• Авторизация


Питер Хёг. Фрекен Смилла и её чувство снега. 06-04-2011 09:44 к комментариям - к полной версии - понравилось!


Ребенку многое кажется естественным. И только с годами начинаешь удивляться.

 

 

Мне никогда не привыкнуть к тому, как плачут мужчины. Возможно, потому что я знаю, как

губительно действуют слезы на их чувство собственного достоинства. Возможно, потому что

слезы так непривычны для них, что всегда переносят их назад, в детство.

 

 

В этот момент у меня в голове нет ясности, есть одна лишь путаница. Но такая большая

путаница, что я вполне могу поделиться ею с другими.

 

 

Это был один из тех дней, когда можно задать вопрос, в чем смысл существования, и получить

ответ, что никакого смысла нет.

 

 

Она бледна, очаровательна и бесстыдна, будто девушка-эльф, ставшая стриптизершей.

 

 

Полярный эскимос Аисивак рассказывал Кнуду Расмуссену, что в начале на свете жили только

мужчины, их было двое, оба они были великими чародеями. Когда они пожелали, чтобы их стало

больше, один из них изменил свое тело так, чтобы можно было рожать, и с тех пор эти двое

родили множество детей.

 

 

Год спустя ... я почувствовала тошноту во время рыбной ловли. Мне тогда было около шести

лет. Я была недостаточно взрослой, чтобы размышлять над тем почему. Но достаточно взрослой,

чтобы понять, что так обнаруживает себя отчуждение от природы. Что какая-то часть ее больше

уже не доступна мне тем естественным образом, каким она была доступна раньше. Возможно, я

уже в тот момент захотела научиться понимать лед. Желание понять — это попытка вернуть то,

что ты потерял.

 

 

В глубине любой слепой, безрассудной влюбленности растет ненависть к объекту любви, который

владеет единственным в мире ключом к счастью.

 

 

Как и все остальные, я с семи лет тщательно покрывала свое детство фальшивой позолотой, и

какая-то ее часть, наверное, попала и на мою мать.

 

 

— Папа, — говорю я, — выпиши мне рецепт.

Он мгновенно, молниеносно переходит, как бывало у него и с моей матерью, от обвинений к

заботе.

— Ты больна, Смилла?

— Очень. Но этим клочком бумаги ты можешь спасти мне жизнь и выполнить клятву Гиппократа. На нем должно быть пять цифр.

Он морщится, речь идет о сокровенном, мы затронули жизненно важные органы — бумажник и

чековую книжку.

 

 

Читать снег — это все равно что слушать музыку. Описывать то, что прочитал, — это все равно

что растолковывать музыку при помощи слов.

 

 

Может быть, неправильно, что мы вспоминаем переломные моменты нашей внутренней жизни как нечто, происходящее в отдельные, исключительные мгновения. Может быть, влюбленность, пронзительное осознание того, что сами мы когда-нибудь умрем, любовь к снегу — на самом деле не неожиданность, может быть, они присутствуют в нас всегда. Может быть, они никогда и не умирают.

 

 

Мне он нравится. У меня слабость к неудачникам. Инвалидам, иммигрантам, самому толстому

мальчику в классе, тому, с которым никто никогда не танцует. Душою я с ними. Может быть,

потому что я всю жизнь знала, что в некотором смысле всегда буду одной из них.

 

 

Широко распространено мнение, что дети — открыты, что правда об их внутреннем мире сама

лезет наружу. Это не так. Нет никого более скрытного, чем дети, и ни у кого нет большей

потребности быть скрытным. Это своего рода реакция на мир, который постоянно пытается

открыть их с помощью консервного ножа, чтобы посмотреть, что же у них там внутри и не надо

ли заменить это более подходящим содержимым.

 

 

Наливая чай, она пользуется ситечком, чтобы в чашки не попали чаинки. Под носиком чайника

кусочек хлопчатобумажной ваты, чтобы чай не проливался на стол. У нее внутри происходит

нечто подобное. Ее угнетает непривычная необходимость отфильтровывать то, что не должно ко

мне просочиться.

 

 

Моя мать курила сделанную из старой гильзы трубку. Она никогда не лгала. Но если она хотела

скрыть правду, она чистила трубку, брала в рот то, что было вычищено из трубки, говорила

«mamartoq» — прекрасно и потом делала вид, что не в состоянии говорить. Скрывать — это тоже

искусство.

 

 

— Вы веруете?

— Не знаю, в вашего ли Бога.

— Это не имеет значения. Вы веруете в божественное?

