[200x306]
ГЛАВА VII Университетские годы
Посещение Мишей Лермонтовым Благородного Университетского пансиона прекратилось вследствие его закрытия и переименования в гимназию. Указ о закрытии последовал 29 марта 1830 года, а Лермонтов, вероятно, не пожелавший перечисляться в гимназию, получил увольнение 16 апреля того же года. После некоторых колебаний и планов относительно продолжения воспитания за границей решено было приготовить Михаила Юрьевича к вступительному экзамену в Московский университет. 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов на нравственно-политическое отделение.
В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Нравственно- или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекции было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только во второй половине 1830-х годов. (...) На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева (Петр Васильевич (1774-1843) – экстраординарный профессор российской словесности в Московском Университете), преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах (хрия – обработка литературной темы по особо установленному плану. Древнейший сборник хрий был составлен ритором Афтонием (Автонием, III-IV вв.), по имени которого и сами хрии получили название автониановских. Инверс – вероятно, то же, что «инверсия» - изменение порядка слов в предложении, придающющее фразе дополнительную выразительность), но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и требовал, чтобы слушатели ему «хрийки».
Если профессора относились к лекциям своим довольно беспечно, то и студенты от них не отставали, и в аудиториях разыгрывались сцены совершенно школьнического характера. Константин Сергеевич Аксаков (1791-1859. Русский публицист, критик поэт, один их идеологов славянофильства, сын писателя Сергея Трофимовича Аксакова (1791-1859) рассказывал, как студент принес однажды на лекцию Победоносцева воробья и во время лекции выпустил его. Воробей принялся летать, а студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и принялись ловить его. Поднялся шум, и остановить ревностное усилие было дело нелегкое. Однажды, когда Победоносцев, который читал лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет во полунощи».
«Странное дело! – говорит К.С. Аксаков, - профессора преподавали плохо, студенты не учились, мало почерпали из университетских лекций, но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из университета. Развивало общее веселье молодой жизни чувство общей связи товарищества – слышалось, хотя и бессознательно, что молодые силы эти собраны во имя науки, во имя высшего интереса истины. Здесь постоянно были шумны и веселы; не было ни одного ни истощенного, ни вытертого, не было ни светского тона, ни житейского благоразумия. Спасительны эти товарищеские отношения, в которых только слышна молодость человека, и этот человек здесь не аристократ и не плебей, не богатый, не бедный, а просто человек. Такое чувство равенства, в силу человеческого имени, давалось университетом и знаниями студента».
Московский университет – по справедливому замечанию Герцена – вырос в своем значении вместе с Москвой после 1812 года...
Московский университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены (...) Из-за тумана, которым заволокло умственную и общественную жизнь русскую после несчастных событий 14 декабря, первый стал выдвигаться Московский университет, и хотя во время пребывания в нем Лермонтова не было еще того обновления, которое сказалось вскоре затем после появления молодых профессоров, влиятельнейшим среди которых был Грановский, но все же животрепещущие интересы жили в среде молодежи.
Святое место!... Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: с водой, иль просто голый ром, -
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сертуки, висящие клочками,
Бывало только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто – в грязной луже, Вакхом упоенный;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут... пришли, шумят... Профессор длинный
Напрасно входит, кланяяся чинно,
Он книгу взял, раскрыл, прочел, - шумят;
Уходит, - втрое хуже...
Так Лермонтов описывает толпу товарищей своих, шумно наполнявшую каждый день аудитории Московского университета.
Однако из всего сказанного не надо выводить заключение, что молодежь во всем была обязана только самой себе и что профессоры уже решительно ничего ей не давали. Еще известный Павлов пробуждал интерес к общим философским вопросам. Многие профессоры примыкали к литературному миру, и преподавание их невольно должно было проникаться интересами жизни и литературы. Каченовский (Михаил Трофимович (1775 – 1842), декан словесного и философского факультетов, преподаватель «Истории России», «Истории изящных искусств» и «Славяноведение») был издателем «Вестника Европы», Погодин (Михаил Петрович (1800 – 1875) преподаватель «Всеобщей Истории» и «Истории России») – издателем «Московского Вестника». Вскоре стал влиять и Надеждин – сотрудник «Вестника Европы и издатель «Телескопа». «Да, Московский университет делал свое дело! Профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, а потом и Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей», - так говорит Герцен, характеризуя московских студентов и профессоров.
