
- Да, батенька! Вдвойне противно — заметил мой сосед, учитель из города О. И за себя противно, и за людей вообще. С трудом усваиваешь мысль, что все это действительность, а не сон. Мутная, жуткая действительность; точно упал с небесной лазури в глубокое, топкое болото. Как все это переварить?
Среди них я жил, как равный, как свободный, как гость. И вдруг в какие-нибудь несколько дней, все это опрокинулось к черту, все осталось где-то там, за какой-то роковой чертой., по сю сторону черты — грязная солома, грубые окрики, кругом враги, озлобленные лица — угроза расстрелом... Черт возьми, нелегко это переварить!
«Слово война еще не было произнесено…»
Еще мирным летом 1914 года немецкие санатории были полны проходящими в них курс лечения русскими путешественниками. Кто-то находился по работе в соседней тогда стране — граница между двумя империями до войны пролегала в нескольких километрах от польского города Калиш, кто-то посещал лечившихся на водах родственников и никто из примерно ста тысяч русских подданных не помышлял даже после сараевских выстрелов о спешном отъезде из пределов Германской империи. С. Григорьева встретила весть о идущей полным ходом немецкой мобилизации в Дрездене. Вот как он описывает обстановку там:
«Уже за несколько дней до объявления войны общественная атмосфера здесь как и повсюду в Германии сильно сгустилась: внешний вид города как-то изменился: на улицах то и дело устраивались патриотические шествия, появилось огромное количество военных, в ресторанах и пивных распевались национальные песни: отношение к иностранцам сразу ухудшилось. В некоторых кафе изгоняли русских, если узнавали их.»
Профессора Б. Бирукова предгрозовые события конца июля застали на лечении в Бад-Хомбурге, известном центре притяжения для русских путешественников еще с середины XIX века. Ни там, ни в расположенном неподалеку Бад-Наугейме, куда киевский журналист Шварц-Бастунич приехал навестить лечившегося на этом курорте отца, никто до последнего не верил в то, что угрозы и препирательства держав выльются в военное столкновение, а главное какие мытарства это повлечет для них лично. Казалось, что как уже случалось прежде, возня на Балканах затухнет сама собой, не перерастая в общеевропейскую войну. «Под звуки вальса и шелест бальных платьев охотно верилось, что крови не прольется» — вспоминал июльские настроения среди не только русских в Германии известный тогда адвокат Н. Карабчевский.
«Alle Russen heraus!»
Дождались жареного петуха. «Стало ясно, что нужно немедленно уехать», пишет Григорьев. Однако, куда? Инстинкт подсказывал, что кратчайший путь самый очевидный — напрямик, на Калиш, к родным пенатам. Решившихся на этот отчаянный бросок ждало тяжелое разочарование. Не добравшись до границы, в городке Лисса в вагоне раздался крик немецкого офицера — алле руссен хераус — всем русским на выход! Женщинам, детям, старикам, больным пришлось, толпясь на солнцепёке выслушать тяжкую весть о том, что граница закрыта и единственный путь теперь для них это путь назад, вглубь Германии. Затем им было «великодушно» предложены билеты до Берлина за немногие остававшиеся у путешественников рубли, так как банковские переводы из России были немедленно заморожены. «Живите, мол, как хотите — а денег не выдадим, да и в кредите откажем. Посмотрим, как вы извернетесь» ехидно резюмирует логику такой банковской политики Шварц-Бастунич. В общем, на остатки рублей в Берлин многие и отправились в надежде уж в столице-то разобраться что, да как. Наивность людей мирного времени. Как мы знаем, от центров принятия решений в такие моменты надо держаться как можно дальше…
