— Господи! — шепотом кричит Кифа, хватаясь за круглый бок, расписанный мелкими ромашками. Ромашки пахнут аптекой. — Боже мой, ты чуть не остановил мне мое несчастное сердце!
Огромные солдаты сердито ударяют о брусчатку своими новыми красивыми сапогами — сначала левыми, потом правыми и снова левыми. В серванте вздрагивает фарфоровая мелочь.
— Это может у тебя сердце не там, а мое большое и доброе к тебе сердце — везде! И не вздумай переводить разговор! — Кифа крутится вокруг своей оси большим ромашковым солнцем, размахивая полотенцем. Она оставляет совсем немного места для маневров маленьких транспортных самолетиков. Им, пузатым и ленивым, приходится творить немыслимое, чтобы не врезаться в Кифу.
Но вот Кифа устает и тяжело садится на диван, а самолеты, выстроившись в оглушительно гудящий клин, улетают в соседнюю комнату. В ней пусто, в ней пока еще раннее утро. Сегодня до самого вечера часовые пояса будут медленно ползти через всю квартиру, а потом и через весь двор. Они будут ползти оставляя за собой густые тени, в которых увязает всё живое.
Кифа накручивает полотенце на пухлый кулачок, потом обратно разматывает его. Солдаты почти дошли до трибун. Их белые перчатки мелькают бабочками в щекотных помехах столичного воздуха. Впереди катится победа и несет на своих плечах Серёжу.
— Если я говорю, не открывай окно, так и не открывай. — Кифа смотрит мимо, в телевизор. Значит и правда обиделась. — Мух напустил. И на дворе ветер вон какой, опять продует тебя. Как до выключателя достать, так он не может, а в окно падать, так и пожалуйста. Доживи уж до вечера, сдам тебя отцу, а там разбивайся, сколько тебе влезет, мальчик.
Стало бы очень тихо, если бы не солдаты, которые уже почти скрылись из виду, но продолжали сердито топать сапогами. Стало бы ещё тише, если бы не низкий гул над головами солдат.
— Сегодня вечером он точно приедет, — Кифа уже почти не сердится. — Вон, целое утро идут эти самые, не помню, как их. В общем, если уж они вернулись, значит Серёжа тоже с ними.
Эти самые уже совсем ушли из кадра и на площади появилась металлическая стрекоза-великан. Тяжело переступая многочисленными ногами, она почти бежала, а на её голове сидел веселый человек в блестящем шлеме и что-то кричал собравшимся внизу, сложив ладони лодочкой. За стрекозой ехали гусеничные машины из роты обеспечения. Низкие и серые, они прятались в тени насекомого и были некрасивыми — слишком много углов, выступов и других, царапающих взгляд, деталей. Поэтому их, как обычно, запустили в самом конце, когда почти все собравшиеся на площади смотрели только вверх, на десятки десантных ракет.
Параллельные белые полосы в небе медленно таяли, телевизор постепенно уменьшался в размерах. К моменту, когда парад закончится, он превратится в еле заметную блестящую точку, из которой вновь вырастет к вечерним новостям. Превратится в тяжелую свинцовую каплю, заливающую комнату приятным серым мерцанием.
— Вот скажет Серёжа: «Кира Федоровна, как же так со Светкой получилось?». А я что отвечу? — Кифа протирает его бумажные ноги холодной влажной тряпкой, не пропуская ни сантиметра. — Сейчас, мальчик, мы тебя в порядок приведем, пообедаем, а там и до вечера рукой подать. Выкатимся с тобой на проспект, как красивые люди, и будем самые счастливые.
Они ели в полной тишине. Он — обхватив изо всех сил ложку белыми маленькими пальцами, шумно втягивая бульон между тонких губ. Она — неторопливо и торжественно промакивая горбушкой мутную воду, собравшуюся на дне глубокой тарелки.
— А что против их проклятых лучей или, скажем, вирусов поделать? — Кифа продолжала свой бесконечный ежедневный разговор. — У Серёжи там своя война была, у нас — своя. Закончилась — и ладно. Вон, Кадомцевых из тридцать шестой совсем не осталось. Поэтому, давай-ка мы с тобой одеваться начнем потихоньку.
Она выпотрошила весь скрипучий шкаф, вытащила откуда-то из тёмных углов чёрную от старости и горя корзину. Раскидала, громко дыша, по комнате довоенную одежду. — Брючки на тебя пойдут, вот эти, школьные. Смотри.
Он смотрел, но не на школьные брючки, а на кифины ромашки, мелькающие по всей огромной гостиной там и сям. Ему хотелось прямо так, в одних трусах, ползти сначала к входной двери со множеством замков и защелок, потом катиться вниз по прохладной лестнице, набирая скорость, достаточную для того, чтобы выбить дверь и очутиться на веселой улице.
