В Венеции бокса нет, так что это не о боксе, если не считать вступительной части. Предполагалось, что это нечто войдет в сборник наших с женой опусов об Италии. Однако получилось у меня что-то очень странное и слегка безразмерное. В издательстве об этом опусе нет единого мнения. Нет его и у меня в моей одной отдельно взятой голове. Я испросил разрешения в издательстве опубликовать это здесь, чтобы изучить реакцию потенциальных читателей, что и делаю. Только очень прошу: не надо ни в коем случае ругать редакторов. Они мои друзья, и их сомнения мне понятны. Я сам не знаю, что это я такое написал. Да, и специально для тех, кто сейчас, как и я, страдает бессонницей: картинки будут грузиться по одной.
[676x509]
БЕГСТВО В ВЕНЕЦИЮ
Я бежал рано утром. Стараясь не разбудить то ли негромко храпевшего, то ли громко сопевшего сокамерника, я прокрался к двери, бесшумно отомкнул ее и, не веря своему счастью, вышел в коридор. Там никого не было. Я спустился по лестнице. Мне все время казалось, что меня сейчас схватят и вернут обратно в камеру. Потом на улице мне казалось, что я вот-вот услышу за собой цокот копыт. Меня окружат глумливые всадники в ботфортах, треуголках и при шпагах, и главный, сидящий верхом на лениво гарцующем и как будто любующемся собой коне, спросит меня: «Ну что, далеко ты убежал?» После этого они окружат меня, и я, единственный пеший среди всадников, понурив голову, пойду обратно. Потом они сойдут с лошадей и, гремя шпорами и шпагами, поведут меня обратно в камеру. Старший с издевательской любезностью откроет дверь, поправит чуть-чуть съехавший набок накрахмаленный парик под треуголкой, а затем и саму треуголку и, глядя на меня какими-то мрачно веселыми глазами, расположенными поверх сломанного носа, скажет: «У тебя еще есть пара часов на то, чтобы поспать. Смотри, больше не балуй». Потом он похлопает меня по плечу набитой рукой, с которой для пущей убедительности снимет перчатку, и закроет за мной дверь. Сокамерник перевернется на другой бок, он так и не узнает о моей неудачной попытке побега. Он вообще как-то очень легко мирился с нашей неволей.
Однако погони все не было. Мне никто так и не помешал. Казанова бежал из Венеции, а я бежал как раз в Венецию из недружественного мне Милана, и был близок к успеху. Надо было только добраться до дилижанса, который должен был пройти здесь с минуты на минуту. Я увидел его издалека. Кони неслись во весь опор, но мне все равно казалось, что они скачут медленно.
Автобус безо всяких коней остановился передо мной, и я прыгнул в него. Мой побег удался. Через час я буду на вокзале, и еще через несколько часов в Венеции.
[676x509]
А начиналось все с того, что мне впервые в жизни не хотелось ехать в Италию, и вовсе не потому, что я только что там был. Мы с Ларкой относимся к многомиллионному племени добровольных рабов этой страны, и не насытимся ею никогда. Но на этот раз у меня были очень веские причины не стремиться сюда, и их было так много, что лучше изложить их в канцелярском порядке.
Во-первых, я ехал в Милан почти без шансов вылезти оттуда в течение всего срока пребывания, а это город, который в Италии я люблю меньше всех.
Во-вторых, я ехал в Италию работать, любимая газета послала меня сюда на чемпионат мира по боксу, а Италия и работа совмещаются друг с другом не лучше, чем Владимир Ильич Ленин и мировая контрреволюция. Они могут только воевать между собой. Италия ненавидит работу, а работа ненавидит Италию. Если же ты пытаешься работать в Италии, то неизбежно становишься здесь врагом народа, потому что самим фактом своего существования ты вынуждаешь работать других, кто с тобой связан. Нет, вынудить ты их, конечно, не вынудишь, кишка тонка, но создашь определенный дискомфорт, заставляя их тратить гораздо больше сил, чем раньше, на то, чтобы по-прежнему ничего не делать.
В-третьих (вообще-то, это главная причина, но композиционно ее лучше было поставить сюда), впервые я ехал в Италию без Ларки. Я объездил без нее полмира по работе, но здесь чувствовал себя просто сиротой.
В-четвертых, со мной ехал еще один журналист, которого организаторы, чтобы сэкономить копеечку, поселили в один номер со мной, в качестве особой милости оговорив с отелем, чтобы кроватей у нас было все-таки две. Однако мне, неблагодарному, и этого было мало. Нет, он был замечательным и очень неназойливым мужиком, но в домашних условиях я как-то привык делить не только постель, но и пространство с прекрасной женщиной, а не пусть даже с самым замечательным мужиком, и эта перспектива наполняла меня особой печалью. По-итальянски комната будет “camera”, и я про себя прозвал его «сокамерником».
В общем, ехать я не хотел, и первые впечатления уже на итальянской земле окончательно убедили меня, что ехать действительно не стоило.
Для начала в аэропорту мой компаньон потерялся, а, учитывая, что никаких языков он не знал, было совершенно непонятно, как он выпутается. Но он исчез, как комета в ночи, и все попытки отыскать его не увенчались успехом.
Однако и я сам не очень знал, куда мне ткнуться. В Москве говорили, что здесь нас встретят прямо в аэропорту почти с цветами. И на самом деле, выйдя в холл, я сразу увидел большую табличку с логотипом турнира и надписью Welcome Desk, что примерно означает "место, где вас с радостью встретят", а под ним стрелку, указывающую, где именно мне будут так рады. Стрелка направляла меня куда-то в стену. Очень скоро я нашел еще одну такую табличку, а потом еще и еще. Все они указывали в совершенно разные стороны, одна в сторону эскалатора, который ехал вниз, другая в сторону эскалатора же, но который ехал вверх, а третья вообще направляла меня в женский туалет. Я усомнился, что в последнем мне будут очень рады, но на всех эскалаторах покатался, после чего, ничего и никого не найдя, направился на самый обычный автобус до города. Я понял, что мне здесь не рады, а все эти таблички – это такая милая в своей незатейливости итальянская шутка, хорошо знакомая мне по предыдущим визитам в эту страну.
Стоило мне сесть в автобус, как мой компаньон нашелся. Он позвонил, хотя до этого его телефон молчал, как древнеримские руины. Пока я его искал в аэропорту, он доехал до миланского железнодорожного вокзала, и уже ехал обратно в аэропорт. Оказывается, он оставил дома бумаги, где был указан наш отель, и из тех отдельных слов и букв, которые он оттуда помнил, ни один таксист не мог понять, чего он от него хочет, и теперь надеялся только на меня. Сквозь шум двух автобусов, расходившихся между собой в разные стороны, как в море корабли, я продиктовал ему все действительно забористые координаты нашего отеля в пригороде Милана. Мне показалось, что он меня понял, и я со спокойной совестью поехал дальше, пересев с автобуса на такси. Я не поехал на такси от самого аэропорта, экономя деньги жлобоватых организаторов моего «тура», а своих после роскошного отпуска с Ларкой на озере Гарда у меня как-то особо не наблюдалось.
