Лебединый папорок с шафранным взваром
Шанежки св. / вып.
Ряб окрашиван под лимоном
Папошник сладкий
Тюря с зел. луком
Расстегаи
Сухарница со сметаной
Курник
Мазуля с имбирём
Кисель овсяный
Напитки
Взвар гонобобелевый
Кислые щи
Мёд черемховый
Мёд обварный
Романея (кубок в 100 г.)
Знаменитый фарисей Никодим (его еврейское имя было, видимо, Накдимон бен Горион), персонаж Нового Завета, которому приписывается апокрифическое евангелие (в Талмуде он тоже предстаёт человеком учёным и благочестивым), был одним из самых богатых людей Иерусалима: он мог полностью обеспечить город пищей, солью и дровами на три года. Однако после иудейского восстания его дочь была вынуждена выковыривать зёрна ячменя из навоза.
Николай Васильевич Гоголь
Иван Фёдорович Шпонька и его тётушка
Ранее обыкновенного лег он в постель, но, несмотря на все старания, никак не мог заснуть. Наконец желанный сон, этот всеобщий успокоитель, посетил его; но какой сон! еще несвязнее сновидений он никогда не видывал.
То снилось ему, что вкруг него все шумит, вертится, а он бежит, бежит, не чувствует под собою ног... вот уже выбивается из сил... Вдруг кто-то хватает его за ухо. «Ай! кто это?» — «Это я, твоя жена!» — с шумом говорил ему какой-то голос. И он вдруг пробуждался. То представлялось ему, что он уже женат, что все в домике их так чудно, так странно: в его комнате стоит вместо одинокой — двойная кровать. На стуле сидит жена. Ему странно; он не знает, как подойти к ней, что говорить с нею, и замечает, что у нее гусиное лицо. Нечаянно поворачивается он в сторону и видит другую жену, тоже с гусиным лицом. Поворачивается в другую сторону — стоит третья жена. Назад — еще одна жена. Тут его берет тоска. Он бросился бежать в сад; но в саду жарко. Он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит жена. Пот выступил у него на лице. Полез в карман за платком — и в кармане жена; вынул из уха хлопчатую бумагу — и там сидит жена... То вдруг он прыгал на одной ноге, а тетушка, глядя на него, говорила с важным видом: «Да, ты должен прыгать, потому что ты теперь уже женатый человек». Он к ней — но тетушка уже не тетушка, а колокольня. И чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню. «Кто это тащит меня?» — жалобно проговорил Иван Федорович. «Это я, жена твоя, тащу тебя, потому что ты колокол». — «Нет, я не колокол, я Иван Федорович!» — кричал он. «Да, ты колокол», — говорил, проходя мимо, полковник П*** пехотного полка. То вдруг снилось ему, что жена вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу. «Какой прикажете материи? — говорит купец. — Вы возьмите жены, это самая модная материя! очень добротная! из нее все теперь шьют себе сюртуки». Купец меряет и режет жену. Иван Федорович берет под мышку, идет к жиду, портному. «Нет, — говорит жид, — это дурная материя! Из нее никто не шьет себе сюртука...»
В страхе и беспамятстве просыпался Иван Федорович. Холодный пот лился с него градом.
Как только встал он поутру, тотчас обратился к гадательной книге, в конце которой один добродетельный книгопродавец, по своей редкой доброте и бескорыстию, поместил сокращенный снотолкователь. Но там совершенно не было ничего, даже хотя немного похожего на такой бессвязный сон.
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
Первое свидание
Киркою рудокопный гном
Согласных хрусты рушит в томы...
Я - стилистический прием,
Языковые идиомы!
Я - хрустом тухнущая пещь,-
Пеку прием: стихи - в начинку;
Давно поломанная вещь,
Давно пора меня в починку.
Висок - винтящая мигрень...
Душа - кутящая...
И - что же?..
Я в веселящий Духов день
Склонен перед тобою. Боже!
Язык, запрядай тайным сном!
Как жизнь, восстань и радуй: в смерти!