Интересы литературные проникали в студенчество и вызывали их на деятельность. Умственная деятельность в студенческом кругу, особенно в 11 номере, шла бойко…
Некоторые из старших студентов, слушавшие теорию красноречия Мерзлякова и напитанные его переводами из греческих и римских поэтов, были в восторге от его перевода Тассова «Иерусалима» и очень неблагосклонно отзывались о «Борисе Годунове» Пушкина, только что появившемся в печати (…) Первогодичные студенты, воспитанные в школе Жуковского и Пушкина и не заставшие в живых Мерзлякова, мало сочувствовали его переводам и взамен этого знали наизусть прекрасные песни его беспрестанно декламировали целые сцены из комедии Грибоедова, которая тогда еще не была напечатана. Пушкин приводил в неописанный восторг. Между младшими студентами самым ревностным поборником романтизма был Белинский, который отличался необыкновенной горячностью в спорах (…) Увлекаясь пылкостью, он едко и беспощадно преследовал все прошлое и фальшивое, был жестоким гонителем всего, что отзывалось риторикой и литературным староверством. Доставалось от него иногда не только Ломоносову, но и столь высокочтимому тогда Державину за риторические стихи и пустозвонные фразы.
Лермонтов, ставший студентом Московского университета одновременно с упомянутыми людьми, по-видимому, не был членом какого-либо из названных кружков, но общность интересов связывала его с ними. В первое время пребывания в университете Лермонтов чуждался товарищей. Предыдущая жизнь его и трагическая история между отцом и бабушкой, разыгравшаяся как раз перед поступлением его в университет, определенно должны были дать мыслям восприимчивого молодого человека серьезное, мрачное направление (…) Шестнадцатилетний юноша, достаточно переживший, передумавший и перечувствовавший, сознавал себя более зрелым против товарищей, которых он видел в коллективной массе (…) Появление в аудитории этого мрачного, не общительного лица поразило товарищей. Вистенгоф передает весьма характерный образ о том, как держал себя Лермонтов в первое время пребывания в университете, и какое он производил впечатление на студентов.
«Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории между всеми нами один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные, приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие (скорее серые) большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала. Мы знали только, что фамилия его Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное поведение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться.
Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. «Вы пойдете, Вистенгоф к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным, напряженным вниманием? Это предлог для разговора самый основательный», - сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов. Умные и серьезные студенты Ефремов и Станкевич одобрили совет этот. Недолго думая, я отправился. «Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться с нами?» — обратился я к нему, не без некоторого волнения, подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. «Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее», - ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая читать. Как бы ужаленный, бросился я от него».
Летом осенью 1830 года длились, впрочем, недолго – были прерваны холерой, которая шла с севера капризно, скачками, то останавливаясь, то внезапно со страшной свирепостью разыгрываясь на новом месте.
Внезапно разнеслась весть, что холера – в Москве. Утром студент патологического отделения почувствовал себя дурно на лекции. На другой день он умер. За ним смерть сразила других. Было приказано закрыть университет. Арсеньева с Лермонтовым оставались в Москве. Мрачные слухи, часто преувеличенные, часто страшные в своей правдивости, тревожили умы. Чернь волновалась и в разных местах России бунтовала. Арсеньева получила известие о гибели брата своего, Николая Алексеевича Столыпина, растерзанного в Севастополе рассвирепевшей толпой, собственно толпой женщин. Из Саратова тоже приходили тревожные слухи.
До 12 января 1831 года лекции в университете не читались; когда же после торжественного молебствия университет был открыт, чтение шло беспорядочно.
Относительно товарищей в аудиториях Лермонтов продолжал держать себя по-прежнему. Вистенгоф говорит: «Видимо было, что Лермонтов имел грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а, между прочим, странное дело, какое-то непонятное, таинственное настроение влекло к нему, а в то же время завидовать стойкости его угрюмого нрава. Иногда в аудитории нашей в свободные часы студенты громко вели между собой оживленные беседы о современных животрепещущих вопросах. Некоторые увлекались, возвышая голос. Лермонтов, бывало, оторвется от своего чтения и только взглянет на ораторствующих – но как взглянет!.. Говорящий невольно, будто струсив, или умалит свой экстаз, или совсем замолчит. Доза яда во взгляде Лермонтова была поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления изображалось тогда на его строгом лице.
