Елена Никитина-Гольд
Пошто?
Повесть
Вместе с плотными клубами домашнего тепла он стремительно выскочил из сеней, плотно затворив за собой дверь. Ох, и хорош морозец! Воздух ядрёный, крепкий, обжигающий... Вобрал его побольше полной грудью – и зашёлся старческим надсадным кашлем. Отдышался. Запахнул дедовскую медвежью шубейку, уже до неприличия потёртую по рукавам и брюху, и быстро заскрипел валенками по серому в ночи снежку.
От плотно утоптанной тропки, идущей к дому, отделилась чуть приметная стёжка, петляющая между сугробами. Вот тебе, Ника, мудрость: к дому толпа, а к церкви человек. Да дом-то и ставлен для толпы... Глянул через плечо на своё гнездо. Новый дом-крепость – три сруба под единой кровлей и три башни по углам – хмуро смотрел ему вслед чернотой спящих окон. Предчувствует, небось, что не будет ему ныне и впредь спокою, вот и злыдится. Ништо. Выдюжит!
У церкви почудилось шевеление. Неужто опоздал? Вгляделся. Нет. Не могло быть, чтоб в такой день да он не первый! Померещилось…
Вот стёжка Строгановской слободы влилась в широкую посадскую дорогу, ведущую к храму. Темно ещё, но звёзды уж потускнели, искры от них на снегу исчезли. В Соли Камской у сына Григория, поди, уж светает.
Новый храм, ещё не достроенный, но уже величественный, дремал на берегу смирённой морозом Вычегды. Да, не ошибся он в ростовских мастерах, такой красоты нигде не видел – ни в Москве, ни на Соловках, ни в Ростове Великом, ни в Новгороде, ни в Устюге. В сей каменный собор из всех стран будут молиться ездить не один век!
А это что? Колокол! На снегу стоит! Ах, сукины дети! Велел же: доски соломой покрыть, на них и колокол ставить, а сверху дерюгой! Экое зверьё! С места везли, дышать на него боялись, чтоб голос не потерял колокол-то. А они его на снег!
Забилась жила на виске, потемнело в глазах, застучало в ушах:
- Поррроть! Всех на конюшню!
Был бы кто рядом, уже бежали бы вязать да тащить, а так нету никого, спят ещё, поди. Ох, в такой день – и осерчал. Прости, Господи, раба Твоего. Не с того начинаю. И, чтобы не озлиться ещё на что, поспешил к воротам, на ходу вытаскивая из рукава кованый ключ.
Окрестил лоб, пытаясь вернуть благость душе, - дак нет! Весь порожек затоптан с вечера, наледь в кулак толщиной! Что за люд! Праздник ведь! Как по такому порогу ступать? Тьфу, нечистая сила, опять осерчал! Нельзя злым в церковь идти.
Привалился к двери спиной, оглядел окрестность. Чего ты, Ника? Гля-ко, красота какая! Дома добротные, заборы высокие, хозяйства крепкие, лодьи на берегу какие… А вон далекие отсветы варниц – и днём и ночью в них соль парят. Деревья – в пушистом инее, белым кружевом на чёрном небе… Благодать!
Вот теперь можно. Немецкий хитроумный замок кованой двери подался быстро. В темноте холодного храма привычно нащупал свечи и кремень, засветил. Из тьмы проступила лестница. Проходя мимо церковной кружки, щедро сыпанул золотых монет из шитой мошны, подаренной царём. Бархатной, с золотой вышивкой. Тутошние мастерицы и получше вышивали, но эту царь подарил! Награда. Из государевых рук, а не с гонцами, как грамоты. Прикинул на вес, хватит ли голи на раздачу. Даже с лихвой.
- Ну, здравствуй, здравствуй, Николушка, родной мой, - Ника поспешил к иконе. – С праздничком! Служебку я со всеми отстою, а сейчас так, от сердца.
Он трижды перекрестился, сгибаясь в земных поклонах, приложился к иконе лбом, потом губами, радостно и любовно посмотрел на старичка – святого Николая Чудотворца. И припал щекой к плечу святого. Нет, не в расписанную доску вжимался, а к родному плечу приклонил голову. Защита и поддержка, любовь и забота струились от святого старца.
Николая Чудотворца он любил. Больше сыновей и больше царя. Потому что знал: святой Николай ведёт его по жизни, ему дорогу указывает. Да и вся жизнь Ники – чудо, каких не бывает.
Никому не сказывал он о своей встрече со святым угодником. Не поверят люди, потому что жаждут чуда, а когда оно свершается, не верят в него. А Ника поверил. И ни разу не пожалел. Но никому, окромя Мавры, не сказывал о том.
Да никто не поверит и тому, как жилось Нике в детстве… Матери он не знал (умерла его родами), отца не помнил: тот постригся в монастырь и вскоре помер там как старец Федосий, когда Ника только-только лепетать начал. И остался последыш с младенчества на попечении средних братьев, которые ему по возрасту в отцы годились. Афанасий, старший, в то время уже в Тотьме обосновался, в Черниговский посад наезжал редко. А и бывал – мальчонку к себе не брал, да и жаловал не больно: все Строгановы были темноволосы, кареглазы (хвастались, что род идет от крещенного мурзы Спиридона, по нему и прозвище – Строгановы, потому как не простили нехристи измены своим идолам поганым, сострогали с живого мясо), а этот помор, волосья как куделя, - в мать породой. Другой брат, Владимир, взявший в жены девку красоты необычайной, поспешил увезти своё сокровище подальше от холостых братьев, в Метлинскую волость, в Циренниково.
Рос Ника на диво послушным, прилежным в делах и не по летам мудрым. Шумных игр и веселых шалостей он избегал, проводил время в занятиях по дому да в церкви. Степан с Осипом работали в отцовских варницах на Усолке и Солонихе, езжали по оброчным землям, ходили торговать по всей Вычегде, подолгу не бывали дома. А уж когда, удачно сбыв соль и лён, появлялись, звеня монетами, начинался у них большой разгул: бражничали, дрались с зятьями и друг с другом, крушили всё в дому, доставалось и Нике. В один из таких дней убежал он в лесок и, нарыдавшись вдоволь, заснул под сосной на мягком мшистом пригорке.
Разбудил его старичок. Присел рядом и погладил Нику по голове.
- Что в лесу, дитятко? Для грибов рано, для хворосту поздно.
Осерчал Ника: кому какое дело, что он тут делает? Шмыгнул носом, буркнул:
- Тебя встретить пришёл.
- Да, истинная правда: ты ко мне шёл, а я к тебе, - старичок засмеялся задорно и весело. Отчего-то смешно стало и Нике, и он тоже залился смехом, будто было отчего смеяться.
- Не обижают братья-то? – вдруг ни с того ни с сего спросил старичок.
Нику как будто ударило что: откуда про братьев знает? Да негоже чужому на родных жалиться:
- Да что ты, они ж братья! Разве могут братья обижать? – а на глаза опять слёзы навернулись, удержать бы. – Работают они много, в варницах… Устают.
- Хорошо, коли так. А ты каким ремеслом занят? – вот чудак человек, о чём спрашивает!
- Что ты, деда, я же малец. Моё дело - забавы да послушание старшим.
- Нет, Ника. Это ты неверно говоришь. Жизнь человека коротка. Не поспеешь всего, ежели одни забавы до седой бороды на уме будут.
- Чудной ты, деда! У меня сил пока нету. Вот вырасту большим, как Афанасий, тогда и дела начну.
