Лермонтов продолжение....
17-09-2007 19:29
к комментариям - к полной версии
- понравилось!
Школа юнкиров
Половина всей оставшейся ему с этого момента жизни (четыре следующие года из отмеренных восьми) проходит никак. Два года учёбы в военном училище (“Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров”), затем два года службы в полку (Гусарском, лейб-гвардии).
В Школу юнкеров Лермонтов попадает благодаря одному из самых верных, благородных и бескорыстных друзей Пушкина, Петру Александровичу Плетнёву, который, будучи профессором Петербургского университета, отказался засчитать Лермонтову два года учёбы в Московском университете, после чего поэту оставался один путь - в армию.
В училище его, как и всех, мордуют дембеля, а скорее всего - больше, чем всех. К счастью, на первой же выездке его лягает лошадь, так что он с переломом ноги весь первый курс лежит в лазарете. А после летних лагерей Лермонтов уже и сам становится “старослужащим”. Каждую свободную минуту он теперь качает трицепсы, дельтовидные мышцы и спину - в чём, по свидетельству Меринского, изрядно преуспевает. И окружающие, как по волшебству, сразу начинают относиться к нему по-другому. Взводный больше не тыкает его шваброй, а, наоборот, делится амурными похождениями и адресочками; салаги с первого курса при его появлении и вовсе вскакивают и вытягиваются по струнке. Простота решения проблемы, над которой он до этого безуспешно бился целых пять лет, поражает Лермонтова. Вспоминая тот давнишний разговор с троюродным братом, он понимает: стихи приходят и уходят, а гусарский “рельеф” остаётся. А он уже без пяти минут гусар, так что - всё путём. О характере армейской службы он уже составил себе полное представление. “Через год я офицер! - пишет он о своём видении будущего Лопухиной в августе 1833 года. - И тогда, тогда... О, это будет чудесно: во-первых, причуды, шалости всякого рода и поэзия, купающаяся в шампанском”. Слово “поэзия” здесь следует понимать широко: “безумства жизни”. И действительно, в полку, куда он после выпуска попадает корнетом, имеет место сплошная “поэзия”.
Стихи (за исключением так называемых “юнкерских поэм”) он теперь не пишет вовсе (семь стихотворений за четыре года); романы и пьесы - что ни начнёт, всё бросит. После нескольких попыток, оставляет это дело окончательно. “Теперь я не пишу романов, - хвалится он Верещагиной весной 1835 года, - я их делаю”. Эту простую и здоровую жизнь на протяжении четырёх лет омрачает лишь один эпизод - правда, ненадолго.
Рецедив страсти
В самом конце 1835 года в сердце корнета Лермонтова, 21, снова вспыхивает страсть к камер-юнкеру Пушкину, 36. Это происходит без малейшего видимого повода. Однажды, вернувшись из караула, Лермонтов вдруг ощущает словно некий укол, за которым следует неодолимое желание перечитать одно пушкинское стихотворение пятнадцатилетней давности (далеко не лучшее) - “На смерть Наполеона” (“Чудесный жребий совершился: / Угас великий человек...”). Он берёт с полки хрестоматию, находит нужное стихотворение и с удивлением обнаруживает, что теперь оно называется по-другому - просто “Наполеон”. Странно... Ну, ладно. Он начинает его читать - почему-то вслух. По мере чтения, он всё больше и больше увлекается. И когда доходит до слов: “И знойный остров заточенья / Полнощный парус посетит...” - голос Лермонтова срывается и из глаз его брызжут слёзы. Перепугав насмерть денщика, он рыдает сорок минут кряду. О чём? - вряд ли о Пушкине. Скорее, о себе самом, о своём неиспользованном таланте, о том тщедушном пареньке в кургузом потёртом пальтеце, который три с лишним года назад сидел осенью на берегу холодного Финского залива и царапал огрызком свинцового карандаша стихотворение о белом парусе в лазурном южном море, которое он в детстве видел в книжке. Так что, выходит, всё-таки о Пушкине он плакал. Конечно о нём, о ком ещё.