— Иногда по утрам бывает так, что я не верю даже в то, что сама существую.

 

 

К своей пространственной свободе я отношусь так же, как, по моим наблюдениям, мужчины

относятся к своим яичкам. Я баюкаю ее, как грудного ребенка, и поклоняюсь ей, как богине.

 

 

— Знаешь, что лежит в основе математики, — говорю я. — В основе математики лежат числа. Если бы кто-нибудь спросил меня, что делает меня по-настоящему счастливой, я бы ответила: числа.

Снег, и лед, и числа. И знаешь почему? ... Потому что система чисел подобна человеческой

жизни. Сначала натуральные числа. Это целые и положительные. Числа маленького ребенка. Но

человеческое сознание расширяется. Ребенок открывает для себя тоску, а знаешь, что является

математическим выражением тоски? ... Отрицательные числа. Формализация ощущения, что тебе

чего-то не хватает. А сознание продолжает расширяться и расти, и ребенок открывает для себя

промежутки. Между камнями, между лишайниками на камнях, между людьми. И между цифрами. И знаешь, к чему это приводит? Это приводит к дробям. Целые числа плюс дроби дают рациональные числа. Но сознание на этом не останавливается. Оно стремится перешагнуть за грань здравого смысла. Оно добавляет такую абсурдную операцию, как извлечение корня. И получает иррациональные числа. ... Это своего рода безумие. Потому что иррациональные числа бесконечны. Их нельзя записать. Они вытесняют сознание в область безграничного. А объединив иррациональные числа с рациональными, мы получаем действительные числа. ... И это не прекращается. Это никогда не прекращается. Потому что теперь мы сразу же присоединяем к действительным числам мнимые — квадратные корни из отрицательных чисел. Это числа, которые мы не можем представить себе, числа, которые не может вместить в себя нормальное сознание. А если мы к действительным числам прибавим мнимые, то получим систему комплексных чисел. Первую систему счисления, в пределах которой можно удовлетворительно объяснить формирование кристаллов льда. Это как большой, открытый ландшафт. Горизонты. Ты идешь к ним, а они все отодвигаются. Это Гренландия, это то, без чего я не могу! Поэтому я не могу сидеть за решеткой.

 

 

Я тихо лежу, глядя на него так, как раньше никогда не смотрела. Он шатен, в его волосах

несколько седых прядей. Волосы густые, как ворс швабры. Когда погружаешь в них пальцы — как

будто держишься за гриву лошади. Там, в постели, ко мне приходит счастье. Не как что-то

принадлежащее мне. А как огненное колесо, катящееся через пространство и мир. На мгновение

мне кажется, что я могу избавиться от этого, что можно просто лежать, ощущая то, что у меня

есть, и не желать большего. В следующую минуту я хочу, чтобы это продолжалось и дальше. Он

должен лежать рядом со мной и завтра. Это мой шанс. Мой единственный, мой последний.

 

 

Нытье — это вирус, смертельная, инфекционная, распространяющаяся как эпидемия болезнь. Я не

хочу его слышать. Я не хочу обременять себя этими безудержными проявлениями эмоциональной

ограниченности.

 

 

Можно найти множество причин, чтобы не мыться. В Кваанааке одна мать три года не мыла левую щеку своей дочери, потому что ее поцеловала королева Ингрид.

 

 

Опять напрашивается извечный вопрос, почему мужчины столь негармоничны, как получается, что они у стола при вскрытии тела, на кухне, в собачьей упряжке могут быть виртуозными эквилибристами и в то же время впадают в инфантильную беспомощность, когда надо подать руку незнакомому человеку.

 

 

В ящике стола он находит тысячекроновую бумажку и кладет ее на стол.

— Все имеет лицевую сторону и оборотную. Обычно они одинакового размера.

Он ласково поворачивает купюру.

 

 

Ребра — это замкнутые эллиптические орбиты планет, с фокусами в sternum — грудине, белом

центре снимка. Легкие — это сероватые тени млечного пути на фоне черного свинцового

небесного экрана. Темные контуры сердца — это облако пепла от сгоревшего солнца. Туманные

гиперболы внутренностей — это одинокие астероиды, бродяги Вселенной, случайная космическая

пыль.

 

 

В глубине души я знаю, что стремление постичь ведет к слепоте, что желание понять несет в

себе жестокость, которая затмевает то, к чему стремится понимание. Только восприятие

обладает чуткостью. В таком случае я, наверное, и слаба, и жестока. Мне никогда не удавалось

отказаться от этих попыток.

 

 

Нет ничего более гротескного на свете, чем холодная европейская вежливость в выходцах из

стран третьего или четвертого мира.