Вне стен университета Лермонтов точно также чуждался нас. Он посещал великолепные балы тогдашнего московского благородного собрания, являлся на них изыскано одетым в сообществе прекрасных светских барышень, к которым относился так же фамильярно, как к почтенным влиятельным лицам, во фраках со звездами, или ключами сзади, прохаживавшимися с ним по залам. При встречах с нами он делал вид, будто не знает нас. Непохоже было, что мы с ним были в одном университете, факультете и на одном и том же курсе. Наконец мы совершенно отвернулись от Лермонтова и перестали им заниматься».
Все ли отвернулись от него, и не сошелся ли Лермонтов все-таки с некоторыми товарищами – это вопрос.
Что Лермонтов был не чужд студенческой жизни и товарищеского круга, мы можем судить по некоторым данным и по отдельным сценам автобиографической драмы его «Странный человек», писанной в 1831 году, на второй год пребывания поэта в университете. В драме этой сцена четвертая, помеченная 17 октября, представляет комнату студента Рябинова.
Бутылки шампанского на столе, и довольно много беспорядка. Снегин, Челяев, Рябинов, Заруцкий, Вишневский курят трубки. Ни одному нет более 20 лет.
Среди шумного разгула и безумных или циничных тостов между некоторыми присутствующими идет серьезный разговор. Говорят об отсутствующем товарище, Владимире Арбенине (имя, под которым Лермонтов не раз до некоторой степени рисовал самого себя). Этот Арбенин – странный человек.
То шутит и хохочет, но вдруг замолчит и сделается подобен истукану, или вдруг вскочит, убежит, как будто бы потолок провалился над ним…
Говорят о театре, в котором давали общипанных «Разбойников» Шиллера. Поднимаются и такие вопросы: «Господа, когда же русские будут русскими?» Но часто студент Челяев отвечает: «Когда они на сто лет подвигнуться назад и будут просвещаться и образовываться снова-здорова». Видно, Лермонтову не чужды были мысли, которые затрагивались уже тогда в кружках Аксаковых и после вспыхнули ярким огнем, когда философские письма Чаадаева поделили московские кружки на два лагеря: «славянофилов» и «западников», из которых первые видели спасение России в том, чтобы повернуть назад, к Руси допетровской, и вступить на путь естественного, органически связанного с народом развития; а вторые требовали совершенного отчуждения от всего русского и народного и полнейшего стиля с Западом.
Я уже говорил, что Михаил Юрьевич не был членом какого-либо из упомянутых выше кружков университетской молодежи. Круг студентов, с которыми он видался, был невелик. То были большей частью товарищи по университетскому пансиону или молодые люди из общества бабушки и большого числа тетушек и кузин. Время, проводимое в этом обществе, состояло из светских удовольствий, вечеров и балов, в которых принимал участие рано избалованный бабушкой поэт наш, не отдавая, впрочем, этой жизни души своей и сохраняя в чистоте святая святых ее. Лермонтов будто искал в рассеянной жизни забвения от внутренней тоски. Он чувства свои и лучшую сторону своего я таил от всех или раскрывал его лишь двум-трем из особенно близких людей. Внешнюю сторону тогдашней жизни своей – свои светские удовольствия и ту сторону характера, которую он выказывал толпе знакомых, Лермонтов изображает в рассказе об университетских годах Печорина в «Княгине Лиговской»:
«До девятнадцатилетнего возраста Печорин жил в Москве. С детских лет он таскался из одного пансиона в другой и наконец увенчал свои странствования вступлением в университет, согласно воле своей премудрой маменьки. Он получил такую охоту к перемене мест, что если бы жил в Германии, он сделался бы странствующим студентом. Но скахите ради Бога, какая есть возможность в России сделаться бродягой повелителю трех тысяч душ и племяннику двадцати тысяч московских тетушек?