Встань - в жерди: пучимым листом!
Встань - тучей, горностаем: в тверди!
Язык, запрядай вновь и вновь!
Как бык, обрадуй зыком плоти:
Как лев, текущий рыком в кровь,
О сердце, взмахами милоти!
Орел: тобой пересекусь...
Ты плоти - жест, ты знанью - числа...
"Ха" с "И" в "Же" - "Жизнь":
Христос Иисус -
Знак начертательного смысла...
Ты в слове Слова - богослов:
О, осиянная Осанна
Матфея, Марка, Иоанна -
Язык!.. Запрядай: тайной слов!
ПЕРЕВОЖУ С ТОХАРСКОГО A НА ТОХАРСКИЙ B И ОБРАТНО. ТЕКСТЫ ЛЮБОЙ СЛОЖНОСТИ, СЖАТЫЕ СРОКИ, ЦЕНЫ УМЕРЕННЫЕ.
ТЕЛ. 8-909-156-56-23, СЕРГЕЙ
АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ РЕМИЗОВ
"Можно ли установить символику снов? – или, что то же, составить сонник «для всех»?
Символика передаётся по традиции – прививается с детства, значит, всё-таки что-то можно установить и руководствоваться?
Можно, конечно, но не наверное: символика снов не постоянна. Как скорость света колеблется в зависимости от времени, меняясь в каждый час дня, так и символы меняются по человеку и его душевному состоянию.
Классическое «гуано» по всем сонникам верные «деньги». По-русски это понятно: слово «гуано» санскритское, означает «добро», как имущество[1]. А ведь случается и так: снится, ногой попал в кучу или мазнешься, а на утро не только никаких денег, а счёт тебе подают, газовый или электрический, изволь платить. Вот тебе и «гуано»!
Тоже и с деньгами: деньги – серебро – слёзы и, кажется, кроме неприятности ничего не жду, а хвать – чек на 1000 фр. Вот тебе и раз!
На Сонниках и даже на «восточных» далеко не уедешь".
("Мартын Задека")
[1] Словом «гуано» Ремизов зачем-то стыдливо скрывает русское «говно», которое этимологически и вправду связано с «говядой» (как санскр. gava- «корова»). А «гуано» -- заимствование из языка кечуа (сначала в испанский), huanu, «помёт морских птиц». – А. К.
II. «ТИПОЛОГИЯ»
1. Пословица
а) «Запад»
На этом можно было бы и успокоиться: пусть каждый, исходя из своих предпочтений, «проголосует» по вопросу о том, каков был путь передачи мотива (по морю или по суху) и в какое время всё это происходило. Но есть одно маленькое обстоятельство, которое, может быть, чревато далеко идущими последствиями. Дело в том, что в греческой литературе есть ещё один контекст, где используется мотив «змеи-верёвки». Это трактат по риторике, озаглавленный «О стиле» и приписываемый (Псевдо-)Деметрию . Там сказано:
«А зачастую забавным бывает и уходящий страх, когда пугаются понапрасну, приняв, например, ремень за змею (tÕn ƒm£nta æj Ôfin) или отверстие земляной печи — за разверзшуюся пропасть».
К чести А. Френкиана следует сказать, что в своей работе он этот контекст указал. Однако румынский учёный попросту констатировал эту параллель, никак не учитывая её в своих построениях. Пренебрёг ей и его оппонент, Т. Мак-Эвилли. Между тем этот контекст кажется чрезвычайно важным, и вот почему.
Перед нами трактат именно по риторике, а не по философии (и, возможно, именно из риторического, а не из философского арсенала почерпнул впоследствии св. Иоанн Златоуст мотив «змеи-верёвки»). Поэтому ни о каком «гносеологическом» контексте здесь нет и речи: мотив предстаёт как пример «забавного», т. е. комического. Предельно краткое его изложение в трактате наводит на мысль о том, что имеется в виду нечто общеизвестное: сцена из комедии? байка? «анекдот»? Или, может быть, пословица?
