Есть ведь такие вещи, забыть которые означало бы остаться безродным и сирым, забыть которые означало бы сделаться нищим и беспомощным, обеднить самого себя. Историческая память человечества не должна утратить ни подвигов, ни злодейств прошлого и никогда не должна прощать прошлому ни подлости, ни измены, лишь потому, что эти измены и подлости отделены прошедшими годами.
За океаном и в Западной Европе правители государств силятся воспитать поколение молодежи так, чтобы молодежь не имела понятия о страданиях и крови отцов и старших сестер и братьев. Они стремятся искоренить в молодежи всяческий интерес к истории и политике - к прошлому и будущему, научить молодых людей жить только текущей минутой. Исступленный грохот, чувственные стоны и шепот джаза, щекочущий танец, вино, наркотики, секс - вот что подсовывают они молодому поколению. "Не нужно правдивых картин недавнего прошлого; они вызовут мысли, от которых заболит голова, - уверяют идеологи империализма. - Лучшая живопись бездумна и беспредметна! Талантливейшая поэзия - это поэзия индивидуальных страстей и инстинктов - поэзия подсознательного и сверхчувственного. Все разумное грубо. Высшее в человеке - иррационально..."
- из предисловия (С. Злобин. Роботы смерти (Исповедь палача Освенцима))
- Говорят также, что вы очень любите своих людей.
Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:
- Вздор! Что за вздор! Люблю своих людей! Опять эта их глупая сентиментальность! Повсюду они видят любовь! Послушай, Рудольф, я не люблю своих людей, а забочусь о них. Это не одно и то же. Я забочусь о них, потому что это драгуны, а я драгунский офицер и Германия нуждается в драгунах, вот и все!
- Да, но когда умер маленький Эрих, говорят, вы отослали его жене половину своего жалованья.
- Да, да, - воскликнул ротмистр и подмигнул мне, - и еще послал ей великолепное письмо, в котором воспевал на все лады этого маленького негодяя, этого лентяя Эриха, который не умел даже держаться в седле! А почему я так сделал, Рудольф? Потому, что я любил Эриха? Чепуха! Пошевели немного мозгами, Рудольф! Ведь этот маленький негодяй был уже мертв значит, он уже не был драгуном. Нет, не из любви к нему я так поступил. Я хотел, чтобы вся деревня прочла мое письмо и сказала: "Наш Эрих был настоящим немцем, героем, а офицер его - настоящий немецкий офицер". Он замолчал и посмотрел мне в глаза.
- Это для примера, понимаешь? Может, ты когда-нибудь будешь офицером, так не забудь про деньги, письмо и все прочее. Так именно и надо поступать! Для примера, Рудольф, для Германии!
Казарменный распорядок приводил меня в восхищение. Я-то думал, что знаю, что такое дисциплина, потому что дома у нас все было рассчитано по часам. Но куда там! Дома у нас еще бывало изредка свободное время. В казарме же порядок был действительно образцовый. Больше всего мне нравилось обучение ружейным приемам. Мне хотелось бы, чтобы вся моя жизнь состояла из таких же четких движений. Я даже придумал и разработал своеобразную игру. По утрам, как только трубили подъем, я, стараясь, чтобы никто из товарищей этого не заметил, проделывал все в строго определенном, установленном мною порядке: вставал, мылся, одевался, расчленяя каждое действие на ряд четких движений: первое - откидывал одеяло, второе - подымал ноги, третье - опускал их на пол, четвертое - вскакивал. Эта маленькая игра давала мне чувство удовлетворения и уверенности в себе. За все время моего обучения я ни разу не отступил от выработанных мною правил.
В это время появился улыбающийся ротмистр Гюнтер с новехоньким сверкающим орденом "За доблесть" на шее. Он остановил драгун и, взяв один комплект обмундирования, продемонстрировал нам каждую вещь в отдельности, не переставая повторять: "Все это стоит немало марок..." Добравшись до шортов, он развернул их, уморительно потряс перед нашим носом и заявил:
- Армия нас наряжает мальчуганами, чтобы мы не слишком напугали англичан.
Мы жгли деревни, грабили фермы, рубили деревья. Для нас не было разницы между солдатами и гражданским населением, между мужчинами и женщинами, взрослыми и детьми. Все латышское мы обрекали на смерть и уничтожение. Когда нам на пути попадалась какая-нибудь ферма, мы уничтожали всех ее обитателей, наполняли трупами колодцы и забрасывали их сверху гранатами. Ночью мы вытаскивали всю мебель на двор фермы, зажигали костер, и яркое пламя высоко вздымалось на снегу. Шрадер говорил мне, понизив голос: "Не нравится мне это". Я ничего не отвечал, смотрел, как мебель чернеет и коробится в огне, и все вещи становились для меня как бы ощутимее - ведь я мог их уничтожать.
Меня томило какое-то смутное ожидание. Когда в мелодию, которую играет оркестр, вдруг врывается бой барабанов, в этом резком и в то же время глухом звуке есть нечто загадочное, угрожающее, торжественное. Нечто подобное чувствовал и я.
... Наполеон сказал: "Невозможно - не французское слово". С тридцать четвертого года мы стараемся доказать всему миру, что слово это - и не немецкое.
- Хотите посмотреть?
Зецлер растерялся, украдкой взглянул на меня и тихо ответил:
- Конечно.