 

 

Йоргенсен рассказывал нам, что при расследовании только небольшой участок пути проходишь с

помощью систематического метода.

— Когда я не могу найти свои очки, — говорил он, — я сначала немного пользуюсь системой. Я

ищу их в туалете, рядом с кофеваркой и под газетой. Но если их там нет, то я прекращаю

думать, а сажусь в кресло и оглядываю все в ожидании, не появится ли идея, и она всегда

появляется, всегда приходит. Мы не можем разложить все на части, неважно, что мы ищем — очки или бутылки, нам надо подумать и почувствовать, нам надо найти преступника в самих себе и решить, куда бы мы сами их запрятали.

 

 

Когда мне было пять лет, мир был для меня непостижимым. Когда мне было тринадцать, он стал

для меня маленьким, грязным и до тошноты предсказуемым. Теперь это опять — беспорядок, хотя иной, не такой как в детстве, но столь же сложный.

 

 

Влюбленности придают слишком большое значение. На 45 процентов влюбленность состоит из

страха, что вас отвергнут, на 45 процентов — из маниакальной надежды, что именно на сей раз

эти опасения не оправдаются, и на жалкие 10 процентов — из хрупкого ощущения возможности

любви.

 

 

Бывает, что обаяние человека столь велико, что оно преодолевает все показное в нас,

свойственные нам предрассудки и внутренние преграды и доходит до самых печенок. Пять минут

назад мое сердце попало в тиски, и теперь эти тиски сжимаются. Одновременно с этим ощущением начинает подниматься температура, которая является реакцией на перенесенное напряжение, и появляется головная боль.

Десять лет назад такая головная боль привела бы к сильному желанию прижаться губами к его

губам и увидеть, как он теряет самообладание.

Теперь я могу наблюдать за тем, что происходит со мной, испытывая глубокое уважение к этому

явлению, но прекрасно понимая, что это не что иное, как кратковременная опасная иллюзия.

 

 

— Я тебя никак не могу понять. Ты — добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна,

ты похожа на привидение, предвещающее беду.

 

 

Нервный срыв совсем не обязательно бывает срывом, он может наступить так, что ты тихо и

спокойно погружаешься в равнодушие.

 

 

В руках у нее ремень с пряжкой. Ударяет она так точно, что только пряжка бьет по телу,

оставляя длинную белую полосу на одной его ягодице. Полоса сначала белая, потом

ярко-красная. Он хватается за раковину, выгибает спину, выставляя назад нижнюю часть тела.

Она снова бьет, пряжка ударяет по другой ягодице. Я вспоминаю Ромео и Джульетту. Европа

богата традициями нежных свиданий.

 

 

— Смилла, — шепчет он, — когда я был маленьким, у меня был такой заводной танк на гусеницах.

Если перед ним ставили какой-нибудь предмет, он мог карабкаться вверх по нему, потому что у

него была низкая передача. Если предмет нависал над ним, то он, поворачивая, двигался вдоль

него и находил другой способ перебраться на другую сторону. Его нельзя было остановить. Ты —

такая машина, Смилла. Тебя надо было держать подальше от всего этого, но ты все время

вмешивалась. Ты должна была остаться в Копенгагене, но неожиданно оказываешься на борту.

Потом они сажают тебя под замок, это моя идея — так безопаснее всего для тебя. Дверь

запирают, хватит о Смилле, и вот пожалуйста — ты уже выбралась. Ты все время неожиданно

возникаешь. Ты такая машина, Смилла, ты вроде такой детской чашки-непроливашки, которая все

время поднимается.

В его голосе борются несоединимые чувства.

— Когда я была маленькой, — говорю я, — мой отец подарил мне плюшевого медвежонка. До этого у нас были только те куклы, которых мы сами делали. Он продержался неделю. Сначала он

испачкался, потом у него вылезла шерсть, а потом он порвался, и то, чем он был набит,

высыпалось, а кроме этого, у него внутри ничего не было. Ты — такой медвежонок, Фойл.

 

 

Они придут и скажут мне: расскажи нам. Чтобы мы поняли и могли поставить точку. Они

ошибаются. Только то, что нельзя понять, можно закончить. И далее ничего не последует…

вверх^ к полной версии понравилось! в evernote


Вы сейчас не можете прокомментировать это сообщение.

Дневник Питер Хёг. Фрекен Смилла и её чувство снега. | Alea-jacta-est - Ничего кроме | Лента друзей Alea-jacta-est / Полная версия Добавить в друзья Страницы: раньше»