– Гул самолёта, – так бы я ответил на вопрос, что устанавливает мою связь с началом. С моим детством, аэродромом, возле которого я родился. Другие, наверное, не слышат ничего, кроме шума турбин. А меня пронизывают эти грустные раскаты в небе. Теперь, когда самолёты пролетают над Москвой и Крымом, я всегда и везде в резонансе с этим гулом – утром в городской квартире, в августе на южном берегу. Что слышу я? Трубный глас всадников Апокалипсиса. Густое эхо небесного купола, заставляющее притихнуть птиц. Дремотное колебание басовой стальной струны, туго обвитой медной нитью.
Я проснулся рано – дворники ещё не начали косить свою сныть под окном. Заглянул в наладонник (правительство принимает меры по повышению рождаемости, волнения в Грузии, первый в истории снимок чёрной дыры) и перевёл его в режим «в самолёте». Лежал и слушал этот гул, разрывающий толщу небес. Выше этажом, прямо над моей головой, негромко стучал паркетчик. Какие мирные звуки, рассуждал я, не шевелясь. Вот паркетчик: думает ли он сейчас об условном, отдельно взятом пассажире самолёта, который сейчас в воздухе? Нет, он даже на гул не обращает внимания, толстокожий он человек. А этот отдельно взятый пассажир – его мысли могут быть обращены к паркетчику? Маловероятно. Усложним задачу и предположим, что пассажир даже города не увидит за смогом, чтобы думать ещё о каком-то паркетчике на четвёртом этаже. Избыточным, конечно – продолжал рассуждать я, – но логически необходимым будет и утверждение, что стук киянки недоступен слуху пассажира. Но если вдруг на борту самолёта путешествующий брат паркетчика и они одновременно подумали друг о друге, каково было бы? «Там внизу, в пыльной московской квартире сидит и стучит молотком мой брат, я почти слышу его», – сказал бы один, кинув рассеянный взгляд в иллюминатор. «Э-э, да это, наверное, братишка мой полетел», – замер бы на разобранном полу другой, чувствуя на спине мурашки от дребезжания стёкол.
Но они никогда не узнают, что о них – обоих – думаю я. И уж совсем им будет невдомёк, что уже завтра, выйдя из машины на трассе перед Домодедово, я вспомню о них как о родных братьях, вглядываясь в клёпаные формы взлетающего боинга.
Я выйду, чтобы протереть стекло, и сорву на обочине ромашку для своей спутницы. Ромашка. Высоко, почти под самым горлом, на соединении ключиц, у неё висит запаянный в зелёный кулон Будда. Она тайка. Пока над нашими головами гремит боинг, она будет теребить цветок в руках, истрепав до венчика. И положит его в карман. Повторит за мной, не выговаривая «р». Мы оба засмеёмся. Ромашка. Ромашка. Какое глупо-ласковое слово. Наверное, ей было бы ближе и понятнее – календула. Поедем дальше, и я замечу, что она переложила цветок из кармана в блокнот, девичий дневник.
Как она оказалась рядом со мной? Долгая история. Накануне у неё был неудачный вечер. Сначала написала, что водитель повёз её не той дорогой, могу ли я поговорить с ним. Но что я ему скажу – таксисты не знают русского. Прислала данные геолокации. Мытищи, дорога через кладбище и Северную ТЭЦ. С какой улицей здесь можно перепутать Радужную? Может быть, это обычная женская хитрость – хочет, чтобы я забрал её? Ну это уж слишком. Я просто отправил ей скрин маршрута. Покажи таксисту. Сорок минут – и ты дома. Конечно, я волновался, когда она не вышла на связь ни через час, ни через два. Не ложился спать. Глубоко ночью от неё пришли эти снимки. С каким-то деревянным спокойствием я рассматривал их. Какое там такси – частный извозчик, 31-й регион. Тонкий идиллический дымок перед разбитой фарой. Лужа дизеля на дороге из подбитого бака грузовика. Красивая гирлянда пробки. Её лицо, спрятанное под тибетским платком, как под никабом, и надпись: cold. Ей всегда холодно здесь, в России.
Он повёз её на окраину, в Мытищи. Блеснул в темноте ножом, от которого она так отпрянула, что ремень безопасности обжёг шею. Это он сделал зря – потому что, отстегнув ремень, она освободилась, вцепилась ему в локоть, спиной упёрлась в бардачок и другой рукой, нащупав неведомую нам, европейцам, точку на его запястье, развернула лезвие от себя. Ведь она далеко не агнец. Тренированная. У неё живой интерес к тайскому боксу. Водитель, ругаясь на своём языке, невпопад, как клубок змей, топтал педали, автомобиль коснулся впереди идущей белой Лады, и этот в общем-то лёгкий удар завершил её усилия: нож вошёл водителю в живот. Ладу закрутило и бросило под грузовик. На мгновение наступила тишина. Флакон ароматизатора, до этого бешено колотящий в лобовое стекло, замер на зеркале заднего обзора. Она стащила раскисшее тело водителя с руля – пассажирскую дверь заклинило, – пролезла за его спиной и упала ничком на асфальт. Успела убежать до приезда полиции. Боже, что она натворила. Только этого мне не хватало.
Чем я занимаюсь? Вычиткой. Нет, я не изгоняю дьявола. Это обычная канцелярская работа. До этого стоял за гильотиной в частной типографии – японским бумагорезательным станком «Райоби». Мне часто снится наш цех. Парень из Дмитрова, проигравшийся на бирже, молодой беженец из Казахстана и бывший боксёр Михалыч, озорные переплётчицы и грузчики-молдаване. В окне курилки – всесезонный пейзаж: бетонная стена-вафельница с колючей проволокой. Промзона. После смены мы пили пиво за гаражами или спускали деньги в игровых автоматах. Думал, после аспирантуры нормальную работу найду. Как же это оказалось непросто. Родился сын, а я всё ещё гнул спину за станком.