Итак, все его путешествия ограничивались поездками с толпой таких же негодяев, как он, в Петровский парк, в Сокольники и Марьину рощу. Можно вообразить, что они не брали с собой тетрадей и книг, чтобы не казаться педантами. Приятели Печорина, которых число было, впрочем, не очень велико, были все молодые люди, которые встречались с ним в обществе, ибо и в то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц, вздыхавших невольно по эполетам и аксельбантам, не догадываясь, что в наш век эти блестящие вывески утратили свое прежнее значение. Печорин с товарищами являлся также на всех гуляньях. Держась под руки, они прохаживались между вереницами карет, к великому соблазну квартальных. Встретив одного из этих молодых людей, можно было, закрыв глаза, держать пари, что сейчас явятся и остальные. В Москве, где прозвания еще в моде, прозвали их «la bande joyeuse•…»
Это описание характеризует нам быт той светской молодежи, о которой упоминает и Герцен, и Константин Аксаков, говоря о «молодых людях так называемых аристократических домов, принесших с собою всю пошлость, всю наружную благовидность, все это бездушное приличие сферы, всю ее зловредную светскость» и т. д. Лермонтов отлично понимал этих «приличных» юношей и, становясь к ним стороной существа своего, по привычке своей вверять бумаге, сделал ей, этой стороне своего характера, оценку в Печорине, точно так же как в «Странном человеке» он изобразил свой внутренний мир, а в «Сашке» - разгульную сторону студенческой жизни. Отзывчивая душа юного Лермонтого была доступна всем увлечениям, каждому чувству, каждому движению от легкомысленного прорыва до понимания высокой и сознательной мысли. Общепринятое: «пошлый опыт – ум глупцов» - не останавливало его. В то время с ужасом смотрели благовоспитанные родители на Полежаева, и «матушка моя, - сообщал мне товарищ Лермонтова, Вистенгоф, - неделю не говорила со мною, узнав, что я познакомился с Полежаевым, от которого отцы и матери того времени отстраняли своих детей, как от человека опасного и заклейменного». (Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805 – 1838) – русский поэт. В 1926 году окончил Московский университет. В 1825 году на материале студенческого быта им была написана поэма «Сашка», проникнутая духом вольномыслия. По приказу Николая I Полежаев был определен в армию; в 1829-1833 гг. служил рядовым на Кавказе. В одноименной поэме Лермонтова (1835-1836) есть упоминание о поэме Полежаева (гл. 1, строфа 33). М.Ю. Лермонтов, вероятно, знал о последующей судьбе Полежаева: в 1833 году он вернулся с полком в Россию, служил в Москве. В 1837 г. За дисциплинарный проступок был наказан розгами; умер в госпитале от туберкулеза. Источником сведений Лермонтова о Полежаеве была устная университетская традиция, а позже, возможно, близкая Полежаеву семья Бибиковых). Лермонтов чувствовал симпатию к этому мученику, как он и Белинский, тоже уроженцу Пензенской губернии.
Полежаевская история тогда была жива еще в памяти университетской молодежи. Она случилась в 1826 году. За ней начался ряд стеснительных мер для университета.
Об Александре Ивановиче, постигнутом судьбой, так сказать, на другой день по окончании курса, много еще толковалось, а университетская поэма его «Сашка», несмотря на строгое запрещение, все ходила по рукам в рукописях. Эта поэма, собственно, не имела ничего политического, хотя Герцен в рассказе своем о Полежаеве старается дать ей такое значение, и с логикой руки его мнение это распространилось у нас. «Сашка» имеет частью автобиографическое значение, и Полежаев описывает в нем грубые шутки и дикие, буйные выходки студентов, кутил, повес, времена которых миновали, когда был студентом Лермонтов, но некоторые рассказы о которых еще жили в памяти молодых людей, в известные годы любящих, что называется, «хватать через край». В подражание или в память Полежаеву Лермонтов написал своего «Сашку», тоже с автобиографическими чертами. Писанная одним размером с полежаевским произведением, с подобными же выходками эротического, подчас непристойного содержания, она вылилась у Лермонтова под влиянием другой, менее благотворной сферы, уже позднее, во время и после пребывания в школе гвардейских юнкеров, но так как в ней частью рисуется университетское пребывание Лермонтова, то я говорю о ней в этой главе. Мы видели выше, каким описывает Лермонтова в светском кругу Вистенгоф. Приблизительно такое же описание делал мне и другой его товарищ. И Лермонтов подтверждает эти показания, изображая героя поэмы «Сашка»:
Он ловок был, со вкусом был одет,
Изящно был причесан и так далее,
На пальцах перстни изливали свет,
И галстук надушен был, как на бале.
Ему едва ли было двадцать лет,
Но бледностью казалися покрыты
Его чело и нежные ланиты,
(Не знаю, мук иль бурь последних след,
Но мне давно знаком был этот цвет)
И на устах его опасней жала
Змеи, насмешка вечно блуждала.