В отеле я бросил чемоданы и, только приняв душ, но ничего не съев, отправился в город, подчиняясь вечному итальянскому зуду. Здесь нельзя терять времени. Здесь чудеса, здесь леший бродит, русалка на ветвях сидит, а тебя сюда пустили совсем ненадолго, и, если ты проведешь здесь год, десять лет или даже жизнь, покидая эти места, ты все равно будешь чувствовать, что ничего-то ты не увидел. Эти раздолбаи построили рай на земле. Правда, это рай, в котором очень трудно жить. А работать еще труднее. Впрочем, рай ведь строился не для работы.
У меня было полдня свободных, завтра начинались соревнования, и следующий выходной был только через две недели. Первым делом я поехал в Санта Мария делле Грацие, чтобы еще раз посмотреть «Чену» Леонардо. Это одно из мест, которые имеют надо мной власть и даже как-то дистанционно управляют мной. Выражается это в том, что, если я нахожусь неподалеку от них, у меня возникает неодолимое, как прилив, желание их увидеть. А если увидел, то никак не могу отойти. Вот и «Чена» как будто держит меня на привязи. Если бы оттуда не выгоняли, я бы провел там, наверно, день, а на следующий день пришел бы снова и опять застрял до вечера. Но туда и раньше-то попасть было проблемой, а после «Кода да Винчи» миллионы олухов устремились к «Чене», как лошади на водопой, причем во время засухи. Людям, которые не отличат кватроченто от собственной задницы, вдруг срочно понадобилось разгадать код. Чем-то это разительно напоминало попытку обезьяны открыть сейф. Однако свой шанс у них все-таки был. Код ведь тоже придумал не Леонардо, а обезьяна, отличавшая кватроченто от задницы не лучше них.
Однако эта обезьяна все-таки открыла один код. Код человеческой глупости, точнее, один из многих кодов, который смело можно назвать не кодом Да Винчи, а кодом Дэна Брауна, и который если разобрать его на основные составные части, состоит из любопытства с грязнотцой, теорий заговора и очень дешевой мистики. Дэн Браун набрал этот код, и ему открылись сердца восьмидесяти миллионов людей, которые купили его книгу. И среди этих восьмидесяти миллионов было много миллионов умных и очень умных людей. Просто дурак сидит абсолютно в каждом из нас, надо только до него достучаться. Ну, или подобрать к нему код. У глупости много кодов. На мне, например, код Дэна Брауна не сработал, но это вовсе не значит, что не сработает какой-то другой. Тем более, что они уже срабатывали множество раз: сколько всякой мути я прочитал и пересмотрел за всю жизнь, и сколько времени потратил на поиски смысла в ней.
Тем не менее, конкретно тех, к кому подобрал код Дэн Браун, я ненавидел глубоко и искренне. Когда мы с Ларкой были в прошлый раз в Милане, а он для нас обоих был первым, из-за них в трапезную, где находится «Чена», смог попасть только я один. И то случайно. Способ подсказала наша недавно умершая знакомая. Надо прийти туда и поискать экскурсантов, объединенных в группу, в которой «некомплект». Я не помню, сколько человек составляет «комплект», двадцать, тридцать или сорок, но, допустим, двадцать, а у них восемнадцать, и они продают два билета. Мало кто об этом знает, поэтому есть шанс. Надо просто потолкаться и найти, кому сесть на хвост.
В тот раз там были почти одни японцы, и хвостов у них не было. Но с ними в трапезную шла небольшая группа очень образованных итальянцев, и вот у них-то один билет нашелся. До невозможности интеллигентный professore, говоривший на очень хорошем английском, продал мне его. При этом для него было жизненно важно доказать мне, что он не наживает на мне два евро, на которые цена продажи отличалась от той, что была написана на билете. Просто они были не из Милана, а, кажется, из Рима, и фирма, в которой они покупали билеты там, накручивала эти самые два евро. Я его успокоил, сказав, что одного взгляда на его лицо достаточно, чтобы такие мысли не появлялись. Он улыбнулся и, увидев Ларку, посочувствовал, что билет только один. Посмотрел на нас еще раз и добавил: «Как жаль! Вы как раз те, кому сюда действительно надо попасть, но читатели Дэна Брауна все заполонили».
Ларка и слышать не хотела о том, чтобы пошла она, а не я, и, видит Бог, я не очень упирался. Однако посмотреть на «Чену» мне тогда толком не дали. У каждого второго японца был в руках «Код да Винчи», и уже в трапезной они начали сверять фреску со своими книжками и очень громко обсуждать детали кода. Особенно усердствовал один с таким голосом, которым только кричать «банзай», направляя свой самолет на вражеский авианосец, но войны для него не оказалось, и, на мою беду, он остался очень даже жив. Этот японец долго мешал сосредоточиться. Но потом он вдруг исчез.
Я попал в коридор. Это началось еще в детстве. Когда я видел какую-то потрясшую меня картину, статую или даже здание, обычно готический собор, я начинал ощущать, что мне открылся какой-то коридор, по которому мы входим друг в друга. Все апостолы шевельнулись, Христос чуть поднял голову, и я увидел Бога, который хотел остаться человеком. Которому не хотелось обратно на небо, потому что здесь и был его рай. Это был тот самый Христос, который через несколько часов молился о чаше. Он ведь не гибели на кресте боялся, он просто не хотел покидать землю. К нему устремились все апостолы, которые хотели попасть на небо гораздо больше него. Они не понимали его, и были ему куда более чужими в этот момент, чем самые обычные люди, которые тоже боятся смерти.
В этот раз японцев не было, а была очень тихая, преимущественно женская, группа без единого «Кода» в руках, и все повторилось с еще большей силой. Отведенное время закончилось очень быстро, и я вышел во двор. Меня слегка пошатывало. Бог ты мой, ради одного этого стоило приехать.
Я походил по городу, сходил к собору, который нравится всем, в том числе и тем, кто утверждает, что он им не нравится. Еще где-то походил и чего-то съел. Мой будущий сокамерник позвонил и сказал, что он бросил вещи в номере, и отправляется перекусить. Я с тоской еще раз подумал о том, что теперь придется делить с ним стены и крышу и тоже поехал в отель. Все-таки я почти не спал ночью, и теперь меня просто валило с ног.