И только к возрасту Христа, обходя конские яблоки на тротуаре Зоологической улицы, я заглянул в редакцию газеты и остался в ней работать. Это была аффилированная с The Daily Telegraph газета с вызывающим названием «Газета». Пейзаж в моих окнах поменялся. Теперь прямо с рабочего места я наблюдал скалу на территории старого Зоопарка. Слышал крики птиц-секретарей, трещотку пеликанов, львиные рыки и мезозойские вопли азиатского слона. Газета была непрофильным активом одного металлургического магната. Как и многие печатные издания, она просуществовала недолго. Мои коллеги разбежались кто куда. А я, получив тройное выходное пособие, переоделся в старые джинсы и футболку с надписью Fly Emirates и уехал в свой охотничий домик. Набил бамбуковую трубку вишнёвым табаком и закурил на ступеньках крыльца.
Было начало лета. Я хотел пожить несколько недель за городом, поймать момент, когда распустится эшшольция – это происходит, когда на неё не смотришь, – и поехать к семье, в Крым. Там ещё, наверное, цветут испанские дроки и юкки, синеют поля лаванды в окрестностях Бельбека, а в графском парке кедры по лужайкам простирают тени Ливана и Гималаев. Но раздался звонок. Моя знакомая из газеты, шельмоватая такая блондинка, позвала к себе в отдел спецпроектов. Пока я разговаривал с ней, бамбуковая трубка потухла, а эшшольция мимо моих глаз выпустила нежную складку девственных жёлтых лепестков. Я вернулся в Москву и устроился на следующее место – в информационное агентство у Крымского моста.
У меня появились некоторые привилегии. В одиннадцать утра я заезжал под шлагбаум на ведомственную стоянку за Провиантскими складами, брал в «стекляшке» бесплатный завтрак – 50-граммовый эспрессо, рыхлый, пахнущий маргарином маффин или салат «Филадельфия», выкуривал сигарету во дворике агентства, где в вольерах содержались козы, индюки и куры, поднимался на шестой этаж на лифте №5, в динамиках которого Джим Рашинг пел одну и ту же песню I want a Little Girl. Окна моего отдела выходили на самое широкое русло Садового, в перспективе которого на здании гостиницы Смоленской горел рекламный щит «Все восхищены тобой».
Иногда я обедал в ресторане на Зубовском бульваре – текстильные скатерти, восемь видов столовых приборов на персону – с выпускницами журфака или актрисами студенческого театра. Заходил в гости к подруге Марии, которая снимала комнату в коммуналке на Остоженке. Балкон с ампельными петуниями, платиновые купола Зачатьевского монастыря, башня доходного дома в виде перевёрнутой рюмки (по легенде, так один купец ознаменовал свою победу над пьянством). В Музее изящных искусств, поскольку он тоже был рядом, мне довелось познакомиться с подлинниками Ван Гога, малоизвестной графикой Дали и даже, как мне думалось, полотнами Бидермейера, пока я не узнал, что это не художник, а неоромантическое направление. Я не уставал благодарить судьбу, что мне не нужно больше сталкивать бумагу на «Райоби» и прессовать с иммигрантами макулатуру. И хотя в моей профессии продвигаться особенно некуда, горизонтальную карьеру всегда можно сделать, и вот однажды меня перевели в Дом у Горбатого моста. Так я оказался в подстаканнике.
В общем, теперь на мне висел ещё и этот таксист. После бессонной ночи я долго не мог оклематься. Мой дом вышел из тени многоэтажки – на жалюзи заиграли солнечные пятна. Зажужжали газонокосилки. В гостиной перед телевизором полулежал Иван. Щурясь кивнул мне, пультом остановив на газоне игроков.
Моя семья живёт в Ялте, в зимней квартире, а я контролирую сына в Москве. Хотя на самом деле не вмешиваюсь в его жизнь. У меня огромный запас терпения. Или природного равнодушия. Спроси меня кто-нибудь, на каком он курсе, я не отвечу. Даже не знаю, в каком институте он учится. Да я и с ходу не скажу, сколько ему лет. Простодушную забывчивость я унаследовал от отца, который говорит, что чужих лет не считает. Я смотрю на Ивана – он только сложён как я, а в остальном из другого теста. Но природа иронична: когда отец уже не ждёт увидеть в сыне своего повторения, сын улавливает в себе отцовские черты – в жестах, походке, характерном кряхтении. Это грустное и немного отталкивающее открытие, насколько мне известно. Помню, как сильно меня поразил его почерк – в записке на холодильнике: папа, вынь кеды из стиральной машины. Я увидел следы собственной графики.
Он спит до середины дня, а по ночам подрабатывает барменом в заведении «Дорогая, я перезвоню» или играет в футбол на 55-дюймовом поле. Я в его возрасте тоже был бездельником. Много спал и даже часы бодрствования посвящал обслуживанию сна. Залезал в сад особняка Рябушинских, рвал сирень и ставил её в своей комнате на Ташкентской улице, чтобы сны были токсичнее. Сон моего разума рождал прекрасных чудовищ.
Поэтому я почти не захожу к нему в комнату. Разве что проверить, не забывает ли он поливать на жардиньерке фикус Бенджамина. На прошлой неделе он попросил меня починить настольную лампу. Что у него на столе: Drinks Адама Макдауэлла и сборник мотиваций Вуйчича. Как и я, он избегает полётов. Чтобы повысить статус аэрофобии, я частенько напинаю ему, что в нашей компании есть один очень известный итальянец, забыл его имя… Прежде я много летал, но повышенная тревожность, собственно, после рождения Ивана... Ах да, Челентано. В общем, я не летаю, а своё хладнокровие проверяю на дорогах.