Заметно было в нем, что с ранних дней
В кругу хорошем, то есть в модном свете,
Он обжился, что часть своих ночей
Он убивал бесплодно на паркете
И что другую тратил не умней…
В глазах его открытых, но печальных,
Нашли бы вы без наблюдений дальних
Презренье, гордость; хоть он был не горд,
Как глупый турок иль богатый лорд,
Но все-таки себя в числе двуногих
Он почитал умнее очень многих.
Несмотря на то, что Лермонтов будто чуждался товарищей по аудитории, он не отставал от них, когда дело касалось, так сказать, всей корпорации, когда предпринималось что-нибудь, сопряженное с общею опасностью и ответственностью. В этом случае Лермонтов являлся солидарным с другими – ни искренность, ни гордость его характера не дозволяли ему отделиться от других. Он ощущал вполне то, что так выхваляет Аксаков – «чувство общей связи товарищества».
Высказалось это в известной маловской истории бывшей в начале 1831 года.
Малов Михаил Яковлевич (1790 – 1849) – профессор уголовного права в Московском университете в годы учения там Лермонтова. По словам Герцена, Малов «… был глупый, грубый и необразованный профессор…» Резко враждебное отношение к нему студентов вылилось 16 марта 1831 г. В открытую демонстрацию, закончившуюся изгнанием Малова из аудитории. В результате этого происшествия, ставшего известным под названием «маловской истории», профессор был вынужден уйти в отставку. Об участии Лермонтова в «маловской истории» свидетельствует стихотворение «Послушай, вспомни обо мне» (Н.И. Поливанову, 1831).
Поливанов Николай Иванович (1814—74), приятель и адресат Лермонтова. В годы студенчества поэта жил с ним по соседству в Москве (Большая Молчановка, 8). Во флигеле этого дома 23 марта 1831, т. е. через неделю после «маловской истории», Лермонтов «в ожидании строгого наказания» написал в альбом Поливанова стихотворение «Послушай! вспомни обо мне». Позднее Поливанов учился вместе с поэтом в Школе юнкеров и был выпущен в л.-гв. Уланский полк (впоследствии стал его командиром). Поливанов — прототип Лафы, героя «юнкерских поэм» Лермонтова «Гошпиталь» и «Уланша». Считал Лермонтова своим поэтическим наставником и пытался писать в его манере на французском языке Сохранились рисунки Поливанова из юнкерской жизни, на некоторых изображен Лермонтов. Один рисунок («Тройка на деревенской улице») в альбоме Поливанова принадлежит Лермонтову.
Профессор Малов на этико-политическом отделении читал историю римского законодательства или теорию уголовного права. Его любимой темой было рассуждение о человеке. Он заставлял студентов писать на эту тему, чем надоедал им, как и вообще выводил из терпения назойливым и придирчивым своим характером. Грубый и необразованный, он давел-таки студентов до того, что они решились сделать ему «скандал».
Сговорившись с некоторыми из товарищей своих по другим отделениям, студенты собрались в аудиторию. Через край полная аудитория, - рассказывает очевидец, - волновалась и издавала глухой, сдавленный гул. Малов обыкновенно начинал свои лекции словами: «Человек, который…» Едва он на этот раз начинал лекцию своим обычным выражением, как начиналось шарканье. «Вы выражаете ваши мысли ногами, как лошади!» - раздраженно заметил профессор и попытался овладеть шумом, вновь приступая к лекции. «Человек, который…» - произнес он опять. – «Прекрасно! Fora!» - кричат студенты. – «Человек, который…» - «Bis! Прекрасно!...» Бедный Малов замечает: «Господа, я должен буду уйти!...» Ему кричат: «Прекрасно, браво!...» Наконец поднялась целая буря. Студенты вскочили на лавки, раздались свистки, шиканье, крики: «Вон его, вон!...» Потерявшийся Малов сошел с кафедры, продираясь к дверям. С шиканьем и свистом провожали его слушатели. Все шли за ним по коридору, по лестнице. Торопливо одевшись, Малов вышел в университетский двор. Студенты бросили вслед ему забытые им калоши. Они проводили его до ворот и вышли на улицу. Таким образом, дело получило формально более серьезный характер. Малова вообще не любили, и часто студенты встречали его шиканьем или устраивали ему шумные скандалы в аудиториях. Это происходило безнаказанным или без серьезных последствий; но на этот раз история получила публичность, да и вообще к студентам, как уже замечено, стали относиться строже. Родители и молодежь, уже наученные опытом и зная, что такая история может повлечь за собой более или менее строгие наказания – отдачу в солдаты, а не то и отправление их в отдельную ссылку – ожидали кары.