Войдя в номер, я не увидел там никаких вещей, кроме своих собственных. Я уже понял, что произошло, но в моем жестоком сердце не было печали по этому поводу: он перепутал отели и обосновался где-то еще. Значит, хоть на сегодня комната будет в полном моем распоряжении. Я позвонил ему и объяснил, что случилось. Он впал в транс, так как с него содрали деньги за все две недели вперед. Кроме того, он там уже кого-то встретил и что-то отметил и не чувствовал в себе ни моральных, ни физических сил идти в рисепшн и объяснять, что произошло и не мог даже мне объяснить, где он находится. Только очень просил завтра вызволить его оттуда и, по возможности, вернуть деньги. Я пообещал, не очень веря в успех.
Командировка начиналась хорошо.
Утром в отеле я, наконец, нашел "место, где меня с радостью встретят" и на которое, видимо, указывали все стрелки в аэропорту. Это была стойка с тем же логотипом, и за ней сидела девушка. По-английски она, по-моему, знала два слова: «мост» и «налево». А вот слово аккредитация вызвало у нее какой-то кокетливый и одновременно мистический ужас. Однако, чтобы найти здоровенный спорткомплекс, где проходит турнир, ее безграничных знаний английского оказалось достаточно. Еще час ушел на то, чтобы получить аккредитацию. Наконец, еще один знаток английского из числа работников, специально нанятых на чемпионат, отправил меня искать лифт, на котором я должен был приехать прямо в зал. Прошло какое-то время, прежде чем я понял, что под «лифтом» он имел в виду обычную лестницу. Ну, вот, наконец-то, я и у цели.
Там я, прежде всего, увидел своего будущего сокамерника. Он виновато посмотрел на меня и робко попросил о спасении. Как офицер и джентльмен я еще раз пообещал ему это, но пока надо было посмотреть бои. Работа всего и всех была налажена просто прекрасно. Так, если верить табло, то в бою болгарина и камерунца победил таиландец. Все остальное тоже было выражено в том же милом итальянском духе.
Безумно красивая и очень жгучая во всех отношениях брюнетка из пресс-центра ослепительно улыбалась. Я задал ей какой-то совершенно невинный вопрос, на который она ответила еще более сногсшибательной улыбкой, но сказала лишь несколько слов на каком-то смешанном романо-германском языке, который я не понял, и, боюсь, никто бы не понял, ни романец, ни германец. Видя мои затруднения, на помощь пришел какой-то англичанин из AIBA. Век буду ему благодарен. Когда я сказал ему, что хорошо бы, чтобы английский девушки из пресс-центра был «вполовину так хорош, как ее улыбка», он мне очень по-английски ответил: «Нельзя получить и то, и другое сразу, не правда ли? И потом, скажите мне как мужчина мужчине, если бы на ее месте сидела грымза, которая говорит по-английски, как мы с вами, вам бы это заменило ее улыбку? Ну, вот видите». Брюнетка как раз в этот момент выходила из зала, и ее фигура только что не светилась в дверном проеме, а уж прорисовывалась-то лучше некуда. Все мужики в зале тут же преданно уставились в одну точку – в центр композиции.
Этот англичанин меня очень выручил, рассказав все то, что романо-германоговорящая девушка хотела, но не могла. Я был ему страшно благодарен, но, к сожалению, оказать ответную услугу не смог. Вечером он подошел ко мне и спросил, не помогу ли я ему разобраться в чем-то с афганской командой. Я слегка остаканился. Видя выражение моего лица, он спросил: «А разве русский и афганский не родственные языки?» Я ответил, что не очень. Примерно в той же степени, что английский и суахили. Он посмеялся над собой, извинился и, по-прежнему смеясь, ушел, напоследок сказав, что, наверно, так преломилась в его сознании советско-афганская война.
Бои шли в три сессии, утреннюю, дневную и вечернюю. Я с тоской подумал, что при таком раскладе я все две недели проведу в этом пригороде, так как перерывы были слишком незначительны, а расстояние до центра слишком большим, чтобы куда-то успеть. Нет, я очень люблю бокс, но заниматься им в Италии, это примерно то же, что играть в хоккей в библиотеке.
Однако в первый день у меня был занят и первый перерыв. Мы с моим будущим сокамерником отправились в его отель, чтобы вызволить его оттуда, по возможности, вместе с деньгами. «Сделайте как можно более несчастный вид», - сказал я на подходе к рисепшену. Он попытался, но получилось неубедительно. Чувствуя, что дело плохо, а рисепшен уже близок, я спросил его: «Так сколько у вас денег останется, если они вам ничего не вернут?» Лицо его тут же приняло нужное выражение. «Почти ничего», - сказал он очень-очень тихо. Нужно было иметь поистине каменное сердце, чтобы не сжалиться над ним в этот момент, а мы как раз были у цели.
На рисепшене стояли три ужасно милые девчонки. «Синьоры, - сказал я, пытаясь придать своему голосу мужественно-сладкое выражение, на которое, как мне кажется, падки все женщины, - синьоры, этого милого джентльмена вчера надул таксист, мне не надо вам рассказывать, какие в Милане таксисты». Они откликнулись сразу тысячей согласных со мной во всем звуков. О! Им не надо было объяснять, какие миланские таксисты сплошь мерзавцы. «Он из чистой вредности отвез его в ваш отель, а у него забронировано и оплачено место в другом. Таксист просто хотел покуражиться над бедным иностранцем», - продолжил я. У девчонок на лицах было столько сочувствия, что я понял, что, если это только зависит от них, деньги они ему отдадут. Я быстро разъяснил, что мой приятель очень удивился, когда с него потребовали здесь оплату, но заплатил, подумав, что организаторы чемпионата потом ему вернут деньги. Он и представить себе не мог, что он не в том отеле. «Конечно, конечно, мы все вернем», - сказала самая красивая. Она посмотрела в компьютер и потом с искренним сочувствием добавила, немного смущаясь: «Только за сегодня уже не получится, так как уже больше двенадцати часов. Ему придется прожить у нас еще день». Она еще виноватой себя чувствовала! Я возликовал: хоть еще один день, но я проведу, как человек. Меня так и тянуло спросить их, а нельзя ли его задержать здесь на подольше, но это было бы уже не по-товарищески.
Жизнь на чемпионате мира постепенно налаживалась. Организаторы более-менее организовались. Замечательная девушка из пресс-центра, которая очаровывала всех походкой, улыбкой и выправкой, благо выправлено все было как надо, выучила-таки первые десять слов по-английски, что как-то облегчило жизнь. Правда, при этом она все время ходила взад-вперед по залу и категорически мешала работать всему мужскому персоналу. М-да, постарались мама с папой. Жаль, над образованием не так поработали, как над внешностью.
