всегда будет в тебе болеть. Иногда будет болеть тихо и незаметно, иногда радостно и громко. Это тебе не папка с мамкой. Это не будет кричать на тебя никогда, оно просто будет молча резать тебя на длинные сырые полосы, называя себя твоей единственной родиной. Будет делать это до тех пор, пока ты не поверишь, что только она, больше никто и никогда. Так думает Рутгер, высоко вскидывая окровавленные ноги.
После рекламного блока Рутгер продолжает бежать, высоко вскидывая окровавленные ноги. Давай-ка разовьем эту мысль, думает он сам себе. Внутри меня совсем нет места воспоминаниям детства. Я всегда выкидывал весь этот хлам. Всю эту банальность, нарезанную мелкими кубиками. Первая охота с отцом. Рога и ещё теплая голова оленя на пульсирующем речном льду. Похороны деда. Яблоки падали прямо в могилу. А что им ещё делать в августе? Кислая кухня во дворе. Что-то стучится изнутри чугунка, всё настойчивей и настойчивей. Оглушительно шуршат и громко падают листья с деревьев, которые природа прокляла со всей своей чарующей прямотой. Вынужденная ночевка под повозкой. Теплый бок матери и ледяной бок земли. Взмах косы. В тополях поскрипывает жара, притворяясь цикадами. Помятое лезвие рвет мясо травы в клочья. Из травы толчками течет сок. Живые будем зимой, поскрипывает в унисон жаре бабка. Всё это Рутгер методично начал выкидывать из себя сразу же после того, как убежал из дома. Ему нужно было место только для своего истинного имени. Очень большого и слишком настоящего имени. Поэтому готовиться стоило заранее.
Вот что такое родина, думает Рутгер, добравшись до края поля. Это то, что знает твое настоящее имя. Он перебегает теплую пыльную дорогу и влетает в уже темный лес. Здесь осторожно ходит тот самый олень, перепрыгивает с одной ветки мира на другую. То жив, то мертв. То скалишься в предполагаемое небо черепом, то влетаешь в терновник, плача от того, что живой. Разницы, будем честны, никакой, думает Рутгер. Он спотыкается, кувыркается в воздухе, вскакивает на ноги и бежит дальше. Сердце его выстукивает два слога имени, пропуская третий, пока ещё неизвестный. И кожа его мягко светится. Постепенно она разгорается все ярче, вбирая в себя свет первых, ещё слишком робких проблесков молний.
После очередной вспышки глубоко внутри тела дома что-то громко и внятно щелкает и телевизор выключается. Выключается свет в коридоре и в нашей комнате, только во дворе мягко мигает фонарь, раскачивающийся на качелях ветра. Он то выхватывает остывающий телевизор из синего сумрака, то уводит свой луч в сторону дивана. На диване до сих пор лежит Сашка. Сашка смотрит мимо меня и скулы его становятся всё острее и острее. Сашка смотрит на телевизор, кинескоп которого уже окончательно потух. На боковой панели телевизора, в правом нижнем углу с каждым взмахом уличного фонаря вспыхивают парными буквами части хромированного логотипа.
ГО-ЗО-РИ-НТ-ЗО-ГО-НТ-РИ-ГО-РИ-НТ-ЗО-ЗО-ГО-РИ-НТ-РИ-ЗО-РИ-ЗО-НТ-ГО
— Светка, — говорю я шепотом, но громче всякого грома, — смотри сюда, Светка. Но мог бы и не говорить, потому что она уже сама всё увидела, и поняла, и губы у нее тонкие и белые, и сразу некрасивые. Светкины губы сжаты в суровую нитку, и я уже знаю, что сейчас будет. Конечно, она начинает кричать. Да что уж там, мы все начинает кричать и бежим, отталкивая друг друга, к двери. Стучим крепкими пятками по ступеням крыльца и выбегаем во двор, где еще почти светло. Ветер пытается нас успокоить, гладит нас по головам, дует нам в глаза и на щеки, как мама-мама-мамочка.