И тогда высокое солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так похожее на каждую из кифиных ромашек, всё поймет и постарается как можно быстрее упасть за высотки соседнего района. И когда тени высоток мягко подтолкнут его, он встанет и сам, переступая своими собственными ногами, пойдет навстречу Серёже.
Он совсем не помнил, как выглядит отец — все довоенные фотографии, лежавшие в неподъемном семейном альбоме, давным-давно за одну миллионную секунды превратились в белые куски бумаги. Ни стена в полтора кирпича, ни тем более тонкая фанера дешевого серванта не смогли защитить их от широкого полупрозрачного луча молочного цвета, который разрезал город пополам, вспыхнул на мгновение в их квартире, а потом исчез.
В белый кусок бумаги тогда же превратилась и мама. За несколько дней она уменьшилась в размерах, стала бледная, смешная и маленькая. Ему даже показалось, что она еле слышно зашелестела, когда фельдшер скорой взял её безо всяких усилий на руки и понес мимо Кифы, мимо него, всё дальше и дальше, в сочувственно гудящий водоворот коридора.
В ту ночь он долго лежал и слушал Кифу, которая, думая, что он спит, разговаривала с собой громче обычного. Она то ругала лучи, то начинала петь песни на незнакомом ему языке, то просто выла. На следующий день она куда-то уехала, приказав ему не залезать на подоконник, и вернулась только вечером. Сняв черный платок, Кифа ничего не стала говорить, поцеловала его в макушку и они стали жить дальше.
Лучи вспыхивали еще несколько раз, разрезая вечерний город как пирог под разными углами, но, судя по всему, в доме в бумагу уже превратилось всё, что могло превратиться. Единственным последствием других лучей стали сильные головные боли у Кифы, от которых она пыталась избавиться, кидая себе на лицо мокрое полотенце.
А отец часто приходил к нему во сне. Медленно проявлялся в застывшем воздухе, огромной фигурой застывал над ним, сидевшем, как обычно, в своем скрипучем кресле. Отец был настолько большим, что невозможно было рассмотреть его целиком, получалось только выхватить отдельные детали лица.
Но теперь-то всё будет по-другому, думал он, пока Кифа натягивала на него непонятно откуда взявшийся свитер. Теперь-то всё будет иначе, Серёжа, шептал он, пока Кифа наматывала на свою теплую и рыхлую шею какой-то ядовито зеленый шарф. Теперь-то заживем, Серёжа, сладко проговаривал он про себя. И чем больше он повторял имя отца, тем теплее становилось внутри.
Когда Кифа выкатила его кресло из подъезда, в арку двора влетел внезапный ветер. Ветер принес с собой первые мертвые листья, которые шуршали так, как когда-то шуршала мама. Листья вспыхивая там и сям, перекатываясь по растрескавшемуся асфальту и заброшенной детской площадке. Двор постепенно заполнялся людьми, они улыбались ему и Кифе, кто-то подмигнул на ходу и удаляясь, вполоборота почти закричал: «Уже идут, слышишь?».
Он слышал. То, что всем довоенным людям могло показаться далекими раскатами грома, всем послевоенным четко давало понять — на аэродром садились один за другим те самые пузатые и ленивые транспортные самолеты. Двор шумел, тащил вперед и Кифу, и его коляску вместе с ним, и подхватив, вытолкнул их на самую середину проспекта, уже заполненного шумно дышащей толпой.
Вдали, там, у самого аэропорта, вечернее небо внезапно прояснилось, вспыхнуло неяркой, но уверенной зарей. — Идут, — прошептала Кифа, — и крепко сжала его плечо веснушчатыми толстыми пальцами.
— Идут, — повторил он за ней, вытягивая тонкую шею, пытаясь опереться на бумажные ноги, чтобы подняться и увидеть хоть что-нибудь из-за колышущихся спин, из-за волнующихся в прибое толпы затылков. — Идут! — закричал он отчаянно и весело, вцепившись в ржавые ободья колёс.
С одной стороны его кресло начал поднимать какой-то парень с обожженным лицом, единственный его глаз плыл слезой. С другой стороны, неловко взявшись за колесо, сопел старик-сосед, живущий этажом ниже. Сзади кресло подхватил кто-то ещё, и ещё, и ещё. Он плыл над толпой и не замечал лиц внизу, он смотрел только вперед, где в разрывах туч показались огромные фигуры в блестящих гермокостюмах. Они были выше всех домов, выше городской радиовышки, выше всего в мире. Они смущенно улыбались, переглядывались и несли в руках шлемы, похожие на гигантские аквариумы, через мутный плексиглас которых были видны переливающиеся рыбки разноцветных огоньков. Впереди всех шел Серёжа, всматриваясь в море людей, раскинувшееся под ним. Наконец он увидел сына, плывущего к нему навстречу, и впервые за много тысяч лет засмеялся.