Как у Лермонтова это всегда бывает, слёзы дают мощный импульс химическим процессам известного рода.
“Я влюблён... Правда, сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание. Всё то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и п.... нам нравится”, - так описывает он своё тогдашнее состояние в письме к Раевскому (январь 1836). Преследовавшее его в те дни “п....”, упомянутое в письме - это, очевидно, “пушкин” - больше некому.
А старый павиан, между тем, совсем разошёлся. В одних кальсонах гоняется на балах за фрейлинами и палит из лепажей без разбора по всему, что движется. В свете ему уже слово боятся сказать. Но Лермонтова это только сильнее заводит. Он всё понимает, но противостоять разлившимся в крови эстрогенам не может. Пытаясь избавиться от наваждения, он бежит в деревню, испросив на службе отпуск “по семейным обстоятельствам” (да так оно, собственно, и было) - но и это не помогает.
Повторное разочерование
Не будучи в силах больше выдерживать напряжение, он решает открыться, скачет в Петербург и идёт прямо к Пушкину на Французскую набережную (бывшую Жореса). И видит, как у дома Баташева мужики в худых армяках сгружают со скрыпучей арбы на мокрую мостовую пачки с тиражом только что отпечатанного “Современника”. Рябая баба из дворни принимает груз по накладной. Одна пачка развязывается, и несколько номеров журнала падают в грязь. Никто их не поднимает. Из ворот выходит дворник, чешет багровую шею, сплёвывает и уходит обратно. Начинает накрапывать дождик.
Лермонтов разворачивается и медленно идёт назад. Ветер гонит плавучий мусор вверх по Фонтанке. Вечером на балу у Воронцовой-Дашковой он танцует две кадрили подряд с графиней Ростопчиной.
Итак, всё снова входит в норму. Кратковременный рецидив только подтвердил общий диагноз: хрустального принца больше нет.
Жизнь продолжает идти дальше своим чередом. Маскарады сменяются учениями, манёвры - балами. Он начинает пить, потом - играть. Характер его заметно портится. Развлекается тем, что мелко мстит когда-то давным-давно обидевшим его женщинам. Если у Пушкина всё ещё продолжает расти “донжуанский список”, то у Лермонтова растёт список исключительно “монте-кристовский”. В принципе, он становится невыносимым. Ядовитый желчный человечек, совершенный позёр. Хорошо, если для бледности лица не пьёт уксус. Наступает февраль 1837.
Лермонтов на Кавказе
При дворе понимают: надо что-то делать. Если его сейчас хорошенько не встряхнуть, талант может утонуть в водке и раствориться в позоре мелочных обид. А что это действительно талант, Николай понимает сразу, как только видит первые строки стихотворения “Смерть Поэта”, собственноручный список которого он будет хранить потом до самой своей смерти. Одного великого поэта корона только что лишилась, больше рисковать она не может. Но как сберечь гибнущего на глазах Художника? Тут вспоминают, как благотворно подействовала в своё время на Пушкина богатая южная природа, сколько там у него было ярких впечатлений, интересных встреч, лёгких увлечений, оставивших светлый след на всю жизнь. Удачный опыт решают повторить. Лермонтова, 22, посылают на Кавказ под крыло брата Пушкина, добрейшего Лёвы (Нижегородский драгунский полк), и на время его там пребывания Николай запрещает вести любые военные действия.
На “войне” Лермонтову очень понравилось. Все восемь месяцев командировки он с удовольствием путешествует вдоль и поперёк Большого Кавказского хребта (строевой службы у него, разумеется, никакой нет), открывает для себя мир киндзмараули и оджалеши, флиртует с грузинскими княжнами, пишет акварели, пробует маслом, до утра пляшет над Курой лезгинку - словом, с увлечением играет в Поэта (“спал на земле, ел чурек”). Через несколько месяцев император самолично приезжает на Кавказ удостовериться, всё ли в порядке. Он видит, что поэт окончательно поправился, почти не пьёт, много гуляет, много спит, пишет. У него масса интересных проектов (“Я уже составлял планы ехать в Мекку... начал учиться по-татарски”). Николай облегчённо вздыхает: ещё одна гора с плеч, можно продолжать Кавказскую кампанию. Лермонтова, 23, срочно возвращают в Петербург (к его изрядному неудовольствию) и военные действия возобновляются. Перед отъездом из Тифлиса поэт пишет Раевскому: “Если бы не бабушка, я бы охотно остался здесь (...) Хороших ребят здесь много (...) Для меня горный воздух - бальзам; хандра к чёрту” и т.п. и т.п. Но высшее предписание велит ему быть в столице: сейчас его место там.