В нашем департаменте рабочий день начинается поздно. Около полудня перед работой мы встретились с Зелёной в детском парке, ей захотелось мороженого. У входа со стороны Глубокого переулка взяли в лотке по брикету, сели у часовни на самом солнце – перед эстрадой все скамейки были заняты. С запада шёл грозовой фронт, тучи расплывались как чернила в воде и затемняли небоскрёбы – кручёные и скошенные пирамиды. А здесь, в кронах тополей, синяя смальта неба. Тремоло соловьёв – зацикленная, как игра огня в электрокамине, фонограмма. Рабочие шпателями и щётками счищают с прутьев ограды старую краску. У второго КПП стоит крымско-татарский пикетчик.
Вижу – Зелёная мнёт в пальцах обёртку пломбира. Встала, отнесла в урну, вытерла губы салфеткой. Достала из бумажного пакета длинное платье крупной вязки, приложила к груди. Отставила ногу:
– Из винтажной лавки.
Зелёная – не фамилия, не позывной, а такой стильный псевдоним. На ней шёлковое платье с растительным орнаментом. На запястье монохромная татуировка – зигзаг нефролеписа. Полноватые белые икры в чулках болотного цвета. Бриллиантовые волосы. Малахитовый мундштук, перстень с облучённым аквамарином и ягдташ хаки. Она исповедует зелёное. Носит зелёное всех оттенков – от морской волны до васаби. Живёт в Бремене на улице Александра Грина в трёхэтажном эллинге (готический квартал, маленькая улица из десятка домов заканчивается водоёмом) и мечтает о лабрадоре. Психфак МГУ, муж хирург, белокурые дети. Её квартиру в Зеленограде снимает кошка. Да, кошка-шизофреничка. Подруга отселила. Квартира всё равно убитая, ремонт надо делать. Подруга навещает её два раза в день.
Бременский дом Зелёной – металлическая черепица нисходящей до земли кровли, грунтованные бетонные потолки, витые провода на керамических изоляторах и эбонитовые выключатели, стены обшиты панелями под кирпичную кладку, первый этаж – столовая, второй – спальная, гостевая и детская комната, и третий – зал с камином. Настоящим. Потому что в какой дрейф по жизни не пускается женщина, её прибивает к тихой гавани и домику с камином.
– Кстати, почему именно лабрадор?
– Во-первых, это красиво.
И дорого. Я смотрю наверх, в бездонную смальту, потом на Зелёную. Раздумываю, что сказать о платье. Это ручная вязка, стало быть, платье с энергетикой. Зубодробительный эффект на голом теле. Завалимся завтра в кабак? Но я молчу. Не потому, что я христианин – тем более что мой приятель Проклов покачал бы головой, какой из меня христианин, – а потому, что она начеку: у тебя жена.
Я конечно, знаю, что ответить: не приписывай мне добродетелей, в которые сама не веришь. Мне нечего скрывать, у меня есть кое-что к ней. Может, и у неё ко мне, но не могу ручаться. Я чувствую к ней пульсирующую враждебность. Эта враждебность не мешает мне любоваться её вкрадчивой пластикой и рисунком бескровных губ, развязывать узел в её прядях, зацепившихся за капюшон («У меня такие капризные волосы, их, наверное, можно запутать взглядом»), забирать на КПП у курьера заказанные ею пакеты причудливой формы. Обманываться её лёгкой, не лишённой эротизма дурашливостью, которая мгновенно слетает, если она отдаёт распоряжения («Откройте Столыпинский зал, Султан Султанович собирает брифинг»). И уважать её любовь к цветам, предназначенным для свадеб и похорон («Отец 8 Марта приносил каллы из теплицы, он работал в институте дирижаблестроения»).
Стремительно меняется мир, но не психология, поэтому я знаю наверняка, какие паттерны (любимое её слово) программируют её жизнь. Что совести нет, есть только нервы. Что вина – завистливая и злая тётка. Шли её лесом. Прислушайся к своим желаниям. Ты богиня. Богини не считают денег. Не носят лифчиков. Не здороваются первыми. Ад – это ПМС, формы долженствования и три процента заряда наладонника. А рай – это вечер пятницы. Когда саксофонист возле метро играет джаз, притоптывая тяжёлыми «гриндерсами», а у вентшахты белое облако вишни. Прохожие пересекают площадь, как в замедленной съёмке. Луна зависает над чертогом Зоопарка. И так много в сердце весны и жизненных сил, что можно переиграть музыканта, создать мелодию с новой нюансировкой, вытянув из причёсанной импровизации что-то ребячливое в духе Чарли Паркера или того же Рашинга.
Мы оба достаточно молоды, но если в моём случае слово «достаточно» – натяжка, то в её случае – превосходная степень. В общем, она сложнее, чем кажется, и значительно проще, чем хотела бы казаться. Она занята только собой. Её ледяной эгоизм замораживает меня. В ней нет чего-то такого, что делает человека трепещущим. Чего же в ней нет? Ведь она успевает быть женщиной, а именно говноматерью, застревает перед зеркалами метро, чтобы сделать селфи, ищет в лужах пепельно-розовые облака, составляет гербарии, собранные на лугу после семейной прогулки, рассматривает звёздный космос в искрах авантюрина. Я не могу быть уверен, но, кажется, догадываюсь, в чём дело: в ней нет души.
Зелёная убрала платье, и у неё в руке появился малиновый, как леденец, камень. Поднесла его к глазам:
– Родохрозит. В Аргентине его называют розой инков.