И такая пословица отыскалась. В сборнике так называемых «эзоповых авторов» в ряду пословиц под № 132 читаем: «Укушенный змеёй пугается и верёвки». Любопытно, что к пословице «прилагается» и толкование, переводящее её в план «социально-политический»:
«Кто от тираннов вред узнал на опыте, /
Тот стороной обходит и могилы их» .
Кроме того, вспоминается и латинская пословица, приводимая у Петрония: «Змея канат не родит» . Правда, смысл её совсем иной: («Яблочко от яблони недалеко падает»), но строится она, конечно, на том же самом сопоставлении, хотя и по «контрастному» принципу.
Коль скоро речь зашла о пословицах, можно прекратить разговор о хронологии, смело обратиться к «типологическим» параллелям и поискать нечто подобное где-то «повосточнее».
б) «Восток»
В Тибете эта пословица была известна очень широко, как показывает её вариант, записанный Ю. Н. Рерихом:
“Однажды меня укусила <букв.: ‘лишила жизни’ (srog-bcad)> чёрная ядовитая змея (dug-sbrul nag-po), и теперь я пугаюсь <даже> пёстрой верёвки (thi-gu khra-khra).
4. «Свет с Востока?»
Впервые эта яркая параллель была отмечена лишь сравнительно недавно в работах А. Френкиана . Учитывая широкое употребление этого мотива в рамках индийской традиции в противовес всего двум-трём параллельным местам в греческих текстах, румынский учёный заключил, что пассаж из Секста Эмпирика восходит, в конечном счёте, к Пиррону Элидскому (ок. 365–275 до н. э.), основателю греческого скептицизма, который мог позаимствовать этот пример из бесед с индийскими “гимнософистами”, находясь в Индии с войском Александра Македонского. Гипотеза Френкиана хороша прежде всего тем, что опирается на данные античной традиции. Вот что сообщает по этому поводу Диоген Лаэртский: «Пиррон ... был слушателем Анаксарха, которого сопровождал повсюду, даже при встречах с индийскими гимнософистами. Отсюда, по-видимому, он и вывел свою достойнейшую философию».
Таким образом, по Френкиану, заимствование произошло из Индии в Грецию.
5. «Свет с Запада?»
Однако Френкиану решительно возражал Т. Мак-Эвилли . Он указал на хронологическую несостоятельность этой гипотезы. В самом деле: первое сколько-нибудь релевантное использование нашего примера с индийской стороны засвидетельствовано в буддийских сочинениях (как считал Мак-Эвилли, у Дигнаги, т. е. в V–VI вв. н. э). В настоящей статье этот тезис несколько откорректирован, поскольку этот пример использует Арьядэва. Правда, датировка его жизни, неразрывно связанная с датировкой жизни его учителя Нагарджуны, представляет немалые трудности и продолжает оставаться предметом оживлённых дискуссий . Но важно уже то, что мотив “змеи-верёвки” связывается именно со школой Нагарджуны, деятельность которой разворачивалась, как полагают многие учёные, ок. II–IV веков н. э., т. е., несомненно, до жизни Дигнаги. Но ведь Карнеад (214–129 гг. до н. э.) жил в любом случае за несколько столетий до любого из мадхьямиков! Если предположить, что именно он впервые использовал этот мотив в философском контексте (а хронология подводит именно к такой гипотезе), то приоритет Греции в данном вопросе не вызывает никаких сомнений.
Исходя из этих соображений, Мак-Эвилли выдвинул смелую гипотезу: этот мотив, по его мнению, был заимствован из Греции в Индию. Разумеется, при этом возникает необходимость как-то объяснить, каким образом он вообще мог туда попасть.
Попробуем развить гипотезу Мак-Эвилли, предположив, что подобное заимствование действительно состоялось. Можно ли указать (пусть лишь гадательно) возможные пути и вероятную эпоху этого заимствования?