Вообще, с этим делом здесь был полный порядок, что весьма меня удивило, так как кинематограф сильно завышает количество красивых женщин в Италии, которых здесь, на самом деле, не так много, но на этом чемпионате творилось что-то невероятное. Так, справа от меня все время садилась то ли журналистка, то ли переводчица с очень сильными журналистскими или переводческими достоинствами. Особенно, если смотреть на них в профиль. Было на чем глазам отдохнуть. А тут у меня еще завелся приятель-итальянец из бюро переводчиков – Лука, которого про себя я называл исключительно ЛукОй. Он очень здорово знал несколько языков, но интересовали его только переводчицы из своего бюро, которые были все как на подбор, и, разумеется, весь остальной женский персонал. Забегая вперед, скажу, что ЛукА пережил на этом чемпионате настоящее потрясение. Сначала он вожделел к одной из переводчиц, о которой со слезой в голосе говорил: «Она такая ху-у-уденькая!» Когда я услышал эту интонацию, сразу вспомнил анекдот о том, как приходит поручик Ржевский в офицерское собрание весь зареванный и говорит: «Господа! Я тут снял на бульваре девочку. Она вся такая худенькая, ручки тоненькие, шейка тоненькая, носик остренький. Она мне рассказала, что ее заставляет заниматься проституцией родная мать, которая отбирает потом деньги и пропивает. И такое она мне еще рассказала! Такое рассказала! Такое! Сношаю [изменено цензурой] я ее, господа, и ПЛАЧУ!» Вот и этот – такой же, блин, плакальщик. Однако впереди его еще ждал амурный шок. В один прекрасный момент его глаз упал все на ту же красотку из пресс-центра, кстати, ее звали Антонелла, и он пропал. На четвертый день любви он все еще не находил себе места. По-моему, с ним такое было впервые, и он просто не знал, как себя вести в такой невероятной ситуации. «Ху-у-уденькая» была забыта навсегда. Она какое-то время дулась, что совершенно не мешало ей ходить и вращать своей совсем не худенькой и ладно скроенной замечательной частью женской анатомии и стрелять глазами по сторонам. Быстро появились и раненые.
Вообще, для классического итальянца все женщины делятся на две категории: первая, большая и главная, - это мама. Ее он искренне и глубоко любит всю жизнь. А вторая – это "телки". Их он не то, чтобы не любит (кто не любит телок?), но относится к ним довольно-таки потребительски. Нигде конфликт между мужским желанием перепихнуться и женским желанием выйти замуж не доходит до такой остроты, как в Италии, но женщины как-то к местным мужикам приспособились. Иначе бы не выжили.
На пятый день любви ЛукА уже весь дымился. Но, судя по торжествующему виду Антонеллы, который появлялся у него каждый раз, когда она его видела, пока ничего не добился. Как-то он совершенно неожиданно подбежал ко мне и, небрежно сдвинув частично на угол стола, а частично под стол плоды моей героической работы, статистику чемпионата, безо всяких предисловий сказал: «Я видел ее фотографию в купальнике! Это богиня! Сирена!» «Покажи», - сказал я. У него на лице появилось такое выражение, которое я в последний раз видел, когда мне было два года, и я, играя в песочнице, попросил у соседа особенно понравившуюся мне формочку. Сразу стало ясно, что не даст. Он даже сел на нее для верности. Вот и ЛукА, посмотрев на меня точно так же, сказал по-итальянски: «Потом», - и убежал за своей мечтой, которой ему хватило до конца чемпионата. А может, и дальше, хотя не знаю.
Чемпионат, надоедавший мне с каждым днем все больше и больше, шел своим чередом. Я нашел себе здесь еще одно развлечение: стал коллекционировать имена, которые совершенно не вязались с внешностью и национальностью их носивших. До сих пор помню бразильца Ямагучи Флорентино. На Флорентино он еще хоть как-то походил, так как у него были совершенно европейско-средиземноморские черты лица, однако цвет кожи при этом был темным даже для мулата. Но вот как он оказался Ямагучи, я уже совершенно понять не могу. У него еще были огромные глаза, которые почти выскакивали из орбит, когда ему били по его красивому лицу.
Еще помню, как объявили выход испанца по имени Хосе Де Ла Ньеве Линарес. Сразу как-то сам собой вырос образ испанского гранда с воротником-жабо с картины Эль Греко, высокого, печального, благородного, задумчивого и готового сжечь хоть тысячу еретиков, не меняя выражения лица. А вышел крошечный (весовая категория до 48 кг) негр. Я еще тогда в репортаже написал, что скоро, видимо, появятся китаец де Ла Рабинович и таец фон Биркенау.
Зрители тоже периодически давали стране угля. Как-то два румына, внешне очень похожие на наших бандючков из 90-х, переорали весь зал. Это было как раз тогда, когда их соотечественника засудили в бою с тем самым Ямагучи Флорентино. А потом я увидел, что переорать зал может и один человек. На ринг вышел итальянец Джанлука Пошильоне – но только для того, чтобы его с большим преимуществом победил эквадорец Карлос Гонгора. На трибуне все это время неистовствовал какой-то местный болельщик. Это был маленький дедок, вся мощь организма которого ушла в голос. Я пока еще не силен в таком итальянском, на котором он говорил. Собственно, я ни в каком итальянском не силен, хотя понимаю довольно много и, думаю, знаю даже несколько больше слов, чем местные собаки. Однако в пламенной речи дедка я разобрал только, что он, к огромной радости всего зала, многократно обозвал «путаной» то ли Гонгору, то ли его маму, то ли Пошильоне, то ли его маму, то ли всех четверых.
Ну а чемпионат, наконец-то, перевалил за середину. В Западной Европе существует два способа организации общественных мероприятий, к которым относятся и спортивные: собственно западноевропейский и средиземноморский. Первый характеризуется хорошей организацией с самого начала, по ходу устраняются последние мелкие недостатки и заканчивается все истинным апофеозом порядка, ослепительным, как зубастая улыбка в рекламе зубной же пасты.
Средиземноморский отличается полным бардаком в начале, как тут и было. Однако повышенная сообразительность населения позволяет им довольно быстро устранить основные недостатки, но такое непривычное трудовое усилие дается тяжело. К тому же организуемые быстро надоедают организаторам. В результате после недолгой кульминации в середине к концу все постепенно возвращается к исходному бардаку.
Данный чемпионат не стал исключением. После более-менее отлаженной середины все опять покатилось в тартарары. Придя на полуфиналы, я неожиданно узнал, что у меня нет места. Аккредитация есть, а места нет, во всяком случае, там, где сидят все. Нет, никто в моем лице Россию не унизил. Тем более, что в схожем положении оказались многие. Правда, в конечном счете, это не составило большой проблемы. Итальянская пресса сачкует не хуже всех остальных здесь. Так я сел на место, предназначенное для представителя Il Giornale di Sicilia (Сицилийской газеты) и долго ждал того, что мне придется вступить в противоборство с мафией за мой стул. Но так и не дождался. Мафии не было никакого дела до меня с моим стулом. Точнее, с их стулом.
