“Если немного пораскинуть мозгами, то можно, пожалуй, придти к выводу, что в основе тяги многих писателей к фантастическому (что бы под этим ни понималось), равно как и в основе такой же тяги многих читателей, лежит просто-напросто лень. В самом деле: встав перед необходимостью воплотить в слова то, что едва брезжит в каких-то не поддающихся измерению далях — или глубинах — человек, помаявшись некоторое время, почти наверняка убедит себя, что ему просто необходимо воспользоваться одним из образов, уже наличных в — скажем так — "сокровищнице культуры". Число таких образов воистину астрономическое, что позволяет улещивать свою совесть сознанием того, что ты испытал «творческие муки», блуждая в этих лабиринтах — порой, что и говорить, весьма запутанных. Число, повторяю, астрономическое; но тем не менее оно — предельно, измеримо. Мир же, или реальность, или как там ещё — очевидно, беспределен.
На вопрос царя Милинды: «Если бы все мысли, протекшие за то время, пока щёлкнешь пальцами, стали вещественными, то какая бы тогда куча вышла?» — монах Нагасена отвечал: «Если положить, что одно зерно риса — это одно изменение мысли, то за время, пока щёлкнешь пальцами, набралось бы сто повозок риса, государь».
Всякому ясно, что задача простой регистрации всех этих «изменений мысли» неизмеримо сложнее всего того, что мы обычно встречаем в литературе. И что же? Вправе ли мы требовать невозможного? Олень-то всё равно всегда у нас за спиной. А с образами хорошо и удобно: будто и в самом деле оглянулся.
И всё же, хоть лень и простительна, хоть она и единит читателя с писателем — я, мол, такой же, не дрейфь — всё же следует хоть раз честно признать, что тяга к образам, в особенности к полузабытым и причудливым (да, в особенности она, поскольку это та же лень, только в оболочке «исканий и борений», а потому вдвойне привлекательная) — итак, следует признать, что подобная тяга — вещь вредная.
Но что толку в этом признании? Разве оно изменит нашу природу, а кроме того — нужно ли её вообще изменять?
Мн-да”.