***
Прежде всего, оно могло состояться в Александрии в период со второй половины I– го в. до н. э. до первой половины I– го в. н. э. Присутствие индийцев в Александрии в то время едва ли подлежит сомнению. В римскую эпоху именно этот порт становится главным центром оживлённой морской торговли с Индией . Началась она ок. 120 г. до н. э., а в начале I– го в. н. э., после “открытия” муссонных ветров, стало возможным “сплавать” в Индию и обратно за один год. Товарооборот при этом был весьма внушителен и приносил громадную прибыль. Пик александрийско-индийской торговли пришёлся на I–II вв. н.э.
Столь интенсивный торговый обмен вряд ли мог обойтись без обмена духовного. Одно из важнейших свидетельств тому — речь Диона Хризостома к александрийцам (Речи, 32. 40), произнесённая ок. 71–75 гг. н. э.: «Я вижу среди вас не только эллинов <...>, но и бактрийцев, скифов, персов и нескольких индов ('Indоn tinaj)...».
Итак, индийцы пришли послушать знаменитого заезжего ритора. Это предполагает, во-первых, знание греческого языка, а во-вторых — интерес к ораторскому искусству и философии. Вероятно, в Александрии уже тогда была небольшая индийская община. Основу этой общины должны были составлять купцы, но не исключено, что такой культурный центр всего Средиземноморья, как Александрия, мог привлечь и индийских философов.
Далее встаёт вопрос о «донорах». Поскольку мотив “змеи-верёвки” дошёл до нас всё же в скептической передаче, обратимся к александрийской скептической школе. В её существовании не усомнились бы даже сами скептики: так, у Диогена Лаэртского (IX. 69) упоминается Гекатей Абдерский, непосредственный ученик Пиррона, живший при дворе Птолемея I. Возможно, он и стал основателем александрийского скепсиса. Сохранилось также имя Евбула Александрийского (ок. 230–100 гг. до н. э.), скептика “в четвёртом поколении”, бывшего учеником Евфранора Селевкийского, ученика знаменитого Тимона
Наши соотечественники в совершенстве освоили китайский стиль, внеся в него лишь одну маленькую коррективу: не ТАЙ-ЦЗИ-ЦЮАНЬ, а ТАЙ-У-ЦЗИ-ЦЮАНЬ.
Андрей Коваль
2. «ЗАПАД»
Если теперь вернуться на греческую сторону, то можно заметить, что второй пассаж из Секста Эмпирика (ПУ VII. 187–188), где используется тот же пример, представляет собою более позднюю переработку первого, причём аналогичная ситуация изложена в нём куда более “картинно” и подробно — так сказать, “крупным планом”. Меняется при этом и логическая схема, в которую укладывался предыдущий фрагмент:
«Например, если кто-нибудь увидит в неосвещённом помещении моток верёвки (e†lhma scoin…ou), то, предположив тут же, что это — змея, он начнёт её перепрыгивать. Однако, остановившись после этого, он исследует истинное <положение вещей>. И вот, обнаружив, что она неподвижна, на основании рассуждения он уже готов признать, что никакой змеи тут нет. Но, соображая, что иногда змéи, скованные зимним холодом, могут быть неподвижны, он дотягивается до витка верёвки (spe…rama) палкой. И вот тогда, всесторонне рассмотрев (™kperiodeЪsaj) возникшее представление, он соглашается с тем, что отождествление представившегося ему тела со змеёй <было> ошибочно» .
Итак, судя по изложению Секста Эмпирика, Карнеад использовал этот “наглядный пример” для иллюстрации своей теории достоверного познания. Очевидно, он полагал, что процесс познания истины разворачивается в направлении от “убедительного” (piqanТn) путём “разубеждения”, достигаемого тщательным и непредвзятым исследованием. Показательно при этом, что третий вид “представления” — “убедительное, всячески проверенное и нерассеянное” (fantas…a piqan», periwdeumљnh ka€ ўper…spastoj) — как бы «не умещается» в схему, заданную рамками нашего примера, и для иллюстрации его привлекается совсем другой мотив, уже несомненно греческий .