Она одержима камнями. Собирает минералы, кристаллы и полированные шары. Кажется, совершает с ними обряды. По крайней мере какая-нибудь галька, окатыш, самоцвет у неё всегда с собой. Она добывает камни разными путями. Формирует заказы из Европы – и чтобы почтовые расходы не превысили стоимость груза, довеском банальных кварцев доводит посылку до пяти килограммов. Или в обеденный перерыв срывается на Киевский вокзал, перекупщик из Харькова через проводника отправляет ей пакистанские нефриты, афганские лазуриты и что там ещё. А на вокзале оцепление из-за звонка террористов, возвращается вся растрёпанная, в глазах молнии. Мне симпатична её алчность и неосторожность. Вечером после работы бегает через мост, у неё там каменщик. «Вольный?» – пошутил я как-то. Засмеялась: женатый. Имитация ревности, безусловно, подлое, но надёжное средство узаконить любопытство. Поэтому в один декабрьский день я составил ей компанию.
Был канун дня Конституции, почему это помню – на мосту флаги хлестали прямо по ушам. Сталинская многоэтажка. Во дворе квадратные джипы, массивные выдвижные шлагбаумы, бронзовые водосточные трубы. В просторном холле араукария и комната консьержки. Каменщик – летние джинсы, чёрная майка-алкоголичка, поджатые губы, длинные тонкие, наполовину седые волосы и какое-то пацифистское лицо (наверное, хиппи, с ним можно на «ты», подумал я) – провёл нас на кухню и заварил мате. В морозном окне в свете софитов сияла башня из белого мрамора, погружённая в шестиэтажный цоколь-подстаканник. На фасаде цоколь широко раздавался и выпускал к набережной помпезную лестницу. Мне было шестнадцать, когда я впервые увидел этот дом. Я смотрел на него с палубы прогулочного теплохода, почти с этого же ракурса, только он отражал… вот да, пепельно-розовые облака.
– Здание Верховного Совета. В народе его называют креслом бюрократа, – хрипло прокричал гид в микрофон.
Про кресло он загнул, конечно. Ничего подобного от народа я не слышал. Для нас с Зелёной это просто Дом у Горбатого моста.
Каменщик поставил на кухонный стол тяжёлые подставки, а на них шары уральской яшмы и родусита. Родуситовый был размером с бильярдный, яшмовый как теннисный мячик. Зелёная вращала их в лунках – у неё был немного пугающий отстранённый взгляд – и потягивала чилийское. Я грел руки о тёплую колбу выдолбленной тыквы и чувствовал себя незваным гостем. Но такие ситуации делают меня развязным. Я спросил каменщика, давно ли он в этой отрасли (так и сказал: в отрасли). Фонарём наладонника он освещал шар, по бликующей поверхности которого бегали пальцы Зелёной. «У меня вообще-то есть гражданская специальность», – ответил он не сразу и в сторону. В более чем минутной паузе мне послышалась явная грубость, но я не отступал: «У всех так или иначе есть гражданская специальность».
Каменщик как будто случайно направил фонарь в мою сторону:
– А у тебя какая?
– Я исправляю чужие ошибки.
Он кинул вопросительный взгляд на Зелёную, но она не участвовала в разговоре. У нас никто не знает и не может знать, чем занимаются не то что в смежном департаменте – в соседнем кабинете.
– А я храмы строю, – признался он.
– Хорошее дело.
– По всему миру вот камни собираю.
– Нормально платят?
– За камни?
– За храмы.
– Валютой. В 80-х чеки привёз, но они все сгорели.
– Ты имеешь отношение к Церкви?
– Все имеют то или иное отношение к Церкви.
Не хиппи. В окне набережная стояла в беззвучной пробке. У здания мэрии клубился пар – авария на теплотрассе. Триколор полоскался на морозном ветру над башней. Я спросил как можно небрежнее:
– А ты случайно не знаешь владыку Лазаря? Говорят, он в Аргентине...
– Я как раз при нём там работал.
– Вот как! Мой профессор, научный руководитель, с ним в армии служил в Ногинске. И что, много построили там?
– С Божьей помощью дом епархиальный большой, пятиэтажный. Собор кафедральный с куполом. В провинциях строили, в Бразилии.
– Интересно, – сказал я. – Мой профессор тоже почтенного возраста, уже никуда не ездит, а хочет его повидать. А когда владыка будет в Москве?
Поговорили ещё с полчаса. Жену свою он так и не показал.
Но я должен вернуться к парку. В нём резко потемнело, с реки забил шквал. Опустели скамейки перед эстрадой. Рабочие побросали шпатели и скрылись в автобусе. В верхних этажах небоскрёбов зажглись окна. Зелёная спрятала камень где-то в складках бесчисленных юбок, спросила время – её могут хватиться в департаменте, – и мы поспешили к КПП. Прошли разные рамки металлоискателей – Зелёная для штатных сотрудников, а я для гостей. Перед рамкой я выложил на стол ключи, наладонник и портсигар. Постовой обратился к напарнику, не сводя с меня глаз:
– Майор Ищенко доложил после обхода…
И перевёл взгляд на фотографию в моём паспорте. Мне известно, что упомянутый майор отвечает за охрану периметра.
– …что на объекте в двери ключ торчит. Обломан по самую макушку. Надо слесаря вызывать.
Говорит как по уставу, отметил я. Постовых меняют каждые три-четыре часа. В конце дня дежурная из камеры хранения, скинув лямку казённого фартука, но оставив его на узких девичьих бёдрах, появляется в дверях. Каждый вечер без десяти семь в пустом и мрачном пункте пропуска – тонированные окна, на столике графин с водой и 16-гранный стакан – эта сцена. Постовые развлекают её рассказами. Как поймали сумасшедшего, который ночью пилил прутья ограды. Как в турникете застряла толстая чиновница и на табло высветилось: «пожалуйста, пройдите по одному». А недавно задержали школьников в коллекторе под Горбатым мостом.