С закрытием восточной границы единственным оставшимся вариантом бегства стали нейтральные страны, наиболее предпочтительными из которых были Дания и Швеция. Особенно для русских, находящихся на курортах на западе Германии этот вариант казался предпочтительным. Поторопиться с отправлением подталкивал еще и слух, что железные дороги только лишь в течение ближайших двух суток будут обслуживать нужды пассажиров, собираясь затем целиком переключиться на перевозку войск для нужд мобилизации. Уже вокзалы были переполнены отправляющимися на войну, возвращающимися в расположение своих земельных или национальных в случае союзницы-Австрии полков солдат, заплутавших путешественников, мошенников, бродяг. На франкфуртском вокзале выросла целая гора брошенного багажа, который в одночасье запретили к перевозке. Кто-то успел уехать буквально на последнем не подлежащем облаве на русских поезде на север. Но не все хотели или могли сразу уехать. Не все семьи отдыхали вместе, поэтому Шварц-Бастуничу, навещавшему отца, перед окончательным отъездом из Германии нужно было забрать из баварского курорта Бад-Киссинген мать…
В те же дни, в невероятной суматохе Бирукову с несколькими спутниками удалось добраться до соседнего Франкфурта, где ему в кассе без всяких проволочек продали заветные билеты на поезд через Гамбург до Стокгольма — спасение казалось до одури близким… пока на стоянке в Гисене не раздался тот самый вопль „алле руссен хераус!“
«Осторожно, шляпу раздавите!»
Тех, кому удалось раздобыть заветный билетик и прорваться в переполненные поезда ждало новое иезуитское испытание — не выдать в себе русских! Более-менее это удавалось остзейским немцам и просто знавшим язык или способным на незамысловатый разговор на нем в пределах «Сколько еще до следующей остановки?» Молчаливая отрешенность остальных, особенно на фоне всеобщего словоохотливого патриотического воодушевления, была подозрительна, но даже она не спасала от конфузов. Так ехавший с Шварц-Бастуничем киевлянин Каплун, не сдержавшись, предупредил пожилого отца своего спутника, видя, как тот чуть не сел на собственную шляпу, словами «Осторожно, шляпу раздавите!». Впрочем, в данном случае всё обошлось. Куда скупее была Фортуна с неким Леполадским, намеревавшимся добраться до Киссингена поездом:
За несколько станций до Киссингена в купе сел офицер. Заговорил. Леполадский охотно ответил. Разговорились. Офицер спросил Леполадского, откуда ‚он родом. Тот ответил, что родился недалеко от восточной прусской границы, но скромно умолчал по какую сторону этой границы. Через некоторое время офицер уже прямо спросил его, какой он национальности. Леполадскому пришлось сказать, что он русский. Офицер, как будто ни в чем не бывало, продолжал мирно разговаривать, а когда они приехали в Киссинген, открыл дверь, позвал жандарма и велел арестовать Леполадскаго, как шпиона.
Не обошлось без злоключений и у застрявших в Гиссене. Как только пассажиры узнали, что несколько часов ехали бок-о-бок с врагами начался переполох:
Немцы, сидевшие рядом с нами, словно преобразились. На лицах их было выражено теперь презрение и ненависть. Двое вскочили с своих мест и с искаженным от гнева лицом, указывая на дверь, повторяли: «Heraus, heraus!»
В толпе соотечественников
Попытка уехать третьего августа в Копенгаген обернулась и для Григорьева сотоварищи не далее как в городке Нойштрелиц на пол-пути от Берлина до побережья Балтийского моря полным фиаско. Снова «руссен хераус», но на сей раз уже не просто посылают назад, а собирают в группу и гонят с багажом по жаре под улюлюканье собравшихся зевак «Вас всех повесят, негодяи, вам конец!» Впрочем, и предоставленными немецкими военными властями в распоряжение автомобилями пользоваться желание довольно быстро пропадало. Бируков упоминает, как в подогнанные машины предложили сесть пожилым, немощным и больным, однако предупредили, что по приезде всех ожидает медкомиссия, по результатам которой симулянты будут расстреляны. В результате даже те, кто еле волочил ноги, предпочел идти пешком.