- Какие дела, Ника?
- Варницу заведу, буду соль варить…
- А потом её торговать и бражничать?
- Нет, так негоже. Я копить деньги буду.
- Пошто?
- Храм построю. Большо-о-ой! Красивый. С колокольней до неба. Чтоб все люди во всех землях слышали, как звонят колокола. Колокол трёхпудовый! И звон басовый! А иконы повешу богатые, на них всех-всех святых, какие есть на Руси. Чтоб там и Иоанникий был, мой именник. Как побьёт меня в следующий раз брат… - проговорился, Ника! Захлопнул рот, да ещё и руками зажал. Стыд-то какой!
А старичок положил ему руку на голову и говорит:
- Эх-ты, трехпудовый колокол! Красивая мечта, Ника. Храм веры в душе надобно строить. Но и посадскую церкву во славу Господа поставить тоже хорошо. Только на неё много денег требуется. Больше, чем у твоих братьев. Тут не одну солеварню нужно. А чтоб делами управлять, надо грамоту знать. Учись, Ника, грамоте. И буквицам, и счёту, и языкам заморским, и лодейному делу, и строительному, и рудному. Всё пригодится. А главное, Ника, Бога помни и царя люби.
- Небесного Царя?
- И Небесного, и земного…
Посмотрел мальчонка на старичка. Вроде как поп или монах – в чёрном весь. Но свет от него струится, как от свечи. Хоть и день, а вокруг него всё одно светлее. И лицо ясное, доброе, всё в морщинках, улыбается. А нос будто сломан… Тоже, видать, били…
Прижался к нему Ника, уткнулся носом в плечо, обхватил ручонками за шею. И хорошо ему, тепло стало.
- Деда, ты не уходи. Пойдём со мной жить? Братья уедут скоро. Будем с тобой хозяйствовать.
- А я и так с тобой всё время, Ника. Только ты меня не видишь.
- Как же так? Ты оборотень? – ужас поднял дыбом волосья.
Старичок засмеялся.
- Нет, я твой защитник и заступник.
- А как звать тебя?
- Про то ты сам узнаешь. А вот тебе начальный капитал. Употреби с умом. Потом, когда станешь несметно богат, вернёшь Богу, – протянул он Нике золотой кругляш, сияющий как солнце. На нём будто кто нарисован. Святой какой или сам Спаситель? На другой стороне письмена какие-то. А пока разглядывал, старичок и ушёл. Звал-звал Ника, но никто не откликнулся.
И сам мальчонка думал, что, может, и не было старичка-то? Приснился? А кругляш золотой? Он-то вот! Нет, всё правда. Защитник и заступник… Значит, несметно богат?..
А старичка потом все же признал Ника. Много лет спустя. Раз (уже после учения было) из братовой варницы домой шёл, нагнал монахов с обозом. Разговорились. Они рассказали, как в новую церковь иконы отвозили, потом соль-рыбу покупали. А ещё посетовали, что одну икону не взял у них иерей. Говорит, святости в лике мало. А что за икона? Показали – Ника и онемел: смотрел на него знакомый старичок: и глаза, и морщинки те же, знакомые, в память врезавшиеся…
- Кто это?
- Дак вот и там так сказали, не узнать, мол…
- А кого писали-то?
- Святого Николая Мирликийского, Чудотворца.
- А куда вы его теперь везёте?
- Да вот и не знаем, что делать с ним. Обратно везём.
- А отдайте мне? Больно мне по душе.
Покумекали монахи, прикинули, отдали. Так, решили они, меньше хлопот будет. На полпупуда соли и сторговались.
Долго Николай Чудотворец в дому у Ники стоял. А теперь в новом храме ему самое место, рядом с другими сокровищами Строгановых. Оклад святому золотой сделали, у голландцев учились мастера. Такого оклада даже у царских икон нету. Да и лика такого ни у кого больше нет. Как живой Чудотворец. Доброта струится. Такому хорошо молиться – ты на него с надеждой взираешь, а он тебе добром отвечает. И теперь приласкал Нику, как будто не старик к нему прижался, а тот белоголовый мальчишка, побитый пьяным братом. И легко стало, спокойно, ясно всё.
- Вот так, Николушка. Пора мне. Частые болезни мои возвещают о приближении смертного часа. Пойду я в монастырь. Грехи свои и людские замаливать, что ведаю и что не ведаю. Иисус Христос рёк: не приидох призвати праведники, но грешники на покаяние…
В Пыскорский монастырь пойду. Здесь не дадут мне спокою. Разве ж можно тут жить по чину Василия Великого? Я вон и нынче, прости Господи, осерчал… А там монастырь на берегу Камы от Канкора в версте. Во имя Преображения Господня, именуется Пыскорским. А для поминовения царского рода, Николушка, пожертвовал я ближние места - земли от Лысьвы до Нижней Пыскорки с угодьями и соляными варницами… Да ты и сам знаешь… Так что и окромя молений дело мне найдется и уменье моё сгодится.
И Григорий там: как помру, свезёт сюда. Охота мне, чтоб в родной земле закопали. В песочке с хвоей. Да чтоб слышать колокола, да родные голоса… Чтоб с братьями, с Маврой, с робятами рядом… Вот собор дострою и пойду. А пока помогу Семёну. Он у меня младшенький, единственный от Софьюшки… Нет у них с Григорием да Яковом ладу, негоже…
Тяжело заскрипела внизу дверь, послышалось шарканье и бормотание. Ну, отец Михаил пришёл. Теперь уж не поговоришь…
Первым на службу – первым со службы. К кресту приложился и стремительно пошёл из ладанного тумана в серое северное утро. У паперти «просыпал» горсть золотых. Подал в грязную закоченевшую руку юродивому Фоме. Боялся Ника их, юродивых, ещё с тех пор, как услыхал в детстве о Прокопии Устюжском, которого дети посадские снежками закидали. А тот в сердцах и крикнул: «Не будет здесь города! Водой и огнём Господь за меня заступится!» Пожар был знатный. А потом, только отстроились, Вычегда разлилась – и следа не оставила от посада.
Шаг скорый, хотя и стар уже человек и заметно припадает на правую ногу. Голову держит высоко и прямо. С выцветшими от времени слезящимися глазами, перевитыми красной сеткой, с беззубым шамкающим ртом, с седой клокастой бородой, с непослушными натруженными руками, но с ясным, трезвым, сметливым умом и дерзкими планами, пробивающими толщу веков, будоражащими и мне сердце… Так идёт Аника Строганов по своему посаду – Соли Вычегодской.
- Эй, подожди! Зачем ты постучался в мою жизнь? Откуда и взялся-то? Зачем привёл в сольвычегодский собор этим хмурым утром? Чего хочешь от меня? Рассказать о тебе? Так не смогу я… Что я в купеческих делах понимаю? Если бы про любовь… И то… Зачем? Ответь, Аникей Федорович.