Но чтобы постовой передавал служебную информацию во время проверки документов – такого я ещё не слышал. Что за объект, о котором он говорит? Неужели моя часовня? Я шагнул через рамку, снял портфель с движущейся ленты, и мы вышли из КПП. Пересекли двор. Во втором подъезде ещё один пункт охраны и та же процедура. У него сливовый оттенок из-за примеси железа, сказала Зелёная (я снова поставил портфель на движущуюся ленту), это марганцевый шпат на самом деле. Службист прокатил её пропуск, а мой паспорт пролистал и заглянул в список гостей. Я рассеянно слушал Зелёную, но успел заметить, что её родохрозит в рамке не зазвенел. Это застывшая кровь древних богов, добавила она уже в лифте.
Я поработал с текущими документами. Это были сухие изложения постановлений правительства, канцелярит, который можно читать бездумно. Потом прислали стенограмму двусторонней встречи – в верхах, как говорили в моём детстве. Венесуэлу охватили волнения, и с острова Свободы прилетел посланник-премьер. Нужно было усиливать позиции в Карибском бассейне. Но и в официальном, выверенном обмене любезностями возможен ляп. «ООН признала кубинскую революцию» – напечатала машинистка вслед за переводчиком, который должен был сказать: «резолюцию». Я сидел в наушниках, вслушиваясь и подгоняя речь под протокол. И вспоминал одного кубинца, рабочего, который штукатурил стены в комнате моего сына. На его «Жигулях» был логотип Cuba, составленный из «Ниссана» Cube и Lada. Жизнерадостный темноглазый парень, гладкие стены сделал... Да, я исправляю ошибки. Мой стол завален бумагами, слева от монитора осколок пражской мостовой. Кружка с полустёртой надписью «Всё будет хорошо» и бокарнея в круглом горшке – бутылочное дерево. Я вычитчик. Всё лучше, чем пыль в типографии глотать.
С трёх часов начал ждать, когда отпустят Зелёную. Ей непросто отойти на обед – в приёмной она на виду у начальства. Зашёл в каптёрку поставить чайник. Там за шахматной доской, как обычно, сидел неулыбчивый, но любезный советник. Я кашлянул в кулак, чтобы обозначить себя, потому что звук шагов в департаменте скрадывает ковролин. В коридоре он красный, в каптёрке – белый, в переговорной по соседству – синий. Это цвета государственного флага.
За высокими, до потолка, эркерными окнами дрожали стропы – промышленные альпинисты с земли отцепляли карабины и сматывали снасти. Туча с запада подтягивалась к Зоопарку. Внизу безлюдно, у КПП чёрные Форды и ни одного шофёра, вороны расшумелись и слетелись на балкон – с него в 1993-м перед ополченцами и народом выступил первый президент. Вскипел чайник и оставил на зеркале испарину. Я заварил кофе прямо в чашке и вернулся к себе.
Наконец она написала, что ждёт меня у лифтов. Я надел пиджак и вышел в пустой холл с вытертым старым паркетом. Электронный замок двери – из массива дуба, с номером 5–77 и литерой В – пищал до тех пор, пока её не захлопнул доводчик. Зелёная, услышав этот сигнал, нажала кнопку вызова кабины – ещё раньше, чем увидела меня. Даже обе кнопки – вверх и вниз, потому что, говорю, она алчная. Но и в лифте Зелёная не отрывается от дисплея. Голубой отсвет увеличивает её нос, скулы и надбровья. Такие лица на женских портретах Боттичелли. В их напряжённом платонизме можно почувствовать туго взведённую пружину чувственности. Мы как любовники в шкафу, чуть не говорю я вслух. Зеркала до пола и дубовые резные панели. Моё тело охватывает лёгкий жар.
В большом зале с колоннами, каждая в два обхвата, – гигантская телевизионная панель. На стенах в виде канделябров золочёные светильники. В кадках веерные пальмы и гиппеаструмы. Мы сели в середине, Зелёная спиной к панели. Она озабоченно терзала ножом индейку. Прилёты, объезды, документы, звонки, письма. Кофе директору. Долг по кредиту. Не тянет аккумулятор на старушке «Хонде Джаз». И мечта о лабрадоре, на которого денег нет.
Я молчал, пока не съел свой кусок трески, а потом спросил:
– Сколько столиков в этом зале?
Она неохотно покрутила головой и пожала плечами. Я сам же и ответил: 64. Как шахматных клеток. Пять рядов по десять, потом укороченный – восемь и последний – с шестью столами. (На медиапанели бушевал шторм. Плавучий кран раскачивался на волнах у опоры моста. И вдруг сорвался с якоря, накренился, врезался в мост, его стрела снесла фонарь и часть ограждения.) Зелёная чуть наклонилась ко мне:
– А это важно?
– Да. Цифры вызывают доверие. Ты слышала про мост Вздохов? Через него ведут арестанта в тюрьму, из которой живыми не выходят. В ней заперли одного чувака, и он оказался не слишком прост… У него был сообщник, иезуит и такой, знаешь, нытик. Вдвоём пробрались через лаз в потолке на чердак. Этот чувак отогнул свинцовый лист, вылез на крышу. Полнолуние, крутой скат, внизу канал, представь. Он пробрался внутрь Дворца Дожей, там они шуровали всю ночь, взламывали замки, искали выход. Встретили рассвет в зале суда, дожидаясь у двери, когда придёт сторож. Короче, вышел он через эту дверь, как Брэд Дэвис в «Полуночном экспрессе», и слился с толпой. Иезуит, естественно, тоже с ним. Собственно, о чём я? В дневниках он приводит цифру – 16, столько рядов листов ему пришлось проползти к коньку. Он запомнил. Он посчитал. Это был Казанова.
Она глотнула кофе и принялась за лимонное пирожное:
– Я не люблю считать, отстань.