Собственно говоря, этими двумя пассажами из Карнеада в изложении Секста Эмпирика бытование данного примера в рамках греческой философии практически исчерпывается.
Правда, несколькими веками позже тот же мотив встречается в месте несколько неожиданном: у СВ. ИОАННА ЗЛАТОУСТА (ум. в 407 г. н. э.). Он прибегает к этому примеру по меньшей мере трижды. Так, в «Огласительных проповедях» (2. 1; vol. 49, p. 233) он призывает катехуменов:
«Изучи же природу вещей тщательнее! Ведь, когда настанет ночь и сгустится мрак, зачастую можно, и верёвку увидев, принять её за змею (scoin…on „dиn tij, ™nТmisen Фfin eЌnai), и убежать от приближающегося друга, будто от врага, и перепугаться, услышав какой-нибудь звук».
Схожим образом используется этот пример в «Разъяснениях на Псалмы» (9 (8), 1; vol. 55, p. 122), где Златоуст утверждает, что страх — не в природе вещей: он зависит от изначального выбора-предпочтения (proa…resij). «Точно так же зачастую в темноте пугаются верёвки, приняв её за змею (™n skТtJ pollЈkij ka€ scoin…on tij њdeisen, Фfin nom…saj)». И, наконец, в «Проповедях на Послание к эфесянам» (12. 3; vol. 62, p. 92) на примере “змеи-верёвки” изобличается слепота языческих философов.
3. «ВОСТОК»
Совсем иначе обстоит дело в Индии. Можно смело сказать, что в индийской философии “змея-верёвка” относится к числу самых излюбленных “наглядных примеров” и настолько часто встречается в сочинениях разных — даже враждебных друг другу — школ, что указать все случаи употребления этого мотива нет никакой возможности. Поэтому ограничимся здесь лишь кратким обзором.
а) Веданта
Приведённые выше две шлоки (двустишия) из трактата Гаудапады (МК 17–18) открывают ряд случаев использования этого примера в традиции веданты. Мотивом “змеи-верёвки” охотно и
Андрей Коваль
“ВЕРЁВКА-ЗМЕЯ”:
ЗАМЕТКИ ПО СРАВНИТЕЛЬНОЙ ПОЭТИКЕ ФИЛОСОФСКИХ ТЕКСТОВ
Устоявшиеся системы идей не путешествуют.
Перениматься могут, скорее, лишь их фрагменты.
[EDWARDS, p. 5]
ВСТУПЛЕНИЕ
Предмет статьи, предлагаемой вниманию читателя — некоторые “буквальные” соответствия между греческими и индийскими философскими сочинениями. Чтобы пояснить, чтó именно понимается здесь под “буквальными” соответствиями, уместно вспомнить один из самых знаменитых примеров такого рода схождений. В вышеупомянутом платоновском «Федре» (246b–256e) проводится подробное сравнение психического строя человека с колесницей, управляемой возничим. Но практически то же самое сравнение развивается и в стихотворном отрывке из «Катха-упанишады» (I. 3. 3–9). Эта очевидная и яркая параллель органично вплетается в широкую сеть подобных “буквальных” соответствий между древнегреческими и древнеиндийскими философскими текстами.
Всякому хорошо знакома следующая особенность зрительного восприятия: если в течение некоторого времени смотреть на поверхность, расчерченную в шахматном порядке на клетки с двумя различными типами узоров, то внимание будет попеременно сосредоточиваться то на одном, то на другом из этих узоров — соответственно меняться будет и общая трактовка окраски поверхности. На этой особенности восприятия основаны и всем известные картинки: глядя на них, видишь то два профиля, то вазу причудливой формы.
Нечто подобное испытываешь, пытаясь мысленно обозреть внушительный массив всевозможных схождений, вскрывающихся при сравнении текстов, принадлежащих к различным (и, что самое главное, — вполне автономным и автохтонным) философским традициям: греческой и индийской. Как возникли эти многочисленные сходства, подчас столь разительные и глубокие? Следует ли предположить, что авторы этих текстов тем или иным образом делились друг с другом своими мыслями — будь то прямо, будь то через посредников? Или же лучше с порога отбросить это предположение и сразу перейти к постулированию неких инвариантов человеческого сознания, то есть архетипов, структур, парадигм и т. п.?