— Мама-мама-мамочка, — пищит Светка, стоя ровно посередине двора. — Что же нам теперь делать, мальчики?
Тянется кирпичная дорожка от нашего старого дома к калитке. За калиткой гроза уже трясет лохмотьями деревьев. Здесь, за забором, пока только ласковый и добрый ветер. Мы можем попробовать дождаться родителей прямо на крыльце, на еще теплых ступеньках или добраться до веранды. Там, на стене, в белой пластиковой коробке спрятался счётчик и какие-то переключатели, которыми папа громко щелкает, когда в доме пропадает электричество.
Из-под крыльца выбирается сонная Тётка. Она поскуливает, широко разевая розовую пасть, в сумерках её невозможно белые зубы кажутся еще белее. Сашка берет Тётку за ошейник и та привычно и доверчиво прижимается к нему круглым боком.
— Пойдём, Тётка, пойдём, — тянет Сашка её за собой, заворачивает за угол, на веранду. Вслед за Сашкой и Тёткой идём, взявшись за руки, и мы со Светкой. На веранде все по-прежнему. Вокруг деревянного рассохшегося стола столпились хромые стулья. Хлопает одним углом на ветру скатерть с бледными выцветшими пастушк'aми — пытается улететь. Но ничего у скатерти не получится — тяжелая стеклянная ваза никогда ей не позволит этого. Доски под ногами тонко пищат. Если наступать на них в специальном порядке, они напевают: «Паль-цы, паль-цы, где вы бы-ли? На ры-бал-ку мы хо-ди-ли». Все по-прежнему, только одно неправильно — коробка с счетчиком больше не белая. Снизу черная, сверху грязно серая, она резко пахнет чем-то хорошо знакомым, но внезапно забытым. Дверца оплавилась и медленно течет вниз, открывая нам сплавленные воедино и навсегда счетчик, переключатели и когда-то разноцветные провода.
Всё пропало, думаю я. Мама-мама-мамочка, думает Светка. Дурацкая игра, думает Сашка. Мои хорошие и теплые, думает Тётка. Она сладко зевает и ложится на пол веранды — ее темнота вполне устраивает. Безымянный и мизинец, указательный, большой. Сом бревном лежит на иле, летом осенью, весной. Без лишних вступлений по крыше веранды застучали крупные капли, всё быстрей и всё чаще. Потом небо вспыхнуло белым — раз, два, а третья вспышка не исчезла сразу, а просто побледнела, подсвечивая наши лица, превратив нас в удивленных мертвецов. Это заработал телевизор. Вслед за телевизором заморгала лампочка в коридоре — четыре желтых квадрата на мокрой земле.
Мы прижались носами к стеклу и смотрим, как Рутгер бежит сквозь темный и мокрый лес. Под его уставшие и ноющие ноги послушно ложится мокрый папоротник, а капли дождя неторопливо стекают по светящейся коже. Волосы облепили лицо Рутгера, так, что сквозь них мало что видно, но он продолжает безошибочно выбирать путь среди огромных прямых стволов, избегая колючих зарослей и коварных буераков, заросших дурно пахнущей травой. Да, думает Рутгер, ничего сложного, просто нужен огромный опыт или же его полное отсутствие. Он вспомнил огромную университетскую библиотеку в одном из всех этих похожих друг на друга городов. Полки уже горели, книги шуршали своими страницами и слетали на пол. Уворачиваясь от толстых томов, они вместе с Томасом (или это был Уве?) гнались за старым библиотекарем. Тот держал в руках огромные деревянные башмаки и быстро убегал, петляя среди полок, стуча босыми пятками так громко, словно они были выточены из дуба. Уве (или всё же Томас?) на лету поймал книгу, на корешке которой Рутгер успел разглядеть надпись серебром по черной коже: «Geschichte der Ewigkeit». Томас-Уве швырнул книгу, понимая всю бесполезность затеи, просто так, не целясь, но та врезалась массивным углом в затылок библиотекаря и тот упал, смешно задрав свои коричневые от времени пятки. Они перевернули старика, а тот, смотря куда-то сквозь них белыми глазами, причитал, не переставая: «О, склад фантомных болей! О, мой склад».