Однако, когда закончились полуфинальные бои, во мне вдруг в одну секунду что-то хрустнуло. Я неожиданно почувствовал совершенно нечеловеческую усталость от всего этого бедлама, в котором каким-то образом просуществовал почти две недели, от жизни вместе с сокамерником, от отвратительной пищи, отобранной у кошек и собак, которую подавали в местной столовой для прессы, и даже от бокса. Следующий день был свободным, и я решил сбежать. В Венецию. Завтра. Первым же поездом.
[509x676]
Как и положено перед побегом, спал я беспокойно, обдуваемый местным кондиционером, который работал исключительно в режиме урагана или не работал вообще. Наконец, час настал, и я сбежал. Погоня, как уже знает читатель, меня не настигла. Только уже глядя из отходящего поезда, я увидел ту же группу всадников, старший яростно махал шпагой и даже в припадке бешенства сбросил с себя треуголку на землю, которую тут же поднял другой спешившийся по такому случаю всадник. Потом они все-таки бросились в погоню. Паровоз они бы не только догнали, но и обогнали, но экспресс оказалось слабо. Я помахал им рукой, и они растворились в воздухе, из которого и были сотканы.
Всю дорогу я спал, беря реванш за ночь, и проснулся только когда проезжали озеро Гарда, где только что мы с Ларкой провели одни из лучших дней за последние годы. Я снова заснул, уже во сне рассекая воду в одном из своих заплывов, и вылез на берег, только когда поезд уже подходил к Венеции.
[509x676]
Однако здесь меня, прежде всего, ждало то, от чего я, как мне казалось, так счастливо убежал – итальянский порядок. В информбюро для туристов стояло две очереди, и мрачный знающий дядечка сначала поставил меня, разумеется, не в ту очередь, что выяснилось, когда я уже отстоял полчаса. Зато туда, куда мне было надо, народу не было вовсе, и милая пожилая дама обслужила меня за несколько минут. Она мягко посоветовала мне остановиться в одном отеле, и я потом не раз вспомнил ее добрым словом. Лучше и быть не могло.
Я вышел на привокзальную площадь, которая одновременно является и пристанью, и свет ударил мне в лицо. Счастье наполнило меня, как вода из-под крана наполняет стакан, быстро и снизу доверху. Рядом стояли vaporetto, готовые отвезти меня в этом городе, куда я только захочу. Я сел на один из них, и мы поплыли.
Кораблик был заполнен почти до отказа, что совершенно не мешало трем маленьким и до невозможности милым русским девчонкам лет четырнадцати метаться со своими мыльницами от борта к борту, чтобы сфотографировать и то, и это. Еще десяток человек занимались тем же самым. Когда мы впервые приехали в Венецию девять лет назад, с нами было точно так же. Мы тоже фотографировали все подряд как одержимые, чтобы увезти хотя бы часть этого с собой. Мы тогда еще не знали, что фотоаппарат для этого не нужен и что увезти можно не часть, а все. Было бы желание. Проблема только в том, что увезенное не будет давать тебя покоя и тебя будет постоянно тянуть обратно.
[653x490]
Кружева палаццо, мимо которых мы проплывали, вплетались мне в мозг. Архитектура венецианских дворцов обладает одной восхитительной особенностью: каким-то немыслимым единством если не стиля, то сущности. В результате чего дворцы, построенные от XIII до XVIII веков, имеют много общего и потрясающе гармонируют друг с другом. В них есть какая-то легкость чаек, которые сели на воду и могут в любую секунду взлететь. Вот и эти дворцы с их высокими арками первого этажа парят над водами, как над облаками. Я смотрел на все это, и для полного счастья мне не хватало только того, чтобы Ларка была рядом. Все остальное у меня уже было. А ведь первое знакомство с Венецией оказалось скорее грустным, и я тогда не думал, что меня так скоро и так сильно снова сюда потянет.
[509x676]
Венеция – город прекрасный, но мертвый. В нем нет своей жизни, как ее нет на кладбище. Живые здесь только гости. Ну, и, может быть, привидения. Крайне немногочисленные местные жители играют роль кладбищенских привратников. Они только обслуживают кладбище, другой работы здесь нет. Именно это оставило у нас такое грустное впечатление, усиленное ненастной погодой, когда мы приехали сюда впервые. Во второй раз погода была, как сейчас: лето, солнце, один сплошной праздник вокруг. В такие дни Венеция оживает. Привезенная сюда извне жизнь становится самоценной и самодостаточной. Более того, она становится больше жизни. Именно это и потянуло меня сюда из Милана. Мне захотелось снова попасть в этот счастливый водоворот. Я плыл по Большому каналу, повторяя тот путь, которым мы сюда входили впервые девять лет назад.
Мы плыли тогда на катере-такси, и у обоих было чувство нереальности происходящего. Оказалось, что Венеция существует на самом деле, что это не мистификация, не грандиозный павильон, в котором сняли сотни фильмов, что эти палаццо действительно растут из воды, и при этом они из камня, а не из папье-маше. Я должен был тогда ехать в Америку на какой-то матч, и мне нужно было позвонить, чтобы что-то уточнить, и я звонил с набережной, чувствуя нелепость того, что я делаю: какой бокс, какой матч, когда я в зазеркалье, в Венеции.
[509x676]
[509x676]
[627x700]
Местные красоты навалились на нас и обволокли собой. Особый подарок мы получили, когда очень поздно вечером пришли вечером на Пьяцца Сан-Марко, а она была залита водой. Воды было совсем немного, и при полном безветрии она стояла тонкой зеркальной пленкой, освещенной лунным светом. В многочисленных мраморных люках, которыми покрыта вся площадь, имелись довольно большие отверстия, из которых вода сейчас поднималась маленькими фонтанчиками.
Мы ходили по деревянным подмосткам, и смотрели на удвоившиеся здания Прокураций, уходившие теперь и вверх и вниз от нас, вышли на Пьяцетту, где также удвоились Дворец Дожей и библиотека Сансовино, их отражения слегка колебались, так как здесь, в отличие от пьяццы хоть какое-то движение воздуха была, а хмурое ночное небо добавляло этому потрясающему виду какую-то совсем уж потустороннюю ноту. Это было прекрасно, это было невозможно, и это было у нас перед глазами.