Иными словами: допускать ли в сравнительную поэтику историю, чтобы объяснить наличие «общих мест» историческими контактами и заимствованиями — или же правильнее будет вслед за МИРЧЕЙ ЭЛИАДЕ и многими другими отвергнуть историю как “мóрок” и в лучшем случае снизойти до предположения о том, что в “общих местах” проявляется общеиндоевропейское (или даже
“Если немного пораскинуть мозгами, то можно, пожалуй, придти к выводу, что в основе тяги многих писателей к фантастическому (что бы под этим ни понималось), равно как и в основе такой же тяги многих читателей, лежит просто-напросто лень. В самом деле: встав перед необходимостью воплотить в слова то, что едва брезжит в каких-то не поддающихся измерению далях — или глубинах — человек, помаявшись некоторое время, почти наверняка убедит себя, что ему просто необходимо воспользоваться одним из образов, уже наличных в — скажем так — "сокровищнице культуры". Число таких образов воистину астрономическое, что позволяет улещивать свою совесть сознанием того, что ты испытал «творческие муки», блуждая в этих лабиринтах — порой, что и говорить, весьма запутанных. Число, повторяю, астрономическое; но тем не менее оно — предельно, измеримо. Мир же, или реальность, или как там ещё — очевидно, беспределен.
На вопрос царя Милинды: «Если бы все мысли, протекшие за то время, пока щёлкнешь пальцами, стали вещественными, то какая бы тогда куча вышла?» — монах Нагасена отвечал: «Если положить, что одно зерно риса — это одно изменение мысли, то за время, пока щёлкнешь пальцами, набралось бы сто повозок риса, государь».
Всякому ясно, что задача простой регистрации всех этих «изменений мысли» неизмеримо сложнее всего того, что мы обычно встречаем в литературе. И что же? Вправе ли мы требовать невозможного? Олень-то всё равно всегда у нас за спиной. А с образами хорошо и удобно: будто и в самом деле оглянулся.
И всё же, хоть лень и простительна, хоть она и единит читателя с писателем — я, мол, такой же, не дрейфь — всё же следует хоть раз честно признать, что тяга к образам, в особенности к полузабытым и причудливым (да, в особенности она, поскольку это та же лень, только в оболочке «исканий и борений», а потому вдвойне привлекательная) — итак, следует признать, что подобная тяга — вещь вредная.
Но что толку в этом признании? Разве оно изменит нашу природу, а кроме того — нужно ли её вообще изменять?
Мн-да”.
ЮЛИАН КОНСТАНТИНОВИЧ ЩУЦКИЙ (1897-1938)
"В китаеведной области основной интерес -- это философия Китая и японских эпигонов конфуцианства. Эти занятия, однако, не являются результатом силы, а скорее наоборот: слабости. Дело в том, что ни на одном языке (включая и русский) я не способен читать очень быстро. Привычка думать над прочитанным слишком сильно замедляет темп чтения, настолько, что изучение, например, романа или новеллы, требующее быстрого и экстренного чтения, для меня совершенно недоступно При чтении же философов медленный темп чтения не так мешает, а размышления над прочитанным даже помогают ".
("Жизнеописание"; цит. по: ЩУЦКИЙ Ю. К. Китайская классическая «Книга перемен». М., «Восточная литература», 1997, с. 55)
На берегу одного из прудов, которыми население небезосновательно гордится, стоит полуразрушенная церковь, загаженная так, что вам и не снилось. Похоже, целый сонм бесов трудился тут несколько ночей подряд, проявив недюжинные фантазию и терпение — качества, кстати, плохо друг с другом сочетающиеся. Вот и сравнение готово:
Так он писал темно и вяло,
Что та-та-та-та мы зовём.
В этой поруганной церкви могло бы состояться — в ней состоялось — краткое и срочное венчание с Певичкой.