В Бремене перебои с электричеством, под утро младшая дочь забирается к ней под одеяло. Надо покупать генератор. Один сосед построил террасу и закрыл вид на плотину. А другой запускает дрон и подглядывает в окна. Иногда к нам присоединяются две машинистки из моего департамента. В их присутствии она осмеливается спросить меня о личном. Интересно, наверное, посмотреть, как я буду выкручиваться при свидетелях. Я налил себе из маленького чайника вторую чашку молочного улуна (най сян цзинь сюань) за шестьдесят рублей.
– Можно взять лабрадора с дефектом. Например, с неправильным прикусом. Или метиса.
– Дай мне помечтать так. Нет у меня денег, сегодня последние отдам за тигровый глаз в хлоритовом кварце. Вечером его буду смотреть.
– Опять к каменщику?
– Да, – загадочно улыбнулась она. Эта улыбка ей очень к лицу.
– Знаешь, какого цвета мои глаза? Зелёные. Их нет в твоей коллекции. К тому же я Тигр по гороскопу.
Она вдруг смутилась и встала:
– Лабрадор это камень. Чёрный лунный камень, так его ещё называют.
Я вернулся на пятый. Открыл дверь 5–77В. До путча в этом крыле размещался гардероб зала для пленарных заседаний. Надо же было так сглупить с лабрадором. Что мне вообще от неё нужно? Сам не знаю. Просто симпатична её неосторожность. Но я не дошёл до своей комнаты, а заглянул в каптёрку. Советник исчез – он обедает в «Макдоналдсе» на улице 1905 года. Мягко шумел кондиционер. За окном шпиль высотки переливался ртутью. Сити полностью накрыла туча – сиреневая из-за алой плазмы небоскрёбов. Автобус с рабочими. Патруль с автоматами на аллее. И да, я увидел часовню. Как же её не увидеть. Она просто мозолит глаза. Я достал из шкафа плащ, перекинул его через руку и вышел из комнаты.
– 25-й, – ответил фельдъегерь с тележкой документов на мой вопрос, какой ему этаж.
Тележка обычная, из супермаркета, в ней папки с бумагами. Чёрные брови, одна звезда на погонах, на боку кобура. Ход кабины настолько плавный, что начало движения почувствовать невозможно.
– Вверх или вниз?
Он смерил меня взглядом:
– Конечно вниз, наверх столько нет.
Я вышел на цокольном этаже.
Вместе со мной из подъезда выскочил какой-то легкомысленный чиновник, застопорился под козырьком, посмотрел на небо и вдруг с необычной простотой сказал: «Эх, не успели». Вняв его панике, я невольно протянул к нему руку с плащом, но, к счастью, он не уловил моего жеста и, закрыв голову портфелем, запрыгал по мокрым плиткам к Форду с мигалкой.
Защитная шторка на личинке не поцарапана, ключ вошёл легко. Скрипнула дверь в железном переплёте, и я ступил на дощатый пол. Подождал, пока глаза привыкнут к темноте. По горячей ещё крыше хлестал дождь вразнобой, словно крупные птицы в схватке перебирали когтями по жести. Врезанные ромбами слуховые окна проливали свет на купол – низкий, в распорках балок, как в трюме корабля. Я щёлкнул зажигалкой, сделал несколько полуслепых шагов и зажёг свечи перед тремя иконами. Одна – чудотворная Порт-Артурская, другая (появилась недавно, этой зимой) – Ахтырской Божьей Матери. Наконец, пламя озарило хрустальный образ ребёнка – трёхлетней Девы Марии. Это Трилетствующая.
Откуда она у меня? Из Ростова, который на трассе «Холмогоры». Я ведь не всегда разрывался между материком и Крымом, путешествовал и по северным городам. Жена ещё прощала мне неспособность прилично заработать – за остроумие и находчивость, на которые я всегда и полагался. Даже научную карьеру хотел сделать. Симулировал исследовательскую деятельность, просиживая весь день в библиотеке. Мы съехали тогда с квартиры на Радужной в трёшку на ближайшей улице. Я отводил сына в сад (он перешёл в соседний), а сам отправлялся в библиотеку. Дети в это время гуляли на площадках, и я старался, чтобы Иван не увидел меня и не расплакался. В то же время на моём пути к метро с площадки старого сада его прежняя воспитательница, элегантная высокая татарка, махала мне рукой. То есть сначала мы кивали друг другу через забор, а однажды она ответила на мой взмах руки, и уже смотрю – на другой день издалека первая машет. Всё это выглядело уже не таким однозначным, поэтому через какое-то время я ускорял шаг перед этим садом тоже. Но вместе с тем мне думалось, как хорошо работать охранником в детском саду: утром с плюшевого кресла: «Здрасте-здрасте-здрасте», родители приводят сонных детей, веником обмётывают им валенки, сутолока у корзины с бахилами, запах какао, омлета или чуть пригоревшей манки, а днём, в тихий час, из всех окон в мир – только чёрно-белые мониторы и кипящий кислородом аквариум. Дети в известной степени хорошая терапия.
Да это и не икона, а так, глянец из сувенирного магазина в ростовском кремле. Ездили на Рождество. Русские горки между еловыми борами, шербургские бензоколонки, яркая снежная карусель, белый шум рождественского веселья, кремль словно из пастилы на шумной, уставленной машинами площади, сводчатый тоннель главного входа, за ним – синеющий в сумерках чистый снег, чуть приторное сопрано Эммы Чаплин – ария «Аве, Мария», смех и визг на игровой площадке (жена Ивану: иди-ка порезвись на горке), деревья в облаках светодиодных искр, вертеп, похожий на уголок деревенского подворья, благоухает хвоей и свежей соломой, волхвы на лубочном панно в полный рост грозно насупили брови из-за направленного на них в упор галогена, а в сувенирном магазине лицо девочки в простом окладе – сорочка небесного цвета, волосы тёмно-русые, с правой руки, как голубь, вспорхнул цветок белой лилии, а левая застыла у груди. Взгляд глубокий и скорее пытливый, чем молитвенный.