[676x509]
Особый колорит Венеции придает то, что посреди всего этого великолепия тебя все время пытаются по мелочи надуть. Не зарезать и сбросить в канал, а слегка или, чаще, не очень слегка пощипать. Томас Манн когда-то писал о «корыстных звуках итальянских песен для иностранцев». Итальянцы с тех пор здорово разбогатели на этих самых иностранцах, и к корысти примешалась добродушная насмешка. В других странах облапошиваемых все больше презирают. В Италии над ними беззлобно смеются, причем кайф не будет полным, если ты не поймешь, что тебя дурят или этого не оценят хотя бы те, кто находятся рядом. Так, все в тот же первый приезд в Венецию нам довелось слышать, как гондольеры пели песни японцам и за сто метров в них слышалась незлая издевка. Те же гондольеры стремятся усадить тебя в гондолу, а потом шулерски улыбаясь назовут цену, предлагая тебе разделить их радость от того, как ловко они тебя надули. Ведь не станешь же ты перед своей красивой женщиной торговаться из-за какой-то мелочи. Если бы ты заставил их сказать цену до того, как сел, она была бы совсем другой. Итальянский жулик – артист. Ему нужен зритель, который оценит его ловкость, а высший пилотаж, это когда в качестве ценителя выступает сам обдуриваемый. Ну и желательно при этом, чтоб он еще не брызгал слюной от возмущения. Это так не эстетично и портит этот бесподобный пейзаж.
Но тогда в наш первый визит нам в какой-то момент стало грустно. Мы задыхались от восторга, но все равно хотелось уехать, ступить на твердую почву и увидеть вокруг себя жизнь, а не воспоминание о жизни, пусть и такое прекрасное. Погода испортилась, Венеция стала призрачно-сумеречной, в точности такой, как на картинах Гварди. Это было безумно красиво, но очень грустно. Гораздо грустнее, чем на картинах. Собственно, на картинах Гварди Венеция и не выглядит грустной. Наверное, просто потому, что тогда она была жива.
[676x509]
Однако эта погода сделала нам тогда еще один роскошный подарок помимо безобидного наводнения на Пьяцце Сан-Марко. Мы жили в небольшом отеле, отгороженном от нее несколькими каналами и несколькими рядами домов, и из нашего окна была прекрасно видна колокольня, стоящая между Пьяццей и Пьяцеттой Сан-Марко. До нее было метров сто, не больше. Как-то Ларка разбудила меня, когда уже совсем рассвело, но было еще очень рано. «Башня исчезла!» - сказала она страшным шепотом. Я глянул в окно и тоже остолбенел. Наши окна выходили на довольно симпатичный внутренний двор, совсем маленький, и он был в полной целости и сохранности во всех мельчайших деталях. А башни, возвышавшейся над ним, еще когда мы ложились спать, не было. Вообще.
Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что это просто туман. При этом, если бы я прочитал о чем-то подобном, то сообразил бы гораздо быстрее, но вид ошарашивал. А Ларка просто никогда не видела тумана такой густоты. К тому же совершенно сбивал с толку вид внутреннего двора, где все осталось таким, как было. Не было никаких полутонов, так как при обычной погоде видны были только два объекта на разном расстоянии, а теперь один из них оставался в целости и сохранности, а второго не было вообще. Кроме того, наверно, наложило свой отпечаток и то, что мы знали, что в начале XX века эта колокольня падала...
В те несколько секунд, что я двигал мозгами, глядя на это чудо, я в ужасе представлял себе вид пьяццы и пьяцетты с руинами колокольни, развалившими этот потрясающий ансамбль, при этом прекрасно понимая, что мы не могли не проснуться от грохота, который вызвало бы подобное обрушение. С другой стороны, если есть на свете место, где высоченная башня может пропасть мгновенно, бесследно и бесшумно, то это, конечно, Венеция.
Мы довольно долго сидели и смотрели в окно, пока, наконец, из тумана не выступили контуры колокольни.
Туман – не самое необычное явление. Но Венеция сама вся как будто вылеплена из тумана, поверить в реальность и «телесность» которого трудно, даже когда ты касаешься руками стен ее зданий. Поэтому этот туман внутри тумана нас и озадачил.
Однако, когда я бежал из Милана, я меньше всего думал о бегстве в туман. Гварди более тонкий художник, чем Каналетто. Он увидел будущее своего города, превращавшегося из праздника в призрак у него на глазах. В Венеции Гварди, которую мы в полной мере увидели во время первого путешествия, было бы невероятно интересно жить. Ты на каждом шагу видел бы фантастические картины в мерцающем свете и людей, которые то ли есть, то ли их нет, но тоска потихоньку проникала бы в тебя, пока полностью не завладела бы пространством твоего тела. Это была бы не безнадежная и беспредельная тоска, временами она бывала бы и светлой и прекрасной, как воспоминание о молодости, но все равно тоска, потому что жизнь ушла из этого города, как из тебя ушла молодость.
Нет, я бежал из Милана не в Венецию Гварди, а в Венецию Каналетто, светящуюся и невозможно яркую, в этот мертвый город, который умеет быть живее живых, в это счастливое воспоминание не из твоей жизни, которое начисто вытесняет и подменяет собой реальность. Именно такой она предстала перед нами во время второго путешествия.
[509x676]
Был конец июня и стояла неописуемая жара, наверное, около сорока, что при местной влажности давало тебе некоторое представление о том, что чувствует мясо, когда его варят. Но Венеция была великолепна. Она блистала, она сияла, она сверкала. Солнце играло на стенах самых обветшавших зданий, и они оживали. Люди ходили толпами, разморенные и счастливые, и пачками усаживались в гондолы. Именно тогда я и совершил страшную ошибку, сев с Ларкой в гондолу до того, как узнал цену, оказавшись в положении человека, который видит, как карманник тягает у него что-то из кармана, но почему-то не может пошевелиться. Один знакомый рассказывал мне много лет назад, что с ним такое было, когда его на улице прямо у автобусной остановки обработали две цыганки. Одна на него смотрела, а вторая шастала по карманам. И у тех цыганок, и у нашего гондольера оказалась еще одна общая черта. Цыганки положили последние две банкноты обратно моему приятелю в карман, видимо, полагая, что, если взять последнее, отчаяние может пробить пелену гипноза. Ну и гондольер назвал сумму, непомерную, но которая все-таки влезала в какие-то рамки и не могла заставить меня позорно бежать перед лицом своей прекрасной дамы.
Но досады от того, что меня обули, хватило лишь на минуту, потом это потеряло какое бы то ни было значение. Линия дворцов опять переместилась в мои расплавленные мозги, Большой Канал теперь протекал непосредственно через мою голову. Вода светилась солнцем, которое отражала, пламенеющее позднеготическое кружево переплеталось с классическими колоннами, и конца не было видно этой красоте. И ты понимал, что достиг какого-то потолка, что счастливее быть просто невозможно. Я посмотрел на Ларку и увидел, что с ней тоже происходит что-то подобное. Глянул на гондольера, он смотрел на Ларку, и, увидев, что я смотрю на него, показал на нее глазами, после чего их слегка выпучил, дав понять, что он глубоко одобряет моей выбор.