— Смотри-ка, хохотнул Уве-Томас, он же слеп, как крот! Да, отец? — и привычно залез пальцами, будто вылепленными из земли, в рот библиотекаря. Не нащупав золота, захохотал еще громче и потянул Рутгера за собой к выходу. — Никакого толка, дружище, тут не будет.
Рутгер шел за ним молча. Он подставлял лицо ласковому теплу пожара и жмурил свои молодые глаза изо всех сил, пытаясь понять, смог бы он вот так бежать, избегая шкафов, полок и стремянок от огромных грязных чудовищ, размахивающих кошкодёрами. Он пытался представить сколько десятков лет библиотекарь ходил здесь, касаясь корешков, прокладывая себе путь, но сдался, подумав, что его собственных девятнадцати вряд ли бы хватило.
Через несколько недель их злая, уставшая и изрядно поредевшая компания остановилась в какой-то мертвой деревушке. Над десятком-другим землянок, сгрудившихся вокруг маленькой деревянной кирхи, нависала черно-белая лысая гора — вот и вся деревня. Ниже деревни блестел насквозь промерзший пруд, за ним сплошной стеной стояли заросли орешника и сухостой, куда не глянь, на целый день пути. Пальцы, пальцы, где вы были? Нас цвайхендером рубили. Пока Уве-Томас и другие солдаты валялись в полузабытье на земляном полу кирхи и грызли мерзлые овощи, Рутгер изучал орешник, отыскивая старые заросшие тропы. Он мысленно отмечал поваленные стволы, перегораживающие путь, ямы с затхлой водой и другие преграды. Через несколько дней на закате он завязал глаза куском мешковины и побежал от пруда вглубь леса, но упал сразу же после первого поворота, зацепившись за ветку, которой (он мог поклясться) часом ранее там не было. Еще через сотню попыток, после очередного падения, как следует приложившись головой, он разозлился, ударил себя несколько раз ладонями по щекам и побежал напролом, стараясь не думать ни о чем. Бежать было легко и просто, в темноте закрытых глаз вспыхивали и гасли цветы. Чудесный сад, прекрасный сад, невыносимо близкий горизонт, вдруг подумал Рутгер, резко остановился и сорвал повязку. Он стоял в полушаге от края обрыва, внизу скрипел больной лес, впереди ярко светилась тонкая полоска заката, зажатая между чужой землей и зимним низким небом. Здесь Рутгер услышал первый слог своего настоящего имени, спускаясь к потаённому саду своего сердца, открывшегося только ему.
Да, улыбается сам себе Рутгер, прежде чем нашелся следующий слог, много чего произошло. Во второй серии мне пришлось притворяться мертвецом и читать проповеди матросам. Затем, после ранения в плечо, меня провезли контрабандой в столицу, где я учился латыни и занимался живописью и анатомией. Всю четвертую серию я воспитывал двух сыновей, а через шестую меня гнали собаки, да так, что я потерял сапоги, кисет и огниво. Пальцы, пальцы, где вы были? И вот я здесь, чтобы узнать последний слог своего имени, который ждет меня сразу за этим лесом. Он выбегает на размокшую проселочную дорогу и дождь сразу стихает. С пригорка виден дом, который так же, как и Рутгер, светится изнутри, только не так ярко. Мягче. Он начинает путь вниз, петляя между потоков мутной воды.
— Смотрите, — говорит необычно спокойная Светка. — Смотрите туда. — Мы поворачиваемся и смотрим на то, как над забором, там, откуда должна приехать машина мамы и папы, появляется яркий свет и прячется, чтобы выплыть вновь. Я думаю, что свет слишком уж яркий. Сашка думает, что дождь слишком быстро кончился. Светка думает, что мама будет ругаться из-за электрической коробки. Мои хорошие и теплые, думает Тётка. Она поднимает голову, разевает пасть и отчетливо произносит, глядя на нас: «РИЗОГОНТ!».