В лавке женщина рассказала, что игуменье монастыря под Ровно, на Украине, понравилась рождественская открытка, да так, что она дала благословение на написание лика. Пусть это слово – «понравилась» – из светского словаря: оно об умилённом женском сердце. С тех пор икона получила хождение. И пусть она будет здесь, неканоническая икона в неосвящённом храме.
Эту часовню построили по указанию зампреда в память об октябре 1993-го. С видом на то, чтобы снести мемориальную баррикаду рядом, на подступах к дому у Горбатого моста. Но прошло время, зампред давно стал мэром, часовню приспособили под склад садового инвентаря. А мемориал остался на месте – это не только баррикада, но и обелиски с живыми гвоздиками, кивоты в красно-чёрных лентах. Фотографии под стеклом на стенде у стадиона: «Матюхин Кирилл, 18 лет, студент 2-го курса Московского института радиоэлектронной аппаратуры. Убит 4 октября в районе Дома Советов. Огнестрельное пулевое ранение в голову… Руднев Анатолий Семёнович, 49 лет. Родился в посёлке Ветрянка Фатежского района Курской области. Убит 4 октября. Сквозное огнестрельное ранение груди. Марков Евгений, 20 лет. Студент 2-го курса Приборостроительного института. Смертельно ранен 3 октября у телецентра “Останкино”. После начала расстрела оказывал раненым медицинскую помощь с друзьями А.Вураки (погиб) и П.Рощиным. Огнестрельные пулевые ранения живота. Остались: мать, отец и брат. Петухова Наталия, 19 лет. Студентка 3-го курса Московского технологического университета. Убита в ночь на 4 октября в 111 о/м г. Москвы, куда доставлена как раненая от телецентра “Останкино”. Множественные огнестрельные ранения: в ногу, 4 – в грудь пулями, состоящими из трёх оболочек, в затылок с кольцевым ожогом, на лице и теле ссадины и синяки. Одежду уничтожили до окончания следствия. Проживала в Москве. Единственный ребёнок в семье». Много имён.
Часовня окружена уже вполне взрослыми туями. На вершине конуса крыши тусклая, как варёный желток, маковка – пожалели, а то и своровали металлизированную краску. Окон нет – вместо них фальшставни с выцветшими апостолами. Ключ от часовни у меня, как и ключ от калитки со стороны Дружинниковской улицы (какой-то сумасшедший подпилил несколько прутьев в ограде, на этом месте автогеном вырезали проём и сделали служебный вход). То есть парк закрывается в одиннадцать, а у меня круглосуточный доступ.
Этой весной я навёл здесь порядок. Прежде всего разобрался с садовым инвентарём. Садовники перенесли его в пристройку за эстрадой и помогли мне обработать нижние венцы снаружи антисептиком. Доски пола сам покрыл яхтным лаком, поставил на полке восточной стены икону Трилетствующей, украсил её венком из виноградной лозы и веток тиса. Уборщица с КПП задрапировала глухие окна портьерной тканью. Внутри стало благопристойнее. Пусть это будет в первую очередь храм, а потом уже явочное место для связной из центра, так решил я.
Когда-то священники были жрецами и сами забивали жертву. Я не священник. Просто надзираю за объектом. Подписался в каких-то бумагах: ответственный за пожарную безопасность – и всё. Я христианин.
Несколько минут я стоял, оцепенев до мурашек, но очнулся от скрипа (когти скребут по крыше? – нет, пламя свечи дёрнулось от сквозняка), оглянулся и увидел в двери высокую фигуру в тёмном плаще. Не успел я по характеру движений и мелькнувшему под капюшоном нежному подбородку определить, что это женщина, как она уже встала рядом со мной. Слегка сдвинула капюшон назад. Показались несколько прядей светлых, вьющихся на кончиках бриллиантовых мокрых волос. Это была Зелёная. Я никак не ожидал её здесь увидеть и не скрыл своего удивления. Похоже, свои мокасины – у неё почти беззвучная, если не слышать шелеста юбок, скользящая поступь, – она сменила на каблуки.
Усиливая мою растерянность, Зелёная не подала ни знака, который объяснил бы её появление. При свете свечи в её лице появилось что-то рафаэлевское, элегичное, по-женски врождённо кроткое. Возможно, у неё актёрское лицо, подумал я, она может нарисовать на нём всё что угодно. Однако ситуация была нелепой, ведь мы только что вместе обедали, а сейчас стояли как незнакомцы. И если за обедом я вёл себя как резонёр, то теперь был готов ловить каждое её слово. Сообщение, краткое, произнесённое одними губами, я не сразу расшифровал в птичьей схватке дождя:
– Эмбарго на Шмаровоза снято.
Зелёная сказала это, не шелохнувшись. Я понимал, что больше ей нечего добавить. Более того – был уверен, что Зелёная, несмотря на эту свою вечную всезнающую улыбку, ничего не знает о моей работе. Как и вообще обо мне. Потому что никогда ни о чём меня не спрашивает.
– Мне казалось, это эмбарго было условным, – собственный голос послышался мне немного чужим. – Условным, но пожизненным. Как его должность советника, – потом не сдержался и засыпал её вопросами: – Мне что нужно тебе сказать? Это утечка? Что мне с этим делать?
Зелёная наконец повернулась ко мне. Мне редко приходится видеть её прямой взгляд. Когда человек редко смотрит в глаза, его взгляд ошеломляет и горит каким-то вызовом. Но сейчас на удивление я прочитал в её глазах тишину и как будто благодарность:
– Разве тебе это не важно?
Тут я решил, что она выбрала для разговора часовню, чтобы избежать прослушки.
– Да, я его сосед.
– Пусть это будет информацией к его досье.
