Перечитываю всего Есенина. Будто прохожу по знакомым стёжкам.
Он так рано почувствовал, что рождён для радости, что так, как живут крестьяне, жить нельзя. А как можно? Отбирал, накапливал, из того, что окружало, лучшее. Словно собирал припасы в дорогу. Знал, что пахать – не его. Город манил неизвестностью. Хотелось жить там, и прожить не одну жизнь, – на эти, как по канону прожитые жизни, он насмотрелся вдоволь.
Природа была щедра к нему не только внешностью и талантом, но и одарила властью над женщинами. Он словно излучал свет, на который со всех сторон слетались бабочки. И он брал их, не задумываясь. Не ценил. Хотя, теряя, глубоко страдал, как все крестьяне, от потери своего.
Попав в Тегеран, возмущался паранджами, скрывающими от его постоянно ищущего взгляда достойную поцелуев жертву. Умел восхищаться красотой и, что более ценно, находить адекватные слова для своего восхищения.
Но если Пушкина восхищали женские ножки, то Есенина дурманили волосы.
Всеми людьми спокойно пользовался, примерялся под них, разыгрывая то рязанского Леля, краснеющего и застенчивого, то потеющего перед признанными начинающего и нуждающегося в чутком руководстве самородка. Цель оправдывала средства: с них, мол, не убудет! И все радостно помогали ему.
Он жадно самообразовывался. Это была не только внешняя потребность окружения, но и внутреннее ощущение какой-то недостачи, мешающей писать. Стихи – вот что главное. Только благодаря стихам можно стать знаменитым и получить памятник. Но для них, прежде всего, надо быть живым.
И он выживал: то задружится с царским полковником, что может ко двору представить пред светлые августейшие очи, а то и спасёт от высылки на фронт; то с чекистами роман закрутит, получая пайки в голодное время или поездки в более сытые края, а то и раздобудет по блату драгоценную бумагу для печати своих строк…
Но его феномен ещё и в том, что даже в своём притворстве он оставался искренним! Потому-то ему и верили.
И ещё, что важно: он никогда не переходил границу подлости:
«Не расстреливал несчастных по темницам!..».
Теперь его во многом обвиняют, начитавшись мемуаров о нём. Своего друга Мариенгофа Есенин просил: «После моей смерти не говори обо мне плохо…».
А Мариенгоф сразу же после его ухода бойко написал «Роман без вранья», где сама авторская позиция свысока, попытка самовыпячивания за счёт принижения неизмеримо более талантливого и истинного, говорит о многом.
Есенин очень быстро понял, что такое революция. Недаром написал «Страну Негодяев», где в образе Чекистова вывел Троцкого. Но время требовало ррррреволюционных строк – и он их давал. Понимал, что они слабы.
Не утешало даже осознание, что, мол, у Демьяна Бедного, который был для него мерилом бездарности и пошлости, стихи ещё хуже.
Плохие стихи были щитом, за которым спасал сокровенные, наболевшие строки. Но вынужденная раздвоенность требовала спасения в бутылке.
Тем более, что видел, как друзья постоянно наживались на нём, а все женщины хотели присвоить. Отсюда и скандалы с Айседорой, и пьяные дебоши.
Не мог он принадлежать кому бы то ни было – ни женщине, ни партии, ни литературному течению! Отовсюду торчала его непокорная вихрастая голова, не давая захлопнуть над собой крышку. Или повесить ярлык.
Но пьяным настоящие свои стихи он никогда не писал. Наоборот, священнодействовал: умывался, приводил себя в порядок, ставил на стол цветы. Все его любимые строки – результат огромной внутренней работы.
Он часто лежал, вперив глаза в потолок: «Не мешай, я пишу…».
Можно ли истинного поэта мерить обычными мерками и осуждать, что он плохой отец, муж, любовник? Его приоритеты в другом. Его направленность – за предел этого времени. Он обращается через головы современников к тем, кто придёт позже и сумеет правильно прочитать его строки. Современникам от этого, конечно, не легче. Сплошные неудобства.
Ему многое прощалось. Особенно женщинами. Ни одна из брошенных им не сказала о нём дурного слова. Верная Галя Бениславская ждала его возврата многие годы и всегда принимала так, будто он только что вышел за хлебом. Не смогла только перенести его женитьбы на Софье Толстой – слишком уж явственно Сергей не любил избранницу, но, мол, по бороде деда решил взобраться на литературный Парнас! Но даже горькие обиды и раны, походя нанесённые Есениным, не препятствовали её жертвенному самоубийству на его могиле: «Самоубилась, как собака. В этой могиле для меня самое дорогое…».
Но долго проходить в грозу между капель Есенину не удалось: слежка, провокации, нарастающее ощущение угрозы. Приговор он себе вынес сам, когда похвастался перед «друзьями» о партийном руководителе Питера: «Вот Каменев такой большевик, такой большевик, а у меня есть его телеграмма с поздравлениями восхождения на престол Константину, когда Николай отрёкся!».
И как его не спасал умница профессор Ганнушкин, пряча у себя в психлечебнице, чекисты достали его в Ленинграде, пытали, нечаянно убили, пытались замаскировать убийство под самоубийство, порезали вены, но кровь уже не текла,
тогда подвесили. Но ни трансгуляционной борозды, ни других непременных примет повесившегося. И исчезающие один за другим «свидетели».
Так тот, кто замышлялся для радости, кончил как мученик.