Особенно грозила опасность тем из участников, которые, принадлежа к другим факультетам, пришли в аудиторию в качестве вспомогательного войска.
К последним принадлежал Лермонтов. Он ждал наказания, что видно из стихотворения, написанного им в то время другу и товарищу по университету Н.И. Поливанову.
23-го марта 1831 г.
Послушай, вспомни обо мне,
Когда законом осужденный
В чужой я буду стороне -
Изгнанник мрачный и презренный. -
И будешь ты когда-нибудь
Один, в бессонный час полночи,
Сидеть с свечой.... и тайно грудь
Вздохнет - и вдруг заплачут очи;
И молвишь ты: когда-то он,
Здесь, в это самое мгновенье,
Сидел тоскою удручён
И ждал судьбы своей решенье!
На этот раз, однако, опасность миновала.
Университетской начальство, боясь, чтобы не было назначено особой следственной комиссии и делу придано преувеличенное значение, отчего могли возникнуть неприятности и для него, поспешило само подвергнуть наказанию некоторых студентов и по возможности уменьшить вину их. Сам Малов был сделан ответственным за беспорядок и в тот же год получил увольнение. Из студентов лишь некоторые приговорены к легкому наказанию – заключению в карцер.
Ректор Двигубский, благоразумно избегавший затрагивать студентов с влиятельною родней, кажется, вовсе не подвергнул Лермонтова взысканию. Герцен же, как предводитель курса, пришедшего с медицинского факультета, посидел под арестом. Обыкновенное мнение, что Лермонтов из-за этой истории должен был покинуть Московский университет, совершенно ошибочно; но весьма возможно, что участие в ней, равно как и некоторые столкновения с другими профессорами, заставили университетское начальство смотреть на него косо и желать отделаться от дерзкого питомца. По рассказам товарища, у Лермонтова в то же время были столкновения с профессорами: Победоносцевым и другими.
Произошло ли новое столкновение с Победоносцевым, вследствие которого Лермонтов не хотел далее экзаменоваться или же экзаменовался неудачно, но только продолжать курс в Московском университете оказалось неудобным. Быть может, именно тут начальство, припоминая выходки Лермонтова, постаралось намекнуть на то, что удобнее было бы ему продолжать курс в другом университете. Во всяком случае, решено было родными и самим Михаилом Юрьевичем из Московского университет выйти и поступить в Петербургский. 1 июня 1832 года Лермонтов вошел с прошением в правление университета об увольнении его из оного и о выдаче надлежащего свидетельства для перехода в Императорский Санкт-Петербургский университет. Такое свидетельство и было выдано просителю 18 числа того же месяца. Замечательно, что в свидетельстве ничего не говориться о том, на каком Лермонтов числился курсе, а только то, что, поступив в число студентов 1 сентября 1830 года, слушал лекции по словесному отделению.
Снабженный свидетельством о пребывании в университете, Лермонтов с бабушкой летом 1832 года отправились в Петербург, где поместились на квартире на берегу Мойки, у Синего моста, в доме, который позднее принадлежал Гречу.
Греч Николай Иванович (1787—1867), русский писатель, журналист, издатель журнала «Сын отечества» и (вместе с Ф. В. Булгариным) газету «СП». До 1825 был близок к либеральным кругам. В 30—40-е гг. позиция Греча носила официозный характер и в целом отождествлялась с позицией Булгарина. Тем не менее в обзоре русских книг 1840 года (журн. «РВ») Греч отнес роман Лермонтова «Герой нашего времени» к числу «превосходнейших произведений нашей литературы вообще»; Греч возражал против мнения о «ложном направлении» романа, отделяя образ Печорина от самого Лермонтова, «пламенного, умного, разнообразного, благородного», чему свидетельством был для Греча сборник «Стихотворений» Л. (1840). Близка этому суждению и краткая характеристика Лермонтова, включенная Гречем в 3-е издание его книги «Учебная книга российской словесности», где в качестве образцов приведены нескольких произведений Лермонтов. Однако в том же году в книге «Разбор сочинения, озаглавленного „Россия в 1839 г.“ маркиза Кюстина» (1844), написанной по прямому заказу правительства (которое было задето книгой Кюстина, направленной против российского самодержавия), Греч присоединился к офиц. т. з. на Лермонтова: «Его смерть — событие весьма горестное, так как с ним ушел в могилу и его блестящий талант, но вся его жизнь доказывает, что правительство было совершенно право, когда удалило его из Петербурга: остается только пожалеть, что стремление к добру не преобладало в его моральном облике, ни в его литературной деятельности».