- Ишь ты! Аникей Федорович!.. По-боярски, уважительно… Не был я Федоровичем. Всегда знал, кто я, откуда я пришёл и куда уйду. Знал, что туда, куда уходят все, завершив земные пути, не возьмешь богатств земных и царских грамот. Там ответ держать за дела и помыслы. Спросит меня Господь: «Вот ты, Иоанникий. Я дал тебе жизнь, голову, руки, ноги, тулово. Жену дал Мавру, а потом ещё жену Софию, деток дал аж четырнадцать. Пятеро выросли. Как распорядился этим? Что делал?» И отвечу:
- Аз есмь Иоанникий, сын Фёдоров, внук Луки, правнук Кузьмы, ведущего род свой от Спиридона, по коему прозвище Строганов; чёрносошный крестьянин по рождению. Жизнь прожил в трудах и богохвалии. Головой думал, руками работал до кровяных мозолей, ногами полземли исходил, сердцем любил Бога. По церквам святым и монастырям молил о благоверном Царе и Государе Великом Князе Иоанне Васильевиче всея Русии, чтоб Бог покорил под руку его все поганские страны, чему и я содействовал. Жил, как Господь велел: прежде самому делать, а потом тому ж других учить. Тебе, Господь Бог, известны мои беззакония и пред людьми прегрешения, потому твори со мной всё, что хочешь. Всё приму. Потому что верую в мудрость Твою, Господи, знаю, что высшее желание Твоё - всем человекам спастись, в разум истины прийти.
Это и есть моя Любовь. Всё остальное – от неё. Смотри. Вникай.
* * *
- Подрос, подрос, брательник. Ну, и чему тебя выучили? Все поповские книги прочёл? – к обеду Осип был уже навеселе.
- Все церковные и душеполезные прочёл. Ни одной нечитанной не осталось. И счётную мудрость одолел, - они обнялись.
Осип крикнул в глубь избы:
- Баба, тащи чарки, брат с учения возвернулся!
За пять лет, что Ника был в учении, отцовский дом обветшал. Стол, за который сели братья, не скоблен давно уже, лавка подпёрта бочонком, полы не метены. По оконцам и углам плавно колыхалась клокастая паутина.
Жена Осипа внесла большую бутыль клюквенной настойки и три серебряные чарки, ещё отцовские, видимо побывавшие во множестве переделок, - потемневшие, гнутые, со щербинами по краю и царапинами. Ника давно не видел Акулину и был поражен её одутловатым испитым лицом. Значит, на пару бражничают. А Ника-то думал, что жена отвадит брата от пьянки. Вот и сейчас невестка налила три чарки.
- С возвращеньицем! – Осип потянулся к настойке.
- Погоди, брат. Наперёд скажи мне. Где мой дом теперь?
- Твой дом… дом… Да живи хотя б у меня. Места всем хватит. В светёлке можно. А хочешь, к другим сродственничкам подайся. У Степана на Солонихе домишко, да и здесь изба справная. Пустует. Жена у него прошлый год преставилась, и детишек прибрал Бог, как у меня. У Афанасия в Тотьме хозяйство крепкое. А и ко Владимиру можно лён ростить. Никто тебя, Ника, не прогонит…
Помолчал младший, покумекал что-то и продолжил:
- И ещё. Скажи, что мне отписал отец перед уходом от мирской жизни?
- Хм. Давай выпьем, брат. Непростой вопрос ты задал.
Ника перекрестился на образ, перекрестил чарку, отхлебнул. Перебродивший кисло-горький терпкий вкус и гнилая вонь настойки вызвали тошноту. И перебить нечем: одни чарки на столе.
- Что, брезгуешь? Моим угощением?
- Нет. Не брезгую. Не люблю я этого дела. Не по нутру оно мне. Да и рано мне ещё винищем баловаться. Не неволь, брат. Так что оставил-то?
- Ну, отец наш… Ты совсем малый был… Волю отца…
- Ничего?
- Он думал, что ты не выживешь. Много детей у них младенцами померло. Но он тебе отписал.
- Что?
- Шубу. Дедовскую шубу медвежью. Сказал, что ежели выживет, то шубу ему деда Луки. Коль не дурак, решит, на что её употребить.
- Давай. Давай дедову шубу.
- Баба, тащи её! – приказал Осип, наливая себе вторую. - Да шуба справная. Сушили её и морозили. Смердит, окаянная, да и не по нраву она никому, Может, тебе…
Баба еле втащила волоком бурую мохнатую гору:
- Ох и тяжела… Надень-ко, глянем.
- Опосля, - Ника в уме прикинул, что неплохое наследство - шуба у деда Луки, всё лучше, чем ничего. - А тебе что отошло?
- Мне? Мне-то надел земли да варница на Усолке. Было две, одна сгорела прошлый год. А и эта в починке нуждается. Так что, почитай, тож ничего. Степану на Солонихе справная варница отошла. И рассол там солонее. А Афанасию в Тотьме и солеварни, и лодьи, и хоромы, и луга оброчные. Наезжал тут. Чаял в Подвинье обидчиков найти, которые при новгородском разоре земли оброчные отцовские присвоили. Кукиш ему! Гостинцев навёз. Мёду! Кому нужны его гостинцы, детей-то у нас нету! Угощением побрезговал. В шубе пёсьей. Даром что брат - зазнался, - хмель ударил Осипу в голову, речи сделались путаными и злыми.
Ника подхватил принесённую бабой шубу – дедово и отцово благословение – и подался куда глаза глядят.
* * *
Ну никак не шёл торг с кузнецом. Упёрся – и стоит на своей цене. И ничто на него, бугая, не действует. Руду плавленую, говорит, дорого купил. Ни уговоры, ни крики, ни лесть – ничто на него не действует. Уморился с ним Ника. Зря, выходит, в такую даль пёрся. По этой цене и у себя в Усолье мог бы цирень взять.
Отошёл от кузни, присел со своими мужиками на пригорке, разложил харчи. Рукой кузнецу машет:
- Иди с нами, на сытое брюхо авось добрее станешь!
Засмеялся кузнец, подхватил пестёрку свою с перекусом и пошёл к ним на привал.
- Только, чур, пока едим, ни слова о цене.
- Идёт. О цене молчок. А вот про железо расскажи. Давно кузню держишь?
- Да дед держал ещё, и прадед. У отца три кузницы, да у брата. Потомственные мастера.
- Добро. А железо отколь берёшь?
- Да возим с железодутного завода, а там с приисков свозят.
- А здесь, в этой земле, нету ли железа?
- Кто ведает? Искать надо. Говорят, в болотинах местных находили руду. Вроде медь. Но, может, случайно. А может, и жила.
- А как её ищут-то, медь эту?
- Этого я не ведаю. Вот выковать я что угодно могу: хошь подкову, хошь цирень, хошь иголку тонкую, хошь крест на церковь…
- Неужто крест могёшь? А он не тяжёл для шатра-то, не продавит?
- Вот то-то и оно, что продавит. Кабы каменный храм, то не продавил бы.
- А есть ли где каменные храмы?
- Может, где и есть. Не ведаю. Так, языком мелю. Я далее Устюга не бывал нигде. А про крест железный слыхал от людей да и запало в память.
Заморили червячка, поговорили о погоде, об урожае, рассказали пару былей-небылиц…
И тут идёт из леса девка. Ладненькая, беленькая вся. Ступает плавно (сарафан аж не шелохнется), но быстро. Коса толстенная через плечо. Лицом бела, а глаза тёмные, большие. Увидела, что гости в кузне, – не идет, встала поодаль и дожидается.
- Это чья ж такая? – Ника с любопытством поглядывал на девку.
В ответ кузнец засмеялся:
- Что, полюбилась? Сестра моя, Мавра. Ежели сватов зашлёшь, подарки богатые готовь. Она невеста разборчивая…
Будто поняв, что о ней разговор, Мавра залилась румянцем и заслонила лицо рукой.
