Когда-то, целых двадцать лет назад, мне было восемь... Головой с тех пор я изменилась не сильно, зато изменилась туловищем и семейным положением.
Так вот, когда мне стукнуло восемь, я серьезно задумалась о том, что я хочу делать в этом мире, причем не «когда вырасту», а прямо начиная с этого момента. Вся жизнь прошла, пора судьбой заняться. Меня раздирал на части творческий зуд, но где конкретно чесалось, я никак не могла понять. Пока не произошло нечто, положившее начало моим неумелым творческим опытам.
А вообще начинала я тогда с живописи, но оказалось, что рисовать я не умею. Я страшно завидовала по этому поводу своей подруге Катьке Аркашкиной, у которой, когда она брала в руки карандаши, девочки получались похожими на девочек, домики – на домики, собачки на собачек, а задница на задницу. У меня же дела обстояли несколько иначе, и на задницу у меня были похожи и девочки, и собачки, и домики, и собственно задница (и последнее, кстати, скорее неудача, нежели успех, потому что нарисованная задница не предполагала фотографического сходства с оригиналом, который я срисовывала, а походила скорее на задницу как понятие).
С танцами тоже не сложилось. На бальные танцы я ходила месяца два и партнеров мужского полу там было как обычно, по статистике. (Честно говоря, их было еще меньше). И хотя у меня лучше всех получалось танцевать медленный вальс, партнер все равно достался почему-то не мне, а снова Катьке Аркашкиной. Хочу сказать, ее и в пионеры приняли немного раньше меня, и детей у нее уже двое, а у меня только один, но последнее меня как раз вполне устраивает.
Кое в чем я ее все-таки опередила. Ее назвали Катей в мою честь, а не меня - в ее, потому что она родилась на месяц позже. Катя, я тебя первая сделала!
Ее мама спиздила идею имени «Катя» у моей мамы, и это был далеко не единственный плагиат, их было много, причем с обеих сторон.
Когда мы родились, Катя продолжила дело своей мамы Марины, а я продолжила дело своей мамы Любы.
Катя, например, будучи уже в сознательном возрасте потребовала, чтобы ей купили точно такую же игрушечную обезьяну как у меня и пыталась назвать ее Анфисой, как мою, но тут я впервые в жизни сильно возмутилась, пообещав, что если она будет обезьянничать, назвать мартышку Катей Аркашкиной (просто Катей не могла, по понятным причинам), и ей пришлось передумать и назвать свою обезьяну Тикки.
Сама же она, помнится, относилась к плагиату ревностно. Стоило мне начать читать ту же сказку, что и она, или назвать своего воображаемого друга именем ее воображаемого друга, она тут же ударялась в слезы.
Я долго думала, как же сделать так, чтобы наши интересы не пересекались и чтобы не оканчивалось все это дело «Аркашкой-какашкой» и «Меркулихой-пердулихой» на весь двор, к стыду наших маменек, и вдруг, как это всегда бывает, небо решило все за меня и само меня нашло.
Однажды вечером, мечтая о том, что когда-нибудь у меня будет черный пудель и я буду с ним охотиться в горах, я вдруг, находясь в состоянии какого-то потустороннего опьянения, написала:
«Я шла тропинкой горной,
Увидела гнездо,
Смотри-ка, пудель черный,
Замерзнет здесь оно…»
Потом я немного погрызла карандаш и подумала, что обращаться к несуществующему пуделю не комильфо, но остановиться уже не могла. И написала дальше:
«Взяла гнездо я в руки,
Увидела птенца,
Давай-ка, пудель черный,
Спасем-ка малыша!!!» (Именно так, с тремя восклицательными, ибо это призыв, а время было коммунистическое, и чувства трудящихся нещадно утрировались).
Я вдруг почувствовала себя взрослой и возгордилась. Я впервые что-то сделала своими корявыми ручонками. Мне захотелось немедленно показать шедевр маме, несмотря на ее давние слова о том, что «еще один поэт – и я сойду с ума», ибо мой папа тоже писал стихи, а не только мечтал повторить путь Сократа и остаться при этом в живых.
Кстати, лирическая героиня, от имени которой был опус, являлась вовсе не восьмилетней зассыхой, а взрослой женщиной с сиськами и юбкой до колена. Именно такой я себя и представляла, фантазируя о том, как буду брести по горной тропе.
Я показала это дело маме, и моя карьера началась. Мама всплеснула руками и целый день всяк входящий в наш дом должен был оставить надежду вырваться из него, не прочитав мою записульку. Жили мы тогда большой семьей, народу было много, публики хватало. А мой дед сказал только:
- Стихи это конечно хорошо, но свет в уборной ты за собой не погасила.
Надо сказать, писала я именно ТАМ, и мне вообще было не до света. Да что там не до света – мне вообще плевать было на весь белый свет.
Я показала деду язык и убежала к себе в опочивальню, где, довольная быстротой своей реакции, написала:
«У нас есть дед, он стар и сед,
Он экономит воду,
И он за всеми гасит свет,
Я честно, врать не буду!
Он экономит каждый день,
Он экономит каждый час,
А разве это хорошо
Со стороны его для нас???»
Пасквиль я мстительно повесила на стеночку, организовав таким образом в собственном доме стенгазетенку из разряда желтой прессы, и первым, кто его увидел, был собственно герой поэтического эксперимента, то есть дед.
Сначала все хохотали, а потом дедушка взял ремень, потому что я снова, не удержавшись, показала ему язык.
Но догнать ему меня не удалось, потому что я быренько залезла под стол, а у него был радикулит. Под столом было темно, тесно и нескучно, потому что там пребывал, уже минут двадцать как, мой двоюродный брат Лешка Стрельников, которого бабушка чуть ранее хотела тоже выдрать за двойку по математике, да запамятовала об этом, а вот Лешка не запамятовал, поэтому пока предпочитал отсиживаться в подполье («А вы-то почему?» «А я дерусь просто потому, что я злодей и пасквилянт»).
…
Катька Аркашкина писать стихи даже не пыталась, и с тех пор мы с ней ни разу не поссорились. Так я обрела свое призвание, Катька обрела покой в душе, а моя мама поверила в преимущество генетики над воспитанием, однако воспитывать меня не перестала. А… Все равно это не подействовало… В общем, все закончилось хорошо.
…Только вот про Леху бабушка тогда все-таки вспомнила и выдрала его. Наверное, она не верила в генетику.