Однако Петербургский университет отказался зачесть Лермонтову годы пребывания в Московском университете, и таким образом ему пришлось бы поступить вновь на первый курс. К тому же, как раз в это время заговорили об увеличении университетского курса на столько, чтобы студенты оканчивали его не в три, а в четыре года. Это испугало Лермонтова; он видел несправедливость в том, что ему не хотели зачесть лет, проведенных в Москве.
Лермонтову хотелось во что бы то ни стало вырваться из положения зависимого. Вот почему он задумал поступить юнкером в полк и в училище, из которого мог выйти уже в 1834 году и следовательно, выигрывал два года.
К тому же многие из его друзей и товарищей по университетскому пансиону и Московскому университету как раз в это время тоже переходят в «школу». Еще за год вступил в нее любимейший из товарищей Лермонтова по университетскому пансиону Михаил Шубин (годы рождения и смерти неизвестно; московский знакомый Лермонтова, его однокашник по Школе Юнкеров, выпущенный в 1833 году в лейб-гвардии гусарский полк. Упомянут в поэме Лермонтова «Гошпиталь». Висковатый считал, что Шубин учился в Пансионе вместе с поэтом, однако, он покинул его летом 1828 года, до поступления Лермонтова), а одновременно с ним Поливанов из Московского университета, друзья и близкие родственники – Алексей (Монго) Столыпин и Николай Юрьев (Юрьев Николай Дмитриевич – (1814 – год смерти неизвестен) – родственник и друг Лермонтова, учившийся вместе с ним в Школе юнкеров. Известен факт, что после тщетных попыток уговорить поэта отдать в печать «Хаджи Абрека», Юрьев тайно отвез поэму к О.И. Сенковскому, напечатавшему ее в «Библиотеке для чтения (1835, август) да Михаил Мартынов (Мартынов Михаил Соломонович (1814 – 1860) – брат Николая Соломоновича Мартынова, убийцы Лермонтова. Однокурсник поэта по Школе юнкеров, по окончании которой был выпущен в лейб-гвардии кирасирский полк) – сосед по пензенскому имению.
Неудивительно, что все это подстрекало Лермонтова, пылкий характер которого, конечно, не мог удовлетвориться деятельностью в службе гражданской, а в то время ведь всякий непременно должен был служить или в военной, или в гражданской службе.
Решение Михаила Юрьевича так растревожила бабушку, что она даже захворала. Родные и знакомые в Москве всполошились и немало толков стало ходить по кружкам.
Что Лермонтов не без борьбы решился переменить свою судьбу, видно по той боли, с какой он покидает прежние мечты о литературном поприще. Он рано свыкся с этой мыслью и ею жил. В изучение великих писателей отечественных и иностранных, в мысленной беседе с ними проводил он свою молодость; с самого почти детства он жаждал достигнуть их значения и славы, и со всем этим надо было теперь проститься.
Около того же времени пишет он другу своему Марье Александровне Лопухиной:
Не могу представить себе, какое действие произведет на вас моя великая новость: до сих пор я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь – я воин.
Быть может, тут есть особая воля Провидения: быть может, этот путь всех короче: и если он не ведет к моей первой цели, может быть, по нем дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть со свинцом в груди, чем от медленного старческого истощения.
Тогда же писал и к Александре Верещагиной:
Теперь, конечно, вы уже знаете, что я поступаю в школу гвардейских юнкеров… Если бы вы могли представить себе все горе, которое я испытываю, вы бы пожалели меня. Не браните же более, а утешьте меня, если обладаете сердцем.
Лермонтов выдержал вступительный экзамен в юнкерскую школу в конце октября и начале ноября. Приказом по школе 14 ноября 1832 г. Он был зачислен в лейб-гвардии гусарский полк на правах вольноопределяющего унтер-офицера.
Еще от 7 января следующего 1833 года, когда Лермонтов лежал больной, с ногой зашибленной на ученье лошадью, ему пишет из Москвы Алексей Лопухин: «У тебя нога болит, любезный Мишель… Что за судьба! Надо было слушать, как тебя бранили за переход в военную службу. Я уверил их, хотя и трудно, чтобы поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим…»