- Позови её, дай я поближе погляжу, - в голосе парня кузнец уловил, что по душе девка-то, потому предупредил:
- Токмо не глупи, паря. Коли совсем голь перекатная, лучше не суйся, - не внушал доверия ему вид «женишка»: кафтан старенький, портки латаные… Да и молод слишком. Усы ещё жиденькие, шейка тонкая. Нет в нем стати хозяйской.
- В пору обидеться на тебя за такие слова, - заходили желваки у Ники, поглушел голос, - но больно уж хороша Мавра ваша, ради неё стерплю…
- А чем уж я так тебя обидел? Ты, поди, не из богатых, - не унимался кузнец.
- Я Аника Федоров из рода Строгановых, - в голосе звучал вызов.
- Ну, брешешь - так знай меру, - засмеялся кузнец. – Строгановы, что с Усольского посада, – мужики справные, у них солеварни, земли. Они по кузням сами за цепями да циренями не ездят…
- Имя запомнил? Скоро роднёй станем, тогда не спущу тебе обиды. Я буду несметно богат. Понял? - развернулся и пошёл к обозу. Оттуда уже крикнул мужикам, чтобы забирали товар по цене кузнеца.
- А что, правда, что ли, Строганов? Последыш самый?– шёпотом спросил у одного из пришлых кузнец.
- Пусть сестра готовит приданое. Да и молит Бога, чтобы не передумал. Оба евонные брата Усольские бездетными померли, а этот всё их хозяйство прибрал и за год в прибыток привел: торгует в рядах Вологды, Великого Устюга и Холмогор отменной белою солью. А у других-то розовая! Он ещё себя покажет! Не зря ж ему ещё цирени понадобились, да вона какие огроменные,– мужик явно гордился товарищем.
Сваты явились через неделю. Возглавляла процессию баба Настёна, посадская вдова, первая сваха. В молодицах красавица, сейчас безобразная карга (кичка набок, чтоб не закрывала глухое ухо, на правом глазу бельмо, крючком нос, тянущийся к подбородку; огромная суковатая палка, без которой не ступали уж ноги), но принаряженная по случаю, она четко знала свои обязанности. К этому дню уж были в деревне её засыльщики, прознали про девку всё. Ни одного дурного слова не сказал никто про Мавру. Настёна осталась довольна: набожная, работящая, смирная. До того в дому двоим сватам отказали. В этом видела она добрый знак – Бог троицу любит.
Сам Аника того дня, как от кузни прискакал, прямиком к ейному дому да с порога выпалил:
- Как сватов засылают? – Ника не переставал удивляться тому, как многого в жизни он не знает. Посвататься – целая наука. Никак не мог ее уразуметь, потому и сидел скромно, ожидая, когда баба Настена велит идти.
Баба, окинув оком собравшуюся вокруг сватейного возка толпу – почитай всю деревню, застучав клюкой в ворота, заголосила на всю улицу:
- Приехали купцы поглядеть товар, да не в кузницу, а в горницу!
- В горнице не торгуем, - буркнули за воротами.
- У вас есть берёзка, у нас дуб, давайте вместе гнуть!
- Да в том деле помощники нам не нужны.
- Молодой наш барашек ищет себе ярушечку. Не затаилась ли в вашем доме ярушечка? – ещё громче закричала Настёна.
- Есть у нас ярушечка, да она ещё молоденька.
- Да сейчас самый лучший квас, - продолжала сваха, - а то перезреет – закиснет. А жених вон какой: что родом, что телом, что красой, что делом…
«Не пустят даже на порог, - пронеслось в голове у Ники. Он чувствовал себя неловко в новой рубахе, жёстко трущей шею, в неразношенных сапогах, скрипящих при каждом шаге, с зачёсанными гребнем волосами, перехваченными берестяным венцом (Настёнка его наряжала). - Тоже мне, жених! Вон как брательник-то ейный: голь перекатная».
Но ворота распахнулись, и повела Настёна Нику с мужиками за хозяином.
Объявив, кто приехал, изложив всю породу жениха да указав все его владенья (слегка приврав для солидности), сваха потребовала показать невесту. Как вышла Мавра в горницу, застучало гулко молодое Никино сердце, расходилось так, что аж в рёбра ударяться стало да в шею пихаться. А как поймал невестин испуганно-покорный взгляд, так опустил голову и боялся поднять её, чтобы не встретиться ещё раз глазами.
- Ну-ка, девица-красавица, пройдись перед лавкой, приподыми обе руки, сними с головы платок, ну-ка горницу подпаши, ну-ка…
- Выйдем-ка в сени, - позвала Настёнка жениха, накомандовавшись вдоволь.
Нике стало жарко, страшно и стыдно. Неужели все так женятся-то? Неужто нельзя без этого: подыми руки, покажи косу? И зачем в сени-то?
- Для порядку это, - Настёнка поправила в сенях платок да одёрнула сарафан. – Девка справная, здоровая, Аника. Она тебе хороших сыновей родит. Давай подарки. Теперь смотреть тебя будут.
Настёна загодя приказала найти всё, чем должен одарить семью солидный жених. Со страху Ника добавил маленько. Одарил невесту колечком с бирюзой, да серьгами, да ожерельем. Потом и родне Мавриной. Парни таскали подношение справно, как прошлый год к воеводе. Занесут в избу, покажут помин да расскажут об нём. А потом к ногам хозяина. Отцу и матери невесты поднесли шкуру белого медведя для тепла в дому. Да на тулупы рухляди, ему лисицу, ей куницу. Да икону устюжского письма в серебряном окладе с каменьями. Да холстину белейшего полотна на рубахи. Да пшеницы, ржи и ячменя (у ног не оставили, вынесли в сени). Да соли белой. Да бочку солёной трески. Да бочку пива…
Очумело улыбаясь, смотрела на это подношение Настёна. Потом наклонилась к жениху и прошептала:
- Дурень ты, Ника. За такие помины можно ежели не боярску дочку, так всё село сосватать.
Говорено же: девке колечко, отцу-матери по горностаю…
Эх, Настёна, невдомек тебе, что сам Аникей Строганов сватается. Ежели б ещё деньги шальные были, то и те бы на подарки пустил…
А отец невесты всё сидел хмуро у стола и молчал. Ничем не показал, по нраву ли подношение.
- Поди-ко отсель. Я потом позову, - Настёнка в очередной раз отправила Нику.
Не успел тот выйти в сени, как заверещала она пронзительным голосом. Ей ответил визгливый бабий голос и глуховатый мужской. Чисто собаки лаются.
- Чего это? – перепугано спросил Ника у своих посадских.
- Для порядку. Не бойсь.
Казалось, этой визгливой перебранке конца не будет. Ника то потел, то мёрз, то страшно хотел прилечь, аж ноги подкашивались, то хотел бежать отсюда куда глаза глядят. Не было семьи у него никогда, с рождения был лишним ртом в чужих домах, дак, может, и не надо своего-то? Вона во дворе народу сколько. Все разглядывают, надо всем подшучивают. Невеста, говорят, разборчивая… Неужто откажут? Вот стыдобища-то!
Тут вышла девка со двора с кувшином и направилась к колодцу. Отошла маленько, обернулась, поманила Нику.
- Люб ты Маврушке. Ждала она тебя. Не выхинят тебя ейны родители, не боись. Только не убеги, как из кузни-то, - и, залившись звонким смехом, убежала.
И точно. Не отказали. Позвали Нику. Поднесли чарку меда. Осушил одним духом – да первый раз за неделю улыбнулся.