Заглянув в смотровое оконце, он воскликнул:
- Да ведь они голые!
Шмольде вяло произнес:
- Нам дан приказ собирать одежду. Если убивать их одетыми, пришлось бы затрачивать много времени на раздевание.
Зецлер смотрел через оконце. Он прикрыл глаза ладонью, чтобы лучше видеть.
- Кроме того, - сказал Шмольде, - когда шоферы чересчур интенсивно дают газ, заключенные задыхаются. При этом они выделяют экскременты. Одежда была бы вся загажена.
- А нельзя было бы пощадить хотя бы женщин?
Шмольде отрицательно покачал головой.
- Как вы не понимаете, их-то в первую очередь надо истреблять. Как можно уничтожить какую-нибудь разновидность, если сохранять самок?
- Грузовик - газовая камера, - сказал он, кладя руку в перчатке на заднее крыло машины. - Вот видите, выхлопной газ через шланг подается внутрь. Предположим теперь, гестапо арестовало тридцать партизан и любезно предоставило их в мое распоряжение. Грузовик едет за ними, и, когда привозит их, они уже трупы. - Он улыбнулся. - Понимаете, мы, так сказать, одним ударом убиваем двух зайцев. Бензин используется одновременно для транспортировки и для отравления. Отсюда... экономия.
Он сделал знак, гауптшарфюрер закрыл гараж, и мы пошли дальше.
- Заметьте, - продолжал он, - я не рекомендую никому этот способ. Он не дает гарантии. Бывало на первых порах - откроешь двери грузовика, думаешь, что имеешь дело с трупами, а оказывается - люди находятся лишь в обмороке. Бросаешь их в огонь, а они начинают кричать.
Они не знают, проживут ли еще хотя бы день, закончив свое творение... Поэтому смерть для них имеет значение... Они живут низменной надеждой...
- Какие они все уродливые! - продолжал Кельнер, глядя в чашку. - Я хорошо разглядел их сегодня, когда они входили в газовую камеру. Какое зрелище! Какая отталкивающая нагота! В особенности женщины...
Я с отчаянием глядел на него. Но он не подымал глаз от чашки.
- И дети... эти худые... обезьяньи мордочки... не больше моего кулака... Действительно, они выглядят жутко... А когда началось отравление...
Я посмотрел на Кельнера и с ужасом перевел взгляд на дверь. Меня бросило в пот. Я не в состоянии был произнести ни слова.
- Какие отвратительные телодвижения! - продолжал он медленно, машинально мешая кофе ложечкой. - Настоящая картина Брейгеля! За одно это уродство они заслуживают смерти. И подумать только... - он усмехнулся, подумать только, после смерти они пахнут еще хуже, чем живые!
- Ты не смеешь так обращаться со мной! Все, что я делаю в лагере, - я делаю по приказу! Я тут ни при чем.
- Да, но делаешь это ты!
Я посмотрел на нее с отчаянием.
- Но ты не понимаешь, Эльзи, я винтик - и только. В армии, когда начальник отдает приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный - наказывают начальника. И никогда - исполнителя.
- Значит, - медленно, с уничтожающим презрением процедила она сквозь зубы, - вот причина, заставившая тебя повиноваться. Ты знал, если дело обернется плохо, - не ты будешь наказан.
- Но мне никогда и в голову не приходило это!.. - воскликнул я. - Я просто не способен не выполнить приказ! Пойми же! Я органически не в состоянии нарушить приказ!
- Значит! - сказала она с леденящим спокойствием, - если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?
Я растерянно посмотрел на нее.
- Но это безумие! Никогда мне не прикажут ничего подобного!
- А почему бы нет? - сказала она с истерическим смехом. - Тебе ведь дали приказ убивать еврейских детей! А почему бы не твоих детей? Почему бы не Франца?
- Помилуй, никогда бы рейхсфюрер не отдал мне такой приказ! Никогда! Это...
Я хотел сказать: "Это немыслимо!", но внезапно слова застряли у меня в горле. Я с ужасом вспомнил, что рейхсфюрер приказал расстрелять собственного племянника.
Я опустил глаза, но было поздно.
- Ты не уверен! - с невыразимым презрением произнесла Эльзи. - Вот видишь, ты не уверен! И прикажи тебе рейхсфюрер убить Франца - ты бы сделал это! - Она стиснула зубы, как-то вся собралась, и глаза ее загорелись жестоким, звериным огнем. Эльзи, такая мягкая, тихая... Я смотрел на нее, словно парализованный, пригвожденный к месту этой ненавистью.
- Ты сделал бы это! - с яростью выкрикнула она. - Ты сделал бы это!
Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: "Конечно, нет!" Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова снова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал:
- Разумеется, да.
Я думал, она сейчас бросится на меня. Наступила бесконечно тягостная тишина. Эльзи не сводила с меня глаз. Я уже не мог больше говорить. Мне отчаянно хотелось взять назад свои слова, объясниться... Но язык мой словно прилип к гортани.
Судьи старались использовать все, что я говорю, главным образом против меня самого. Как-то прокурор воскликнул: "Вы уничтожили три с половиной миллиона человек!" Я попросил слово и ответил: "Прошу прощения, я уничтожил лишь два с половиной миллиона". По залу пронесся гул, и прокурор крикнул, что я должен был бы постыдиться подобного цинизма. Но ведь я ничего предосудительного не сказал, я только уточнил цифры.