Как до скуки похожи низменные инстинкты толпы: схожее унижение пережил и немецкий художник Коэн-Портхайм, но в Англии, когда по пути в лагерь интернирования собравшаяся толпа покрывала проклятиями ненавистных «убийц младенцев» гуннов, хотя многие из этих гуннов жили и мирно трудился с ними рядом десятилетиями.
Читая различные воспоминания этих судьбоносных дней начала августа 1914 года в Германии невольно начинает казаться, что жесткое, а подчас жестокое обращение с гражданскими лицами, которых тогда только входило в повсеместную моду называть «враждебными иностранцами», не было результатом централизованных, целенаправленных действий, а скорее явилось результатом отсутствия таковых. Поэтому вся ответственность легла тяжким грузом на плечи мелких военных и гражданских чинов, которые в новых условиях военного времени боялись накосячить и навлечь на себя гнев начальства. Начинающая набирать обороты шпиономания подливала масла в огонь, и страх попасть под трибунал накладывался на патриотический подъем и лишний повод выслужиться перед начальством за счет с виду и по сути бесправных, зашуганных жертв. А самым простым и самым очевидно немецким методом была проверка всех скопом — за лишнюю проверку немец немца не накажет, а вот за упущенных диверсантов-шпионов по головке точно не погладит. Посему первым делом после снятия с поезда горе-путешественников намылившихся улизнуть по добру по здорову с родины Шиллера и Гете, собирали в зданиях вокзалов в группы. Многих затем гнали по жаре загород, в пустовавшие фабрики или замки, где начинался допрос.
Слухи
Я хочу потолковать с вами. Как вы думаете, могут нас вопреки международному праву расстрелять?
Право, не знаю голубчик. Откуда же мне знать?
Ну, это ведь не ответ, вы подумайте и скажите.
В чрезвычайных условиях, когда даже газеты не всегда поспевали, а иногда и не хотели поспевать за событиями, сразу же среди оказавшихся в Германии русских расплодилось огромное количество слухов. Всегда находился кто-то, кто наверняка знал, действительно что-то слышал, располагал достоверными сведениями, что вот-вот придет поезд с дипломатами, который заберет всех в Россию, всех расстреляют или расселят в лучшем отеле города, по личной договоренности между Вильгельмом и Николаем.
От всего мира мы были отрезаны. Немецким газетам нельзя было верить ни на йоту — они писали только о немецких победах и печатали анекдотические донесения о стычках, в которых неприятель полег весь, а у немцев один легкораненый. Писем и газет иностранцам не выдавали, люди жили только слухами и вестями, приходившими с оказией.
вспоминал Шварц-Бастунич.
Подстёгивала шпиономанию и пресса, тем более, что отдельные случаи саботажа действительно имели место в воевавшей на западе и востоке Германии. Однако призывы к бдительности возымели эффект согласно русской поговорке «заставь дурака богу молиться»:
В Германии распространились слухи, что русские агенты где-то взорвали мост, и вслед за этим все немецкие газеты стали помещать предостережения против русских, говоря, что Германия полна русскими шпионами, что каждый немец обязан помогать властям в излавливании этих агентов России и т. д. Этим, отчасти, объяснялась ярость немецкой толпы: видя большую массу русских, окруженных солдатами, публика решила, что это все пойманные шпионы…
У одного горемыки при обыске обнаружились две географических карты из дешевого путеводителя. На одном немецкий ищейка разглядел пятно на Бельгии. Готовилась ли диверсия? Коэн-Портхайм, сидевший в заключении по другую сторону баррикад недоумевал в своих воспоминаниях: «Неужели она правда верили, что этот бетонный пол построен в качестве подставки для пулемета?» В патриотическом угаре и боясь получить нагоняй, а то и пулю от начальства еще не в такое поверишь.
Слухи качались маятником от крайностей — всех скоро отпустят и всех скоро расстреляют. Слухи утомляли и без того уставших. Истощали воображение.