Настёна уже вместе с матерью невесты пересчитывала в приданном сундуке вытканные-вышитые Маврушкой полотенца: «Это что? Блинник, наквашенник, пивка, скледняцка, божник, дарье, занавес, утренник, зеркальник, плат, ширинка, маховик, наметка, наспишник, накрючник, обыденник, убрус, перемитка, подножник, полка, постинник, пулка, рукотёрник, серпанок, утирка, а, вот она - рукобитная грядка!» Подала одно отцу невесты, другое Нике.
- Не с кем по рукам тебе ударить, Авдей. Сирота он, ни отца, ни матери, ни старших братьев… Крёстные – и те померли.
Обернул кузнец здоровенную свою натруженную руку шитым полотенцем. Подошёл к Анике:
- Быть свадьбе. В приданое даю… кузню!
- Нет. Одной кузней тут не обойтись, - сладкий мед развязал язык, добавил смелости. – Ещё пришлю я кузнишных детёнышей. Пусть в твоих кузнях работают, ковке да молотобоицкому ремеслу учатся. Железа да уклада мне много надо.
Фыркнул кузнец в усы, покрутил головой:
- Не пропадет Маврушка…
За стеной послышался многоголосый слёзный бабий вой. Началось предсвадебье.
* * *
Нынче, в приказный день, на душе у Аники было неспокойно. Возвращаясь из церкви, увидел в толпе посадского люда, собравшегося у крыльца Строгановского дома, Терентия, Терёшку Лепёху. Рожа красная, заплывшая. Сверлит Нику глазами, желваками играет, ноздри, как норовистый конь, раздувает, кулаки сжал. Третьего дня выгорела дотла его варница. Сколько просил Аника, продай добром, дак нет. Упирался. Вот теперь пришёл. Каков разговор будет? Подумать надо…
Уже за столом, взявшись за свежий каравай, спохватился, окликнул человека:
- Зови Терёху сюда. Да не сказывай, что к трапезе.
Лепёха себя ждать не заставил, грузно переступил порог, открыл было рот, но поперхнулся словами: Аника и детишки за столом сидят, все как один на него смотрят. Мавра, хозяйка, красивая белолицая баба на сносях, вышла из-за перегородки с ложкой и остановилась в нерешительности.
- Ангела к трапезе, - растерянно пробормотал вошедший.
- Спаси Бог, - нестройными голосами ответили детишки.
- Садись, Терёша, с нами, - позвала хозяйка, приглашая к столу и протягивая ему ложку.
- Садись, садись, Терентий, - голос Аники звучал спокойно и доброжелательно. – Знаю, кусок в горло, небось, не идёт. Соболезную твоему горю. Да на хлеб не обижаются, садись. Заодно и побеседуем. Потом времени-то не будет. Видал, сколько народу у крыльца ждут.
Терентий нерешительно приблизился к столу, размышляя, стоит ли садиться рядом с поджигателем, но потом перекрестил лоб и отчаянно, с вызовом сел рядом с Аникой. Мол, хочешь разговору – сам просил:
- Знамо, как соболезнуешь, Аникеюшко. Не ты ль мне варницу спалил?
- Огонь спалил, Терёша. Огонь.
- А огня-то не ты подпустил?
Аника положил ложку и в упор глянул на мужика:
- Помнишь, Терёша, как мы раньше вместе работали? Такого управляющего варницей, как ты, у меня не было с той поры.
- И ты так меня вернуть вздумал? – взвизгнул гневно Терентий.
Не обращая внимания на его слова, Аника продолжал:
- Платил я тебе справно. Хотел ты – солью, хотел – хлебом, хотел – серебром. Не обижал?
- И за это теперь варницу спалил? – не унимался мужик.
- И вот ты пришёл ко мне: дай, мол, ссуду, варницу свою хочу. Спросил я, зачем тебе варница? А ты: по-своему устроить всё хочу. Ну, думаю, мужик башковитый, решил – пусть ставит. Мож, что лучше моего придумал. Да только предупредил: земля у Усолки да по всей соляной жиле – моя. Было такое?
- Было, - как-то неуверенно, но всё ещё зло подтвердил Терёшка. – И чего теперь?
- А ты всё равно на моей земле варницу поставил. Так? Отвечай! – голос хозяина стал жёстким и властным.
- Так, но я ж выкупил!
- Спросил я, зачем тебе соли столько. Говоришь, дочерей в замуж отдавать, приданое готовить. Я тоже отец, - Аника взглядом обвёл пятерых мал мала меньше. - Понял. Пусть, думаю, подкопит деньжат Терёша. Но ты, видать, девок за бояр отдавал. Всё тебе мало было. Ждал я, терпел.
- Чего терпел-то, ирод? Руки чесались спалить, задушить, по миру пустить?
- Чего терпел? Рассол ты откуда черпал? Не из моего ли отстойного озера? А деревья для варниц ты где рубил? Не в моих ли лесах? Кто делянку храмовых сосен у меня порубил? Не ты ли, Терентий? А мои заказы у кузнецов кто перекупал? А кто цирени прокопчённые в рассольном озере по ночам мыл? А кто мужиков из моих варниц к себе сманивал? Не знаешь? А когда я сёк приказчиков за соль у тебя на продажу взятую, что ж ты не признался, что моим именем прикрылся?
- Так ты всё знал! – ахнул испуганно Терёшка. Он сразу обмяк, уронил голову.
- Я тебя просил продать мне варницу. Просил, разумеешь?! Не забрал – продать просил! А ты? Нет, говоришь. Не хочу на тебя работать. Воли хочу. Сам соледобытчиком стану. Ну, Терентий, становись. Только не на моей земле, не с моим лесом. Вон за Камни Господни иди, там и становись.
Аника замолчал, поёрзал на лавке. Схватил ложку, но тут же бросил опять на стол.
- Не думай, что ты один такой умный, Терёша. Помнишь князя (!) Юрия Ивановича Токмакова? Из Москвы пришёл сюда. Тоже соль парить. Да и монахи соловецкие варницу поставили. Ну и где они тепереча? Продали мне они свои варницы. Потому что земля, где соль родится, моя. Лес окрест мой. Мужики все на меня работают. Лошади мои. Кузни мои. Лодьи мои. Холстина на мешки моя. А за моё я беру втридорога.
Глянул в оконце на серое небо Аника, спохватился:
- Ешь давай, люди заждались.
И сам взял ложку, да опять отложил.
- Не дают тебе покоя мои богатства, Терёша. Вот, думаешь, дать тебе варницу, так и меня переплюнешь. Так ведь?
- Н-н-нет, - от неожиданно прямого вопроса мужик стал заикаться.
- То-то и оно, что нет. Не переплюнешь. Ты на стол мой погляди. Ты тут царскую еду видишь?
Терёшка оглядел миски да блюда: день не постный, а на столе грибы, каша, каравай да квас. Он покачал головой – нету.
- Али мы в парче да галунах золотых ходим? – в голосе слышалась явная издёвка. Аника всю жизнь в отцовских да дедовских обносках ходит, а уж про шубу медвежью и говорить нечего, его по ней с октября по май и признают издаля.
- Такое оно, богатство. Сейчас со мной будешь. Посмотришь, что такое быть Аникой Фёдоровым.
Он оглядел своих притихших домочадцев, боявшихся даже пошевелиться во время разговора, поймал на себе сочувственный взгляд Мавры.
- Дай взвару травяного, что-то мне есть неохота, - попросил жену. А детишкам ласково: - Ешьте, ешьте, касатики. День-от долог. Ты, Васёна, брату-то помоги, вишь с ложкой-то воюет, а никак не справится.