В одной пьесе Плавта — конечно, в русском переводе — кто-то обзывает кого-то “штафиркой”: странный петербургский канцеляризм, прокравшийся в условные Афины, вымученные жившим в Риме умбрийцем. Как известно, “штафирка” — это подкладка под обшлага мундира. Вспомнился рисунок с аллегорической штафиркой: охотник в тирольской шляпе, с могучим штуцером за плечами, лёжа на брюхе, озирает пространство с помощью бинокля, а за его спиной, разглядывая затвор штуцера, замер иронический олень.
Блок, видимо, "стеснялся" буквы Ё, потому и писал:
В СОСЕДНЕМ ДОМЕ ОКНА ЖОЛТЫ
Истый петербуржец, что тут скажешь!
Андрей Коваль
“Как выживший из ума нумизмат или защитник Нумансии, изумлённый собственной стойкостью, как Нумитор, внучатами стяжавший бессмертие, как длиннохвостый Хануман, пляшущий в заревах костра под завывания всяких там, как всё, что всех этих единит — и множит — так нынешний день, конца которому не предвидится, снова и снова, всяк раз на свой дур, тычет и тычет, кычет и хнычет свой надоедливый въедливый причет: Шамбала, Бет-Пак-Дала, Калевала, Потала — или так: тевкры, локры, ноги мокры, Абиджана или Аккры не видать пеонам с чакры — ша!
Но поди-ка останови, это похлеще будет, чем все и всяческие шлягеры, лагери, Гегели–Нагели, Гоголи–моголи али Моголы. И вечно-то оно так: дай, думаешь, черкну пару строк, ан тут же: черкну или чиркну? — а там уж пошло-поехало, чирикающим черкаччо, за все мыслимые пределы вероятия, понесло, понесло, — логика Наторпа, напортачившего, заартачившегося, зарапортовавшегося так, что вся Порта Оттоманская, то бишь Османская, во времена порто-франко и лингва франка, все францисканцы с Иваном Франко, с диктатором Франко и Сесаром Франком — всё летит в тартарары, Арараты — к ойратам, сплошной тарарам, где уж там... у-уф!
О, конечно, где-нибудь в Сызрани, спозаранку, на сырой зорьке, волглым воздухом Волги лезущей за шиворот-навыворот, когда лещам да щами тебя улещивают, потчуют почём зря изжелта-желудочными какими-то яствами, такая бестолковщина в голову не полезет, а полезет — так что же ж, её ж ведь и прищучить недолго, погляди вокруг: благодать-то, а? И вправду, благодать, и ни к чему всё это: что же — вся рота не в ногу, что ли?
И всё же, и всё же — отвлекаясь от долженствования, женсоветов и прочего — каково блаженство камлания! заклания слов! Эвоэ! Расчленение Пуруши, в уши — беруши, заушающим этаким хряском — многосуставную гущу звучаний терзать. Мухоморов объевшись, кратчайшим путём — в небеса! Турмалины и турманы, акробатки Рабата на рабатках Арбата тарабанят по торбам атрибутами брата. Та-ак, говорил Заратустра. Такъ-такъ”.
«Впечатление, которое получаешь при пристальном изучении сюжета: точно сидишь у зеркала воды; и – видишь: с непередаваемой четкостью отражены в воде облака, небеса, берег; все утрировано; ненатуральна четкость очертаний; вдруг – какие-то мутные пятна и тени, к отражению не относящиеся, бороздят контур его; в месте облака видишь: облако пересекающую стайку подводных рыбок (рыбки – в небе?); очерк природы выглядит фантазийным; или наоборот: фантазийный сюжет опрокинут в бытовом объясненьи; и фантастика – только вывернутое наружу подоплекой обстание. Переочерченность сюжетных контуров теперь – клякса: где леса, облака, небеса? Бисерная муть! Что случилось? Одна из «рыбок», вынырнув, плеснула хвостом; что считал за сюжет, -- стерто поднятой зыбью».
