Ох, времена нынче тяжкие настали! Вон, посмотреть кругом, одни беженцы, лица хмурые, черные, давно не мытые. Охо-хонюшки! И детей у всех мал-мала! А как вспомнишь налет немецких самолетов под Ковелем, аж волосы под платком дыбом становятся!
Детей тогда полегло много, да все в траве прятались, а сверху видно хорошо, вот их и обстреливали… Мои-то тогда целы оказались. И слезы сами текли от радости, что не убило их. А у подружки моей Груши младшего тогда там и схоронили. Осколок ему как раз чуть выше уха в голову вошел, сразу и не поняли, что помер. А лежал мальчонка-то как живехонький! Только волосики стали легкими и пушистыми, как у цыпленка. Вот по волосикам Груша и поняла, что убило его. Как она причитала, как причитала! А чего там, быстро схоронили погибших, вещи разбросанные кое как собрали, и дальше тронулись. На Восток. А что нам тот Восток? За Сарнами вовсе дорога тяжкой стала. В поезд все новых и новых беженцев подсаживали, вон, теснятся всюду. Надо на дочек посмотреть, как они там, спят ли?
Три дочери Гапы спали вповалку, тесно прижавшись друг к другу. На головах платки, так лучше, да и привычнее. Да и вошь не сразу вступит. Вошь нынче пошла злая, ядреная, кровушки людской пьет вдосталь. Видано ли это до войны было, чтобы девки ходили вшивыми? Дегтя подмешаешь к мыльному корню, так, чуть только, чтобы запах стоял. Да тем составом головы им намажешь. Потом смоешь и уже чистым мыльным корнем еще раз вымоешь. И косы у них ладные, волос к волосу. И все три красавицы! Даром что поздно родились. Это уже после того, как два первенца поумирали. Страху тогда натерпелась, думала больше не будет деточек. Уж молила, молила Господа, чтобы послал ребятенка. И послал… Правда девок. А раз Господь их давал, то в вере укрепилась и назвала их Верой, Надеждой и Любовью. Последняя, Любушка, уже в 1937 родилась. А Надя в 1933. Аккурат на Пасху. С Верой разница в годах большой получилась, аж 9 годков. А что сделать, Богу виднее, когда давать, а когда брать. Эх, знал бы Андрей, как тяжело ехать на чужбину, да не узнает. Убило его сразу почти, как война началась. Только его призвали в армию, собрали мужиков из села, пошли они нестройной колонной в райцентр, а там налет. Они бежать, да куда там! Полегло от того налета их немало, даже солдатами стать не успели. Вот и считай, похоронки нет, аттестат на него не оформили. И даже не считается погибшим солдатом. А считается призывником. А какой он призывник, считай, как все, солдат уже. А власть так не считает. Охо-хо-о-о-о...А я вот жива… И есть почти нечего. Все, что можно было выменять из вещей, уже давно выменяла. А еще ехать и ехать. И куда ехать? Какой-то Новосибирск. А что там?..
А между тем три замурзанные девочки спали вповалку на полу на каких-то дерюжках. Так было теплее. Сверху их укрывали их же пальто, которые мать ни за что не хотела продать. Да и пальтишки были так себе, ношенные, видавшие виды. А из всех вещей, что взяли в дорогу остались пара сменного белья, чулки на всех, валенки, опять же одни на всех, полотенце вафельное и кусок мыла, который берегли. Из еды были сухари и сала кусок, завернутый в промасленную бумагу. Сало было старым, изрядно высохшим, кургузым, но именно от него мать отрезала по тоненькому кусочку и давала сосать. Именно сосать, а не есть, иначе голод подступал все сильнее. Девочки вздрагивали во сне, средняя, Надюшка, морщила лобик и хотела плакать. Мать не обращала на них внимания, она была занята горькой думой о еде. А между тем поезд подъезжал к очередной станции.
Станция была типичной: водокачка, рельсы, пыльная дорога, редкие деревья и редкие группы местных жителей, которые выменивали на барахлишко местную еду.
- А ну, налетай, семечки белые!
- А вот баранки, баранки кому?
-Почем баранки?- интересовались из ближайшего вагона.
-А ни по чем! Что дашь взамен? Деньги нынче не нужны, деньги у нас у самих есть, нам бы бельишко какое, а?
- Да какое нынче бельишко! Распродали все уже по дороге…
-А самовар не возьмешь?- из поезда высунулась толстая баба, голову которой покрывал деревенский платок.
-Нет, самовар у нас свой есть, не луженый даже!- гордо вздернул голову продавец баранок.
-А может что еще надо? Ты скажи, вдруг у нас есть?- с надеждой в голосе сказала Гапа.
-Нет, не надо, вас ноне на Восток едет как муравьев, всех не пожалеешь. Отдам только за белье!- как отрезал хозяин баранок.
Народ в вагоне шевелился, кто-то сползал с нар, сколоченных наспех, кто-то что-то вытаскивал из под них припрятанное подальше, кто-то бежал за кипяточком. А в это время громкоговоритель пролаял: «Граждане пассажиры, просим освободить пути, на фронт проследует поезд по второму пути!.. Второму пути…»
Кругом зашевелились, людская масса сдвинулась к убогому зданию вокзальчика, скорее напоминавшему барак. Все замерли, провожая глазами поезд, в котором очередную порцию солдат везли на фронт.