Этот вор отработал украденное честно. Он не очень спешил и покатал нас, наверное, чуть дольше, чем остальных. Когда мы доплыли до пристани, хотелось плакать от изнеможения перед этой красотой. Наверное, тогда во мне окончательно поселилась вечная тоска по Венеции, как еще раньше поселилась вечная тоска по Риму, которая до конца не проходит, даже когда я там нахожусь, потому что и Венеция и Рим, каждый по-своему, необъятны и бездонны.
[509x676]
Вот ко всему этому я и бежал из Милана, довольно красивого, но забытованного, символом которого могли бы стать ошалевшие девки, съехавшиеся сюда со всего мира за тряпками, которые носятся с пакетами и орут друг другу через улицу на разных языках о том, как они отоварились. Именно таким мне виделся Милан из vaporetto, когда он отходил от вокзальной пристани. Впрочем, через минуту он вообще перестал мне хоть как-то видеться.
Я вышел на Пьяцетту как на землю обетованную, ощущая ее тепло пятками, как во сне дошел до отеля, который был совсем рядом и здесь попал в маленький затор. Выезжала большая группа китайцев, и, пока их выписывали, мне пришлось подождать в компании парочки, которую я сначала принял за новых русских по атлетически-уголовной стати мужика и невероятной грудастости и абсолютному отсутствию мысли в глазах у дамы. Однако я ошибся, они оказались новыми польскими.
Пока мы ждали, нас щедро поили апельсиновым соком. Мужик сказал несколько красивых шипящих слов, а дама ничего не говорила, только кивала. Выражение лица у нее так ни на секунду и не изменилось.
Наконец, мне дали ключ. Я бросил свои хилые путевые пожитки и пошел гулять. Затем и приехал. Кроме того, у меня была и еще одна конкретная цель. Мы с Ларкой так и не попали в Скуолу ди Сан-Рокко. Один раз она была закрыта на реставрацию, в другой – мы опоздали, и вот сейчас я собирался заполнить этот пробел и торопился, чтобы хоть на этот раз не опоздать.
Надо сказать, что я не очень любил Тинторетто с его сполохами света и слишком эффектной перспективой. Именно поэтому мы и откладывали Скуолу на потом, а потом она оказалась закрыта. Тем не менее, у меня все время оставался какой-то зуд, заставлявший сейчас меня туда идти. И еще я запомнил то непонятное и ни на чем не основанное чувство жуткой досады, когда мы стояли перед оказавшимися закрытыми дверями Скуолы. Странно, я ведь даже не очень знал, какие картины там находятся, и шел больше из уважения к чужому мнению, чем движимый собственным желанием.
Тем не менее, эта досада прошла через все три года и погнала меня в Скуолу, когда мне больше всего хотелось просто насладиться венецианским воздухом.
Я спросил у портье, как туда добраться. Он в ответ бросил на меня очень итальянский взгляд, с которым сталкиваешься, когда спрашиваешь у местных, как пройти, проехать или в данном случае проплыть к каким-то их достопримечательностям, которые выходят за рамки совсем уж простенького ознакомительного тура. Этим взглядом тебя принимают в некий, пусть и широкий, но все же достойный круг. Впрочем, так, наверное, везде. Если в Москве иностранец спросит тебя, как пройти в Кремль, ты просто покажешь. Если же он спросит, как добраться до церкви в Коломенском, ты взглянешь попристальнее на того, кто этот вопрос задал.
Портье очень толково все разъяснил, и через минуту я уже шел через Пьяцетту, с трудом оттаскивая себя от Дворца Дожей и библиотеки Сансовино. Народу было столько, что я чувствовал себя молекулой, принимающей участие в броуновском движении.
Я сел на vaporetto и скоро высадился на абсолютно пустой причал. Это одна из потрясающих особенностей Венеции. Вроде бы, город перегружен людьми, но даже в самый горячий сезон ты постоянно оказываешься в самых фантастических местах, где никого нет. Просто турист в массе своей ленив и не любопытен. Если он побывал на Сан-Марко, прошелся по Реальто и поплавал на гондоле, он искренне считает, что побывал в Венеции.
[653x490]
Я подошел к Скуоле с четким намерением провести там не больше часа. Все-таки у меня было совсем мало времени. Рано утром надо было уезжать, а хотелось еще вдоволь погулять. Я открыл тяжелую дверь и вошел.
Меня смело как-то сразу. Ощущение было точно такое же, как когда я уже позже как-то плыл по реке и попал на место, где течение вдруг очень резко усилилось, и меня понесло. Я ухватился за свешивавшиеся ветки ивы и остался одновременно и в потоке и на одном месте. Потом отпустил их и поплыл, поражаясь с какой скоростью все вокруг меняется. Только здесь не было и ивовых веток. Меня просто несло. Как будто в какое-то иное измерение.
Удивительно, как мало любые иллюстрации передают характер этого места. То, что раньше казалось театром, оказалось на деле магией. Я переходил от одной огромной картины к другой. Они перетекали друг в друга, как все тот же поток, и я как-то терял связь с действительностью, которая была за дверью, и уносился в действительность, которая была здесь, и именно эта вторая была настоящей, а та, за дверью, не то чтобы призрачной, но малозначащей.
Я ошарашено прошел по залу первого этажа… Бегство в Египет, Избиение младенцев, Мария Магдалина, Мария Египетская… Все это было именно так, все это происходило на земле и одновременно в каком-то особом мире между небом и землей, и этот второй мир Тиноторетто и изобразил. Может быть, это мир нашего сознания. И магические леса, которые он так любил, это и есть те дебри, в которых путаются наши мысли. И Мария Магдалина должна была в этот момент видеть мир вокруг себя именно таким, как бы далеко это ни было от реальности.
Я поднялся на второй этаж. Народу было совсем немного, и все были какие-то притихшие. Здесь было все, любая деталь пола и стен, не говоря уже о бесподобном деревянном резном обрамлении этих самых стен, где абсолютно великолепна каждая голова, каждая деталь орнамента. И посреди всего этого Моисей высекал воду из скалы, и она обрушивалась тебе на голову, пастухи поклонялись младенцу, Христос молил о чаше, Манна небесная низвергалась на землю, Иоанн Креститель крестил Христа, Ветхий завет переплетался с Новым, а тебя, как в стремнине носило от одного сюжета к другому. И какой-то поворот одной из множества великолепных голов или ракурс одной из фигур вдруг оказывался замочной скважиной, сквозь которую ты получал возможность посмотреть, что происходит в этом мире.
Случайно глянув на часы, я увидел, что провел здесь уже уйму времени, а ведь я хотел просто погулять по Венеции. Но уйти отсюда я не мог. Я ехал не за этим, но это вдруг перевесило все.