С другой стороны слухи были тем сладчайшим болеутоляющим наркотиком, который помогал пережить тревожность от неопределенности, длительное ожидание по вокзалам, заброшенным фабрикам, замкам и школам, пока военные и гражданские власти Германии решали что делать с толпою русских подданных.
Гражданские пленники
Чтобы представить себе на минутку потрясение столкнувшихся тогда с притеснениями и как бы сейчас сказали беспределом в свой адрес путешественников, надо вспомнить, что люди начала двадцатого века жили в довольно искусственном мире логоса и логики, порожденном еще длящейся, на излёте, эпохой позитивизма в науке с её многочисленными изобретениями в технике и открытиями в естествознании. Тогда многим казалось, что научно-технический прогресс может быть перенесен и на жизнь общества, что приведет к смягчению нравов, победе над предрассудками и торжеству прагматичного гуманизма. Конечно, этот гуманизм не распространялся на представителей «отсталых», колонизированных народов — обратная, так сказать, сторона веры в прогресс. Первым тревожным звоночком-предупреждением, что свирепость к чужакам, «дикарям» может перекинуться и на другие уже этнически родственные, европейские народы была англо-бурская война с её невообразимыми зверствами на поле боя и - внимание - концлагерями для гражданских лиц. Впервые одним европейцы, пускай и в Африке, брали в плен ни в чем неповинных представителей другой европейской, согласно своему происхождению, нации и наблюдали, как те включая женщин, детей и стариков, умирают от голода и болезней. На Альбионе лишь немногие голоса, такие как Эмили Хобхаус, возвысились против бесчеловечной практики систематического замарывания и истязания гражданских лиц.
Российские курортники же никакой связи между обрушившимися на них злоключениями и незавидной судьбой говорящих на странном языке африкаанс белых колонистов Южной Африки несколькими годами ранее распознать, конечно, не могли. Зато в одночасье всколыхнулась дремавшая ненависть и презрение к ненавистным тевтонам, тупоголовой и послушной немчуре. Страх как мощный магнит притягивает металлическую стружку племенной ненависти из самых дальних закоулков сознания.
Страх
При каждой заминке, неопределенности, нелогичном действии немецких властей сразу же первая мысль — нас расстреляют. Сыпали угрозами и мелкие сошки, охраняющие пленников: не будете слушаться — расстрел. А шпионам и подавно полагается свинцовая диета: «Недалеко от Франкфурта, в Нойгейма, пойманы вчера два русских доктора, которые отравляли холерными вибрионами воду в городском бассейне, и тут же были расстреляны. Теперь по всем дорогам и шоссе ловят русских!»
А что же в России? Может быть родина наших героев показала образец рыцарского отношения к иностранца-выходцам из вражеской страны? Защитила их от нападок невежественного охлоса? Кажется, что эксперимент от переноса его в другую лабораторию не потерял ничего от своей убедительности. Четвертого августа было разгромлено немецкое посольство в готовящемся стать Петроградом Петербурге. Французский посол Палеолог вспоминал:
Чернь наводнила особняк, била стекла, срывала обои, протыкала картины, выбросила в окно всю мебель, в том числе мрамор и бронзу эпохи Возрождения, которые составляли прелестную частную посла Германии Пурталеса. И, чтобы кончить, нападавшие сбросили на тротуар конную группу, которая возвышалась над фасадом. Разграбление продолжалось более часу, под снисходительными взорами полиции.
Пошли громить немецкие лавки, досталось и лавкам еврейским. Началась настоящая антинемецкая истерия. Громить всегда легко и приятно, когда делаешь это во имя святого дела, например, на патриотическом подъём. Ведь когда швыряешь урну в застекленное окно — ты просто хулиган. А вот когда урна летит в окно проклятого супостата — то это уже геройство. Вести о петербургском погроме дали веский аргумент погромщикам немецким. Око за око, Auge um Auge…
«Для русской дряни у меня ничего нет!»