Девочка лет семи, любимица отца, заботливо приобняв полуторагодовалого карапуза, принялась его кормить разведённой молоком кашкой.
… Весь день Терентий просидел с Аникой в горнице. Приказчики с докладами пришли. Каждого хозяин выслушал, наставил. Отправил сына Гришатку на крыльцо с деньгами. Велел разобрать просителей, а кому мало надо, тому и дать Бога ради. Пусть привыкает сын дела вести: на всех просителей денег не хватит, выбор делать надо.
Люди шли рекой; монахи и крестьяне, посадские и пришлые, мужики и бабы, жалобщики и гонцы меняли друг друга, говоря одинаково: дай! Три дьяка делали записи в длинных грамотах, противно скрипели перьями, спешно отсчитывали деньги, вносили и выносили ларцы. А Аника всё слушал, вникал и… давал. Кому ссуду, кому долг, кому милостыню, кому по закладной кабале.
Правда, и отказал Аника. Двоим. Пропойце горькому. Да ещё мужику, который явно брехал, излагая свою денежную надобность.
Были и такие, кто приносил рукоделие или ремесло. Тут глаза у Аники разгорались: подносил к оконцу или светцу, разглядывал, прикидывал, звал жену или служку, держал с ними совет. Те скажут «добро», «просто» али «ново». Как «ново», велел Аника писать дьяку «учить». Самое желанное для принесшего. Знать, по санному пути или по первой воде повезут в учение, а возвернется с новым ремеслом. А уж мастеров Строганов привечает. Тут уж и заказы, и плата, и уважение...
Не выдержал Терёшка, глядя на просящий людской поток, спросил:
- Чего они все к тебе прутся-то? Шли бы к воеводе, в казенную палату или в ссудную избу…
- Раз ко мне идут, значит, мне больше веры.
- А не боишься, Аника, что разорят тебя такие подачки посадским? Ты за полдня им столько денег дал, что я со своей варницы в зиму имел!
- Помогать надо людям. Пусть. Да не даром я и даю, мне потом всё в их трудах вернётся. Да ещё и с наваром.
- Да какие ж навары с вдовы Федосовой? Стара, слепа, хрома…
- Дети у ей. Давно приглядел среднего в кузню. А что за кузнец, коли не едал досыта?
Когда за окошком сгустились сумерки, у Аники под глазами залегли чёрные тени. Устало потирая шею, он проводил дьяков, а сам взялся за шубу:
- Пошли, Терёха, к вечере. Помолим о прощении за грехи наши, облегчим душу. А потом уж и поговорим о том, когда ты меня сменишь, - сказано было почти всерьёз. Устал Строганов. – Завтра день заполошный. По работам пойду. Сечь буду много. Порядку нет. А после платёжный день. Вот уж где пропасть! Брать-то чужое, а отдавать своё, потому долги забирать силой надо, с дворовыми людьми ходить. И у кого лаской, у кого сказкой, у кого хворостиной своё изымать…
Как жил, так и молился Аника - истово. Клал земные поклоны, со слезами в глазах крестился, густым бархатным голосом пел молитвы… И светлел лицом, расправлял плечи. Следил краем глаза за ним Терёха, видел, как немо шевелятся его губы в лад с поповым чтением. Будто не в кособокой старенькой церквушке молился Строганов, а перед престолом Господа стоял…
И уже идя со службы, Терентий забежал вперёд Аники, повалился прилюдно ему в ноги:
- Прости меня, Аникеюшко! Прости! Виноват я, гордыня да зависть обуяли! Бес попутал.
- Бог простит, Терёша, Бог всех простит. Подымись, негоже так-то…
- Гоже, Аника! Прости пса недостойного! Возьми меня в варницу, работой отплачу за грехи мои…
- Поди, Терёша, домой. Баба, небось, думает, что засёк я тебя, - Аника, не оборачиваясь, зашагал к дому.
О многом заставил его задуматься нынешний разговор с Лепёхой. Вот захотел он свою варницу, а земли-то и нет, вся земля Аникина. Ну с ним разобрались. А подрастут сыновья. Захочет, к примеру, Григорий свою варницу. А Яков свою. А земли-то и нет, вся земля отцова. И будут они его смерти ждать, чтоб начать делёж. Негоже так. Пусть скажет он Гришатке: ты, сын, займись рухлядью, бери артель охотницкую и веди торг мехами. Тот, конечно, пойдёт (куда против воли отцовой?). А потом глянет на Якова – у того доход больше. И опять за своё: хочу варницу. И что делать? Может, и виду не подаст, а завидовать будет. А то со зла и запалит варницу…
Надо ещё земли! Новые жилы надо искать. Сказал вот Терёхе: иди, мол, за Камни Господни. А сам чего туда не иду? Тогда тут Григорию варницу, а на Каме и Якову жилу найдем. А и ещё детки будут. И им места найти надо. На Коле аль ещё где. А то неладовое богатство, ежели детям куски от отцова отойдут… И дом перестроить. Тут тесно. Дворня кучно живёт. А как гонцы московские нагрянут, куда их поселю?
* * *
Сурова река Вычегда. Посмотришь в ясный день – неширокая, красивая, петляющая неспешно в лесах, намывающая песчаные отмели, искрящаяся лёгкой рябью. Только сосны с обнажёнными корявыми корнями, отчаянно хватающиеся за осыпающийся подмытый берег в трёхстах шагах от реки, намекают, что нрава она отнюдь не кроткого. Когда задувает сиверко, кажет она норов свой. Самой природой созданная для судоходства, имеет она глубину непомерную. И, играя с холодным предзимним ветром, вздымает вверх волны, стараясь достать до неба. Но не достает, и в отчаянье цепляет водяными руками всё, что притулилось к её берегам: леса, дома, людей… Схватила и утащила в пучину и город Чернигов, стоявший некогда в версте от Аникиного дома.
А ещё любит она поиграть с людишками. Каждый год меняет своё русло. Как скинет ледяное покрывало, так и новая Вычегда: угадай, попробуй, где у неё теперь мель? А какой из двух берегов обрывом в глубь её уходит - как в прошлый год левый или правый уже? А куда сдвинула она огромный камень, подпиравший бабьи кладки для полоскания белья? Гадайте, человеки, пролагайте новый путь своим лодьям-стругам, а она, Вычегда, лукаво поблёскивать рыбешками будет да выносить на отмели неизвестно где нахватанные сокровища: неводы, полные водяной травы невиданной, деревья с корнем и ветками, да такой толщины, что всемером не охватишь, карбасы рыбачьи, забитые песком, двери кованые с запорами хитроумными; тут находят и утварь домашнюю, и домовины с кладбища, и утопленников. Мол, нате, людишки, наигралась я, натешилась. Теперь пойду новые игрушки собирать.
Сейгод незло подмыла Вычегда посадский берег. Удобно лодьям в него утыкаться. Тем паче что на Прокопьевскую ярманку ожидалось большое многолюдье.
Перед началом полевых работ со всех концов приходили, приезжали, приплывали на Усолье люди. Тут и на работы нанимались, и товары выставляли (в основном рухлядь – меха; дрова для варниц, коих немерено надо; хлеб, холстины, лодьи да не растущие здесь, на севере, овощи). А самое главное – невест выбирали.