А потом я увидел дверь и вошел туда. Христос уже отнес свой крест на Голгофу. Здесь было Распятие. В натуральную величину и в натуральном виде. Голгофа проросла прямо сюда, в венецианский дворец, сквозь венецианскую воду. Единственное изменение, которое венецианский дух и характер позволили сюда внести, касалось одежды. В остальном это было просто слияние с Новым Заветом. И было еще одно довольно странное чувство: почему-то совершенно не удивляло появление этой вселенской живописи в городе, где все легкое и воздушное, где реальность как будто и не ночевала. Наоборот, было видно, что эта живопись является порождением этого самого города и не могла появиться нигде больше. Она была такой же неотъемлемой его частью, как и фасады палаццо в стиле пламенеющей готики, как Дворец Дожей, библиотека Сансовино или собор Сан-Марко. Это была Венеция, скрытая за фасадами всех этих зданий, как бывают скрыты восхитительные по силе и тонкости мысли за милым женским лицом. Тинторетто просто дал нам рентгеновский аппарат, который позволил все это рассмотреть. Теперь надо было только найти, куда сначала приложить глаз.
Я увидел напряженную изогнутую фигуру одного из тех, кто поднимал крест слева от Христа, почти в углу картины, и вдруг оказался там, на этой венецианской Голгофе, среди всех этих людей, потрясенных и равнодушных, агрессивных и смирившихся, принимающих активное участие в действии и лишь наблюдающих за ним.
Мой взгляд, как будто существовавший уже независимо от меня, блуждал от одного лица к другому, любое из которых само по себе было великой картиной; от одной фигуры к другой, являвшей собой маленький замкнутый мир, который, тем не менее, был и частью целого, сам того не зная или, может быть, даже не желая.
И над всем этим возвышался Христос, покидающий этот мир и уходящий в небо, которое еще накануне он был готов променять на землю. Вся картина по сути представляет собой перевернутый водоворот, воронка которого не погружает тебя в тьму, а поднимает и уносит вверх.
Даже не знаю, сколько я простоял и просидел в этом зале. Правильно сделали, что поставили там стулья, иначе кто-то впечатлительный наверняка упал бы.
Я выходил из Скуолы, словно в том самом тумане, который когда-то поглотил колокольню на Сан-Марко. Напоследок в киоске внизу пересмотрел десяток альбомов. Очень интеллигентного вида продавец смотрел за мной. Наконец, я выбрал один. Продавец посмотрел на меня еще раз, теперь уже как на человека, оправдавшего доверие. «Вы сделали правильный выбор. Часто берут тот большой, но этот лучше передает то, что здесь есть». Мы обменялись взглядами, как члены некоего тайного общества, попрощались, и я вышел на улицу.
Было солнечно и пустынно. Я побродил немного, адаптируясь к сияющему миру, в который вернулся. Зашел еще в церковь, где находится Ассунта Тициана. Я ее видел много раз, она мне очень нравится, но на сегодня способность воспринимать что-то подобное у меня уже притупилась, и я опять вышел на улицу.
Я то шел, то плыл по городу, меняя катера на ноги и ноги на катера. Скуола никуда не уходила, но легкая венецианская архитектура, созданная для счастья, тоже все больше входила в меня. Только совсем уж к вечеру я вспомнил как о чем-то не из своей жизни, что еще сегодня утром я был в Милане. Удивительно, как мало времени иногда занимает перелет с одной планеты на другую.
Ни разу у меня не возникло желание поплавать на гондоле, и не денег мне было жалко. Просто кататься на гондоле без женщины, это примерно то же самое, что танцевать вальс или танго без партнерши, причем не в комнате наедине с собой, а на людях, а моя женщина была далеко.
[653x490]
[509x676]
[490x653]
[653x490]
Я долго таскался по любимым местам, благо темнело поздно. Как обычно, застрял у Ка д’Оро. Посмотрел на скрипачку в длинном платье и кроссовках, которую снимали неподалеку, побродил по каналам, ничего конкретно не ища и желая только как можно дольше дышать этим воздухом. А закончил вечер на Риальто и у Санта-Мария-делла-Салюте. Ночь все-таки опустилась на город, ночная Венеция не очень создана для бродяжничества в одиночку, но я все-таки походил еще, пока ноги меня таскали. Наконец, я потащился в отель, поужинав в ресторане прямо перед ним. У меня просто не оставалось времени, которое еще можно было тянуть.
[653x490]
[653x490]
[653x490]
Возвращение на землю состоялось в тот самом ресторане. Вдруг выяснилось, что я страшно голоден, что не удивительно, так как был уже поздний вечер, а за весь день я только завтракал. Кроме того, стало довольно прохладно. Пища наполняла и грела тело изнутри, а остывший воздух пощипывал снаружи.
Когда я поднялся к себе в номер, никаких сил уже не было. Я открыл все окна, чтобы дышать воздухом Венеции, а не газовой смесью из кондиционера, и завалился спать. Но не тут-то было. Среди ночи я проснулся от того, что меня сжирали комары, эти самые гнусные посланники реальной жизни. Я включил свет, закрыл окна и, вооружившись отельным тапочком, стал гоняться за ними по всей комнате, прыгая, как Джекки Чан, и матерясь, как извозчик. Врагов было немного, но они были достаточно верткими. Тем не менее, минут через пятнадцать я взял над ними окончательный верх: они все сдохли под моими неотвратимыми, как судьба, ударами, щедро истекая моей кровью.
Утром я проснулся в таком же прекрасном настроении, как приговоренные к казни, которым предстояло пройти по Мосту Вздохов. Меня не казнили. Но меня судили со всей строгостью беззаконья и приговорили к изгнанию из Венеции.
Я шел к vaporetto так, как будто меня тащили туда на аркане. Не шибко надеясь на итальянскую пунктуальность, я решил уехать не на последнем поезде, который поспевал в Милан как раз вовремя для того, чтобы я чуть-чуть не опоздал на финальные бои, а на предпоследнем, и пока проклинал себя за это. Если бы не моя чертова осторожность, можно было бы еще час погулять по Венеции. Перед изгнанием не надышишься. Однако очень скоро я уже свою осторожность благословлял, потому что мой поезд, конечно же, опоздал на полчаса. Если тот последний сделал то же самое, о чем я так и не узнал, я бы совершенно точно опоздал.
Часа через полтора я вышел на платформе в Милане и, едва пройдя на улицу, увидел среди такси своих всадников в треуголках и при шпагах. Старший снял шляпу, опять слегка сдвинув парик, и помахал мне. Я подошел к ним и увидел, что они привели лошадь и для меня. «Ну, что? Набегался?» – спросил старший. «Набегался», - ответил я, садясь в седло. «И как тебе Венеция?» - спросил он. «А как может быть Венеция?» - ответил я. «Да, там жизнь!» - сказал старший, повернувшись ко мне, и я увидел, что у него мое собственное лицо.
[676x509]