(Андрей Белый, «Мастерство Гоголя», с. 43).
Ох, какой класс! Ох, как точно и ёмко! Но это не только "сюжета" касается. Таков Гоголь весь в МД, весь целиком, и в сюжетосложении, и в образной системе... Всё плывёт... двоится, троится, рябит... То лето в городе NN, то "в медведях" господа выходят... То "естественная" ветка, то "искусственная"... То "Бобелина", то "Колокотрони"...
Как-то раз стоял на кухне, записывая сон, и поневоле наблюдал в окно за человеком в коричневой куртке, пробиравшимся по газону вдоль торца противоположного дома. В руках у него была телекамера с довольно длинным объективом. Я думал: зачем она ему? Что он тут будет снимать? Вспомнились слова какого-то ведущего по телевизору: мол, телекамера — вещь дорогая. Между тем человек добрался до начала асфальта, осторожно перешагнул оградку и стал наклоняться к земле: вроде бы ставить камеру на асфальт. Это ещё зачем? И вдруг камера превратилась во французского бульдога, который, встав на асфальт, встряхнулся и мелко потрусил дальше. Объектив был его торчащими вперёд передними лапами.
Вынужденное отступление. 3.
«Ложь у меня выступала ярче, нежели у кого другого»
Н. В. Гоголь
О странном сочетании ничтожного, в общем-то, человека «Никоши» с художественным гением невероятной силы, как бы с совершенно иной личностью, а точнее сверхличностью, лучше всех высказался Андрей Белый, не устававший этому сочетанию дивиться. Так что повторяться бессмысленно: советую перечесть великолепные страницы «Мастерства Гоголя», пестрящие замечаниями такого рода.
Мы же здесь говорили о вранье. «Никоше»-человеку «бытовое» враньё было свойственно ровно в той же степени, что и всем обычным смертным. Вспомним хотя бы, как он подвязывал щёку платком, чтобы под предлогом зубной боли не ходить читать лекции, на чтение которых сам же и напросился. Или вот в «Исповеди» «Никоша» пишет о своей первой поездке за границу, состоявшейся в конце июля 1829 г.: «Три дни только я пробыл в чужих краях...»[1]. Между тем известно, что за границей он пробыл в тот раз около двух месяцев и вернулся в Петербург 22 сентября 1829 г.[2]
Но это всё вещи вполне банальные, ничего не говорящие нам о создателе Поэмы. Ибо его враньё – принципиально иное; оно такого рода, что невольно задумаешься: да враньё ли это?
Проведённое выше сравнение с «ляпами» у Дюма и Сенкевича было сделано не случайно. Если подходить к Поэме с такими же критериями «когерентности» и непротиворечивости, с которыми мы подходим к «классическому» роману, тогда выяснится, что по части подобных «ляпов» и несообразностей Гоголь без труда заткнёт за пояс не только вышеупомянутых, но и других своих собратьев по перу. Совершенно справедливо замечание В. Н. Топорова:
Вынужденное отступление. 2.
Конечно, Гоголь – далеко не единственный пример писателя-«ошибальщика». Поскольку же сравнение есть средство познания, возьмём книгу самую что ни на есть хрестоматийную и затасканную: «Трёх мушкетёров» Дюма-père, и попытаемся извлечь некоторый урок из её сравнения с МД.
Вспомним: записка кардинала Ришельё, выданная им Миледи и служащая одной из важных орудий интриги, в романе цитируется трижды.
Первый раз – в гл. LXV, где ею завладевает Атос (имя которого вообще-то нужно было бы перевести иначе: АФОН, но это уж совсем особый разговор); там она датирована 3 декабря 1627 г.[1]
Второй раз она воспроизводится в следующей, XLVII гл., где Атос показывает её друзьям; на сей раз она датирована уже 5 декабря 1627 г.[2]
Наконец, в третий и последний раз она появляется в завершающей, LXVII гл.; там она не только датирована 5 августа 1628 г., но и снабжена уточнением: «В поле перед Ла Рошелью»[3], чего раньше не было!