Страх, не обузданный разумом, всегда порождает ненависть. Вот метаморфоза заклейменного шпионом, чуть не расстрелянного, но затем отпущенного с охранной грамотой до Дании некоего русского подданного Гольдштейна:
Охваченный, после перенесенных передряг, фанатической ненавистью к немцам, он мечтал только об одном, чтобы, по входе русских войск в Берлин, переименовать Унтер ден Линден в Николаевский проспект и провезти через него в двух клетках Вильгельма Кровавого и достославного сынка его Кронпринца Окаянного.
Даже те, кому удавалось заполучить заветный пропуск до границы добирались как правило лишь до ближайшего крупного города, где мелкий чин спрашивал документики и рьяно выслуживался, задерживая подозрительных русских, для которых начиналось многодневное сидение по гостиницам. Вроде бы гостиница — не лагерь, но тоже не сахар: «Свобода, свобода — тут только мы поняли, что это значит. Как адвокату-криминалисту — вспоминал Карабчевский — мне, конечно, приходилось бывать в тюрьме, но лишь испытав самому заключение, хотя бы в гостиннице, понимаешь, что значить лишение свободы.»
Куда выплеснется в итоге порожденная страхом ненависть никто не знает. Вот пример Шварц-Бастунича, на всякий лад сокрушавшегося в своих воспоминаниях о жестокости и твердолобости «бесчувственной немчуры», с которым приключилась преинтереснейшая метаморфоза — из клеймителя тевтонского скудоумия в штандартенфюреры СС, специалиста Гиммлера по масонам. Нашел-таки на кого направить свой гнев праведный журналист-патриот, жертва притеснения, жертва истерии и её же репродуктор.
Особенно в первые дни после объявления войны накал истерии всеобщей бил через край. Спекулянты старались нажиться на объявленных вне закона иностранцах, беря с них грабительские цены за копеечные услуги и товары. А то и вообще отказывались продавать, заявляя: «Для русской дряни у меня ничего нет!». Речь, на минуточку, о булочках.
Пышным цветом расцвели аферисты и, как бы сейчас сказали, решалы, обещавшие за мзду малую обкашлять вопросики перед немецким военным начальством, чтобы заполучить заветный пропуск до границы. Обычно, обобрав узников отеля как липки, решала бесследно исчезал или же тянул резину, кормя «завтраками». В итоге, как в анекдоте про клячу, разводил руками: «Ну не шмогла я, не шмогла…» Да уж, время такое. Государственная необходимость, вы понимаете. Что до мелких тычков и от ворот поворотов, то они стали обыденностью.
Заключение злоключения
Через несколько месяцев большинству удалось выбраться в Россию через Скандинавию. Обобранными, оплеванными, измотанными. Кто с какой бумажкою, выданной в ратуше или военной коммендатуре. Шварц-Бастуничу, Григорьеву, Карабчевскому и Бирукову первыми довелось познакомить тогдашнюю российскую публику с описаниями пережитого ими в плену. Издательства охотно стали печатать воспоминания настрадавшихся курортников, чтобы показать всем с какими бесчестными негодяями страна воюет. Случившиеся затем революции и Гражданская война оставили в тени мытарства русских курортников в Германии летом 1914 года, точно так же, как концлагеря затмили интернирование в гостиницах, школах и загородных дворцах. Будто и не было их вовсе.
Историк Кристофер Кларк назвал свою книгу о Первой Мировой «Сомнамбулы» — именно так пришла к ней Европа и именно так в водоворот бесправия и притеснений, которые раньше были уделом далеких колониальных разборок, втянуло гражданских лиц — докторов, профессоров, художников, адвокатов. Солома страха горит быстро, но ярко. Достаточно ярко, чтобы поддержать пламя в топке ненависти. В эпохи потрясений окно Овертона хоть распахивается лихо, но закрывается со скрежетом тяжким трудом поколений.