От деревянного собора ставили вдоль берега лодочки, на них сажали девиц на выданье со всего Подвинья, Усолья, да и устюжанки встречались. А уж девки и рады стараться: выкладывали перед собой своё рукоделье. Сердце млело от восторга при виде этой их рукотворной красы. И не было ещё такого, чтоб хоть одна девица убралась с ярманки непросватанной. Особенно местные славутницы ценились. Мастерицы-умелицы. Всех их к учению сызмальства приставляли. Посадская девка и дом вести научена, и в поле работать, и за скотиной ходить, и рыбу ловить, а вышивки да плетёнки уж и до царя дошли.
В этот раз и Аника построил лодочку: заневестилась Васёна, пора девке взамуж идти. Уж и прошлый год об этом думка была, да жаль стало любимицу отпускать. Отдушина отцу-матери, помощница в каждом деле, утешительница в любой беде. А уж в рукоделье ей равных во всем свете не сыскать. Такие воздухи выткала-вышила для монастыря, что и в Москву не стыдно было б повезти.
А тут ещё Гришатка, доглядчик главный за сёстрами-братьями, понаушничал. Видел-де, как Васёна с Артёмкой, воеводским сынком, ворковала. Не нравился Анике спесивый недоросль. Больно кичится своим дворянством. Этот сватов не зашлёт, а душу из девки своей смазливой рожей вывернет.
Но на ярманке Аника не продешевит. Слыхал, что собираются сюда с товаром Гогулины, Дементьевы, Железковниковы, Бутусины… Хорошие хозяева, дела у них крепкие. И все с сыновьями. А прошлый год девку из Соли Вычегодской увёз за море купец герр Ганс …
Маврушке своей велел Аника отобрать рукоделье, а сам у лодочки приказал резные борта да лавки сделать, деревянного петуха на носу вырезать. Да изнутри всю лодочку обить горностаями. Пусть видят, как Строганов дочку снарядил!
Да и Васёна, как увидит лодочку, обрадуется. А то намедни разговор тяжёлый вышел. Аника призвал дочку, сказал, чтоб готовилась к ярманке. А та в рёв:
- Тятюшка, не губи! Не хочу я на ярманку!
- Что ж, в вековухах остаться хочешь?
- Да хоть в вековухах, хоть в монастырь!
- В монастырь идут, когда сердце к Богу потянется, а не когда чего-то делать неохота. Так что сбирайся. Через три дня просватаем тебя, Васёнка. Да не бойсь, не продешевим.
- Не губи, тятюшка. Не хочу я на ярманку!
- Вот заладила, дурёха. Пошто не хочешь-то? Али сговор с кем тайный у тебя?
- Нету сговору. Я не хочу-у-у!
- Ты своего хотенья при тятьке-то не выставляй. Я тоже многого не хочу. Но делаю. И тебе мой сказ: сбирайся. Иди сундуки перетряхивать.
С Маврой говорил, та тоже диву дается, не поймёт, что с девкой. Не хочет, и всё тут.
- Может, повременим с ярманкой-то? – робко спросила жена.
- А чего временить-то? Ждать пока Артёмка воеводский девку спортит?
- Твоя правда, Аникушка. Не по-доброму всё кончится. Чует моё сердце беду какую-то.
- Поспрошай-ка девок-чернавок.
- Да рази ж они скажут? Порки боятся, врут напропалую.
- Ну дык к ней сама ход найди. Мать как-никак, может, тебе откроется.
Не открылась девка. Ночь проревела белугой. Уж и святой водой поили, и ладаном в светёлке курили, и подарки сулили – ничего не помогает. Отступились.
В начале июля ночи короткие да светлые, и спать-то некогда. Аника ранёхонько на берег убрался к торгу готовиться, велел девку снарядить и привести пораньше. Вдруг дворовый человек бежит – не могут Вассу сыскать, убегла.
- Немедля сыскать, всех дворовых на ноги поставить, - Аника и виду не подал, как весть его встревожила.
Привели её к полудню. Лицо зарёванное, коса растрепалась, подол у сарафана грязный.
- Вовек бы не сыскали, кабы не Дружко, - весело доложил дворовый. – Мы его с цепи спустили да говорим: ищи Васёну. Он и припустил. По берегу к Плёсам шла. Верст девять отмахала. С узлом, - он протянул Нике узел. Двое других держали Васёну за руки.
- Отпустите её, - велел Аника. – Ну, дочка, что-то ты срамно нарядилась для ярманки, – речь держал, будто и не знал, что девка из дому-то сбегала. Хотя внутри уж кипело всё.– Ну да твоё дело, девичье, не лезу. Садись вот на лодочку. Старался для тебя.
- Не хочу я, тятюшка. Не неволь!
- Так-то ты отцу отвечаешь? Так ли Господь детям заповедовал? Нет! Почитать надо отца и мать. Мы с матерью решили, что пора тебе замуж. Эта наша воля. Твоё дело ей подчиниться, - глухо, твердо, зло сказал.
Говорил, а уж сердцем чувствовал, какой ответ услышит. Опозорила дочь-любимица отца на всю ярманку своим непослушанием. Вот, Аника, доперекладывался с дочкой-то, выпестовал себе на голову. Оглянулся украдкой – все делом заняты, но пар пять глаз уже так и впились в Вассу, любопытство разбирает: в чём дело-то…
- Убей, тятенька. Но этой воли не желаю исполнять. Любую другую сказывай. Всё сделаю.
Вскипела кровь в Анике, в голову ударила.
- Как смеешь ты противиться родительской воле? – задохнулся гневом, закашлялся. От этого ещё злее стал. Схватил Васёну за косу, поволок на лодочку силком. Упирается, за траву хватается и всё кричит:
- Нет, не буду, не хочу!
Что было силы толканул дочь в воду:
- Охолонись!
Вскипела, обрадовалась Вычегда. Качнула расписную лодочку. Не удержался Аника, рухнул на колени, больно ударился, оттого захлестнула волна бешенства. Нашарил за бортом Васёнкину голову. Кашляет она, задыхается, судорожно впилась в отцовскую руку ледяными пальцами. Этак и отца в воду стащит. Выпростал руку да схватил за косу:
- Ну?
- Нет, нет, нет, нет… - ничего иного не услышал. Не бывать тому, чтоб девка-ослушница ему, отцу, перечила! Окрутил косой шею, развернул к себе, выпучила глаза Васёнка, глядит с ужасом…
- Ну?
- Нет, - бескровными губами шепчет.
- Ай нет – так уймись!- тяжёлой своей ладонью надавил на Васёнкину голову. Сомкнулась над ней Вычегда, вскипела, забулькала пузырями… А в ушах у Аники шипело: «Ослушница! Ослушница! Не бывать! Не бывать!»
- У Аники Строганова дочка утопла! – разнеслось над ярмаркой. Вернул этот крик разум Анике… Посмотрел на воду – чёрной змеей вглубь и в сторону, извиваясь, уплывала Васёнкина коса…
Как же? Нет, не может быть… Не мог он… Это ж дочка его, Васса. Куда ж она… Нет!
Толпа хмуро обступила лодочку. Может, и думали чего люди, но сказать не смели. Шапки с голов стащили, бабы завсхлипывали, кто-то за багром побежал…
Убитая горем Мавра, сидела поодаль на бережку, уронив голову на дочернин сундук с приданым.
- Как же так, Аникеюшка?
- Нет у нас с тобой старшей дочери, Мавра, - и от отчаянья и горя выкрикнул: - Не было! Не сметь при мне про неё, ослушницу, напоминать!