Возвращение в Питербург
А потому, в начале 1838 года Лермонтов прибывает в Петербург. Практически все отмечают: на Кавказе с ним действительно случилось чудесное превращение. Правда, никто не может точно сказать, в чём конкретно оно заключается. Реально писать он так и не начал. Ему остаётся жить три с половиной года, и первые два из них (1838-й и 1839-й) за перо он берётся по-прежнему от случая к случаю. “Писать не пишу, печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно” (письмо к Раевскому, 8 июня 1838). Конечно, он слегка прибедняется, по выходным он понемногу пишет какую-то прозу (в конце концов из неё составится повесть в семь авторских листов, что, впрочем, на отдельную книгу по всем стандартам явно недостаточно) - но мы-то здесь говорим не о беллетристе, а о Поэте. А стихов хоть и стало появляться чуть больше, но это “больше” по сравнению с периодом полного их отсутствия, а так - всё равно почти ничто. Без учёта эпиграмм, в этот период у него в среднем получается по пять стихотворений в год, если с учётом - по восемь; столько он когда-то писал в день.
И тем не менее, факт налицо: во время путешествия с ним произошло нечто такое, что резко поменяло масштаб его личности. Но что?
Предсказание цыганки
Историки категоричны: ничего особенного на Кавказе с ним не происходило. Мы вынуждены с ними в целом согласиться: там, действительно, была просто общая здоровая атмосфера, а так - ничего особенного. За исключением одного случая.
В сорока километрах от Пятигорска, в Георгиевске, старая цыганка сделала ему некое предсказание. Кстати, в том самом Георгиевске, Ставропольского края, где ровно за восемь лет до этого (в дни, когда любовь Лермонтова к Пушкину стремительно набирала силу), Пушкин написал своё возможно лучшее стихотворение - “На холмах Грузии” (“На холмах Грузии лежит ночная мгла; / Шумит Арагва предо мною...”). Правда, на тот момент Пушкин, только направлявшийся на Кавказ, ни “холмов Грузии”, ни “Арагвы” ещё не видел (Георгиевск расположен в степи, на реке Кума, теряющейся в солончаках) - соответственно, и в стихотворении они отсутствовали (вместо них стояло: “Всё тихо - на Кавказ идёт ночная мгла, / Восходят звёзды надо мною”). Но как бы там ни было, стихи Пушкину удались. И вот теперь, восемь лет спустя, в том же самом месте старая цыганка (проинструктированная друзьями) предсказала Лермонтову следующее: “Большим человеком будешь. Много богатства иметь будешь. Хорошую девушку встретишь... постой! куда пошёл?” А Лермонтов и сам не знал, куда несли его в этот момент ноги. При первых словах цыганки дыхание у него перехватило, в виски ударил вечевой колокол: “Вот оно!” То, что он только что услышал, он знал всегда, чувствовал это сердцем, но ему требовалось какое-то независимое подтверждение собственных предчувствий. И вот это подтверждение получено. Значит, всё это правда.
Когда эмоции чуть схлынули, встал, однако, практический вопрос: что он конкретно должен теперь делать? Лермонтов судорожно перебирает в памяти всю свою прежнюю жизнь, пытаясь задним числом найти там некую подсказку, увидеть какой-нибудь знак. Однако, как сказал поэт, “в себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа: / И радость, и муки, и всё там ничтожно”. Нет, ничего там нет, одна серость и рутина. Разве что... Да! Был, был знак!
вверх^
к полной версии
понравилось!
в evernote