- Чтоб его, того фашиста перекосило! Господь с вами, солдатики!- какая-то тетка неопределенного возраста одновременно грозила одной рукой, а второй творила крестное знамение. А когда поезд скрылся вдалеке, все махала, махала, махала вслед рукой. Потом пропустили литерный, потом проехал поезд с техникой, а поезд с эвакуированными все не отправляли. Дочки Гапы бродили по перрону, рассматривали местность, почесывались. Гапа успела обегать небольшой поселок при станции, попыталась обменять чулки на еду, но их никто не брал, еду же за деньги, которых было очень мало, но все же были, не продавали. Тогда Гапа схватила дочек за руки и поволокла в поселок:
-Подайте, Христа ради, дочки поизносились, вторые сутки ничего не ели!
Подавали мало, крохи. Эти крохи сразу исчезали во рту дочек. Гапа пускала голодную слюну и прикидывала, довезет ли она дочек до Новосибирска, который был им определен в эвакуацию. Получалась, не довезет. Даже на яблоках, которых в тот год уродилось много в этих краях, не довезет. Когда на станции громкоговоритель приказал садиться в вагоны, Гапа вздохнула, взяла дочек за руки и побежала в свой вагон. Так и ехали. Скоро стало ясно, что вша косит всех, начинался тиф. А это было очень страшно. Тифозных снимали на станциях и отправляли в местные больницы. С ними ссаживали родственников и те растворялись в небытии. Гапа молила Бога об избавлении от ужасов войны. С каждым днем она все больше темнела лицом и худела. Надо было спасть дочек. Но как? А вот как, она не знала. И когда поезд прибыл уже под самую осень в Оренбург, она привычно взяла дочек за руки и пошла мимо вокзала просить милостыню. К этому времени она уже падала в голодные обмороки. Дочки слабыми тенями плелись за нею. Особенно тяжело было с младшей. Гапа оглянулась на здание вокзала и удивилась, что такая мысль раньше не пришла ей в голову:
- Доченьки мои, я вас сейчас на вокзал отведу, на лавочку посажу, а вы сидите смирно, я с Верой пойду нам еды поискать, а вы ждите, ждите, я приду и вас заберу.
… Сколько сидели Надежда и Любовь на лавочке, девочки не помнили. Надя потом вспоминала, что они по очереди бегали в туалет, чтобы маму не пропустить, когда она за ними придет. А мама все не шла. А поздно ночью показался милицейский патруль:
- Девочки , вы чьи?
-Мы мамины,- совершенно взрослым голосом сказала старшая - Надя.
-А где ваша мама?
-А мама пошла в город еду поискать, - добавила Люба.
-Вы эвакуированные?
-Да! - хором ответили девочки.
-А куда ехали?
- В Насибирск!- радостно выдала Люба, а Надя ее поправила, - не в Насибирск, а в новый Сибирск, так мама сказала!
- Пон-я-я-я-ятно…- протянул милиционер. – Ну, пойдемте, узнаем про ваш поезд.
… Поезд с эвакуированными давно уехал в Новосибирск. Девочки терпеливо ждали мать, хотя от голода давно уже были похожи на свечки. Ни мать девочек, ни старшую сестру так и не нашли. Видимо они вышли где-то по пути. Девочки попали в детский дом Оренбурга, а потом их отправили в детский дом хлебного города Ташкента. Потому что кроме завшивленности девочки страдали от крайней степени истощенности. Там они и выросли. Там закончили ремесленное училище, поступили на завод. Там нашли свои половинки. Люба умрет во время родов, а Надя, чувствуя себя абсолютно одинокой после смерти сестры, всю жизнь будет искать старшую сестру и мать. И найдет! Найдет тогда, когда той будет под 80, а сама Надя будет иметь двух сыновей. И задаст матери всегда мучивший ее вопрос: «Мама, как ты могла нас с сестрой оставить? Почему не оставила и Веру? » Вначале мать заплачет, а потом сожмет упрямо губы и скажет: «Что же было, дочка, делать? Ведь мерли по дороге как мухи, сначала от бомбежек, потом от голода, все ведь на фронт шло. А я вас прокормить не могла. Вера-то уже взрослой почти была, к работе приставят, она на кусок и заработает, а вы нет. Вы обуза. Вот и оставила на добрых людей. Понимала, что в детский дом вас отдадут, а там ведь государство присмотрит, накормит, напоит, выучит. Так и случилось. А я за вас всегда Бога молила. Боженька видит, кто должен жить, а кто нет. Вот по Божьему велению вы и выжили…»
Никогда Надя не упрекнет свою мать, понимая, что есть в ее жизни сермяжная правда, но никогда они не станут близкими и родными людьми. И будет Надя сдержанна и нелюдима, а любить будет только мужа своего, который также, как и она, попал в годы войны в детский дом и прошел той же дорогой, что и Надя с Любой. Только Надя помнила имя свое, фамилию, название родного села, откуда они бежали в начале войны, а ее муж не помнил ничего. Контузило его, когда бежали они от бомбежки полем, а имя и фамилию ему дали уже в детском доме...
Ох, война, что ж ты сделала, подлая!