Он пошёл было к лодьям, выгружавшим бочки с солониной. Но не дошёл. Повернул домой. Встал на колени пред божницей. Сколько простоял? Чего просил? По чём слезы проливал? "Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня",- так ли, Господи? Святой Угодник Николай, когда ты убил, было ль тебе легче?.. Сердце рвалось, кровь стыла, волосья дыбом вставали… Васса! Васёна… Дочка… Утешение… Своими руками… Да как же я… Не убий!.. Господи, прости…
В одну ночь состарился Аника. Припорошило снегом-горем волосы, избороздило глубокими морщинами щеки, обесцветило слезами глаза, пригнуло к земле голову… Но ни с кем не делил своего горя, ни у кого не искал сочувствия.
Крутой нрав у Аники, в него норовом пошла и Васса. Кабы не быть им упрямцами, кабы поговорить по-свойски, помирились бы – да и всё бы устроилось. Грешили девки, гадали на русальской неделе, бросали в воду венки да смотрели, какой как плывет, скоро ль женихи нагрянут да с какой стороны. У всех поплыли, а у Васёны венок утоп сразу (что уж за цветы она в него вплела?). Девки сказывали, что к скорой смерти. Потому и не хотела Васса взамуж идти: коли умирать скоро, так лучше при отце-матери, а не в чужих людях… А отцу в языческом грехе признаться не посмела. Прознал про то Аника уж на сороковины. Не стерпела подружка Васёнкина, покаялась…
Дни проходили в трудах, а ночью, во сне, всё шарил Аника в тёмной воде, нащупывал в тине Васёнку, вытаскивал на берег… Дочка живая, улыбалась ему, тянула руки для объятья… А когда Аника прижимал к себе дочь, обжигала она безжизненным холодом. И тогда ночную тишину спящего дома, будя всех, прорезал крик, полный муки и нечеловеческого страдания: «Не-е-ет!»
* * *
В хоромах Строгановых суета и маета с утра. Челядь с ног сбивалась, начищая посуду (и медную, и серебряную, и стеклянную – всё велел хозяин готовить, так-то из простой ест), выветривая шкуры белых медведей, для тепла на полу лежащие, наводя блеск на серебряные и золотые оклады икон… Ждут Григория с Яковом. Давно уж не сиживали всей семьей за одним столом. Схотел старик всех собрать. Гонцов отправил, мол, стосковался.
Обойдя дом да выслушав приказчиков, сел он у дубового стола и уронил на руки голову. Не то неможется Анике, не то думка крепкая. Не слыхал, как Семён в горницу вошел.
- Тятя, дозволь слово молвить?
- Пришёл – так говори.
- Ты, когда в Москву ходил, с царем говорил или с дьяками?
- С царями не говорят холопы. Я челобитную приказному дьяку даю, а тот мне волю царя сказывает. Пошто спросил?
- А ежели дьяк соврет?
- Дурень ты, Сёмка. Разве ж про слово самого царя врать можно?
Усмехнулся Аника, переменился в лице:
- А чтоб соблазна не было врать мне, своих людей там имею.
- А что тебе, тятя, гонец царский сказал третьего дни? Ты хмурый ходишь, да братьев созвал. Беда какая?
Сметлив Сёмка. Признал, что гонец царский, хоть и в простом армячишке прибыл на простых санях. И кручину отцовскую почуял. Значит, и другие прознать могли…
Было отчего хмуриться-кручиниться. Страшную весть гонец привез. Объявил царь об устроении опричнины. Взял под свою руку Вологду, Ярославец, Можайск, Суздаль, Юрьевец, Устюг, Старую Руссу, Каргополь, Вагу, волости московские с их доходами. А его, Анику-то, не взял! Неужто те всеми посадами под царскую руку просились? Ежели б просились, прознал бы про то Строганов. Сам царь выбрал? И обошел Строгановские владения? Чем прогневил, старый кобель, царя-батюшку?
Может, припомнил ему царь Адашева?
Аника Строганов, когда с челобитными али по иным делам ездил, всегда богатые помины подносил царским приближенным. Особо окольничего Алексея Федоровича Адашева ублажал. А как иначе? Царский любимец, государевым словом управлял, начальник Челобитного приказа, казной и печатью ведал. Ему Аника и честный налог – по двести пятьдесят золотых рублей каждый год – в казну платил, под его началом доглядчиком царским на речном пути служил, не дозволяя иностранным гостям рознично торговать да лён и посконь скупать… Адашев же от царского имени попросил у Аники денег на Ливонскую войну. В заем. Алексей Фёдорович был человек богобоязненный, разумный, правильный. Ан вышло: изменщик Адашев-то! Царицу отравил! Кроткая и нищелюбивая была царица Анастасия. Жалел о её кончине Аника. Да, пёс, узнав о кончине Адашева в новопокоренном Феллине, тоже и о нём скорбел. Хоть и злодей тот был.
Или Сильвестра ему помянул? Протопопа, духовника царского. Аника Сильвестра зело уважал. Слушал, как тот служил в Благовещенском соборе, после у него благословения просил, в церкви за него молился… У Сильвестра книг много было, давал списки делать, а кои и дарил. И Аника ему подносил книги, когда случалось. «Домострой» новопечатный читал кажнодневно… Остыл к нему, лишь когда Сильвестр сына своего, Анфима, пристроил не в храбрые и лутчие люди, а испросил для него назначение ведать в казне таможенными сборами. Не по нраву пришлось это Анике, только не его ума это дело. Да и срамного тут нет. Любит протопоп своё чадо, видать. Когда Сильвестр в Кирилло-Белозерский монастырь удалился, Аника ездил к нему, ублажал поминами. Не знал, что поп-губитель: царевича – грудного младенца, подобно Ироду, хотел погубить и воцарить вместо его чужого…
А может, гневается царь, что уж третий год Аника Федоров был всеуездным земским старостой и земским судией? Гонец сказывал, что все, что в опричь царскую не вошло, земство есть, там бояре ведают… А среди бояр самая измена…
А ежели и на самого Анику навет есть? Не нашептал ли кто в уши царю и про Строгановых? Нет ли на них клейма изменников или пособников?
- Не спрашивай, сын, про то. Приедут братья – всем за раз скажу.
- Я, тятя, молебен на завтра закажу о здравии царя-государя Иоанна Васильевича. Не зря ли?
- Не зря. Похвально.
- И велел обоз собирать в Москву.
- И это похвально. Все что ль?
- А теперь, тятя, я тебе главную весть скажу. Нельзя, чтоб кто прослышал.
Семен приложил палец к губам и, как кошка, неслышно – ни одна половица не скрипнула – прокрался к двери. Да рывком её отворил. За дверью, скрючившись, стоял дворовый Петрушка…
Едва вопли дворового человека на конюшне смолкли, в сенях заголосила Лукерья. Так визгливо и противно, что не сразу понял Аника – поёт она. Хотел оборвать, но в горницу вошел Семён.
- Это я её, тятя, к дверям петь поставил. От греха. Сквозь ейные вопли ни одно ухо не прослышит, что говорено.
Крякнул Аника, поморщился, почесал затылок. Глянул на сына – молчит, ждёт, что отец скажет.
- Ну, ещё что?
- Гонец царский, что к тебе с вестями тайно прибыл, зарезан в Вологде.
- Отколь знаешь?
- Послал за ним доглядчика. Сказывает, что в толпе ножом пырнули. А кто – неведомо.
- Пошто доглядчика послал? Гонец-то царский!
хочешь дочитать? Жми "понравилось"