– Не надо преувеличивать. Я просто пользуюсь открытыми данными. Двадцать лет назад его внесли в синий протокол. Замначальника СБУ, депутат, отравитель, перебежчик, советник нашего директора контрразведки. За это время столько произошло. Майдан. Русская весна. Санкции и контрсанкции. Мост. В этой свистопляске диоксиновый скандал кажется очень наивной историей, если честно, и давно похоронен.
– Всё прошлое кажется наивным. Но оно возвращается.
– Да, только если с самого начала оно не было фарсом.
– Но фарс разыгрывали очень серьёзные люди.
– Сейчас они отставные актёры.
– Которые никогда не смирятся с тем, что они отставные.
– Но сама посуди – почему Шмаровоз на свободе? Ведь он фактически не скрывался. За ним охоту даже не начинали.
– Может, он просто талантливо сбежал. Как Казанова по свинцовой крыше.
Я не мог скрыть свою улыбку. «Она не так проста, как кажется, но и не так сложна, как хочет казаться».
– Неожиданная аллюзия. В каком-то смысле да, уходил он профессионально. Убрали из депутатов – устроил бедлам в своём офисе, инсценировал ограбление и тут же заявил о преследовании. И получил моральное право покинуть страну. Я читал интервью с ним, там обида звучала очень натурально и, я бы даже сказал, интеллигентно. Хотел подать в суд на президента…
– Теперь все забыли, что он отравитель.
– Кто твой источник?
– Он сам. Не веришь?
Нет, я не то чтобы не верил – я просто не понимал, что происходит: почему мы здесь и об этом говорим. Всё, что я слышал, я воспринимал как информацию из центра.
(...)
Лазарь? Крымский архиепископ. Эффективный хозяйственник. Он родом с западной Украины. Окончил две семинарии – Одесскую и Минскую. В 1975-м был келейником архиепископа в Аргентине. То есть, возможно, советником. Через пять лет стал епископом Аргентинским и Южноамериканским. При нём одну из площадей города переименовали в Святого Владимира…Там установил памятник Владимиру. Потом его назначили в Херсонскую епархию. И уже после этого он стал Крымским архиепископом. За два года до него сменились три его предшественника – это о чём-то да говорит. Вся работа по храмостроительству в Крыму – его заслуга. Да вот, к примеру, не было ни одного монастыря – сейчас 18, из них шесть пещерных.
Но какое он имеет отношение к делу Шмаровоза? В 2001 году структура владыки (структура, как бы это ни звучало, а именно Украинская православная церковь) взяла часть южного берега, ниже виллы Шмаровоза, в аренду – для благоустройства и миссионерской деятельности. Сразу же после заключения договора, через две недели буквально, епархия передала эту землю в субаренду одному киевскому обществу. Через год субарендатор снова поменялся. То есть провели определённую ротацию субарендаторов, в которой Крымская епархия участвовала для отвода глаз. К слову, этим участком берега тут же очень серьёзно занялись. С моря буксиры расчистили его от больших камней. Там с одной стороны дикий пляж, непролазные нагромождения скальных осколков, валуны, а с другой – погранзастава, запретная зона. Эта зона в свою очередь примыкает к даче киевского депутата, чья фамилия удивительным образом коррелирует с фамилией нашего премьера. На горизонте справа от мыса Сарыч стояли длинные, непривычные для акватории Зелёного мыса баржи. Через какое-то время с этих барж берег засыпали речной галькой. После этого пляж обнесли забором и выставили круглосуточную охрану. Напротив на таком домашнем удалении плескалась на волнах белоснежная яхта Шмаровоза. Он был бенефициаром всей этой затеи.
Проклов заехал ко мне, у меня уже неделю гостила с семьёй Катрин-Чарльз из Петербурга. Она внучатая племянница профессора Боброва, точнее, внучка его удочерённой воспитанницы. То есть профессор взял в семью дочь своей родной сестры, которая умерла от туберкулёза, и вот Катрин её внучка. А вилла Боброва и есть тот самый Дом с павлинами, где обосновался Шмаровоз.
Мне говорили о том, что якобы Бобров завещал свою виллу детям. Но что я узнал от Катрин? Что никакого профессорского завещания не существует. Он умер раньше жены, в 1904 году. Успел многое в жизни сделать. Разработал аппарат для введения медицинских растворов под кожу – в сосуде с вводимой жидкостью создавалось небольшое давление. Открыл первый в России рентгеновский кабинет. И построил на южном берегу на частные средства детский костно-туберкулёзный санаторий, как я понимаю, несколько корпусов, потому что даже сейчас не один санаторий носит его имя. Его называют первым крупнейшим инвестором ЮБК. Он привлекал даже средства императорской семьи.
Что касается собственной виллы Боброва, в революцию она избежала экспроприации. Она стала культурным центром Алубики, которым руководила его жена Екатерина Дмитриевна. Она также продолжала заниматься лечением детей. Умерла во время Великой Отечественной. Она же, стало быть, и оставила завещание. Потому что именно после войны в Доме с павлинами открылся детский сад. Но ошибка в моих предварительных данных не изменила основного вывода: Шмаровоз завладел этим историческим зданием – государственным детским садом, действуя в юрисдикции Украины. В нынешних условиях по понятным причинам к этой сделке невозможно подойти с ревизией. К этим причинам добавляется ещё две. Во-первых, дом оформлен на жену Шмаровоза, гражданку Украины, с которой он в официальном разводе, а во-вторых, разжалованный украинский генерал сейчас находится под крылом директора нашей спецслужбы. Шмаровоз его советник.
Я воздержался от дальнейших расспросов Катрин по одной очень деликатной причине. Точнее, по двум. Во-первых, я удовлетворяюсь той информацией, которую мне передают. Я довольствуюсь очень малым. Соответственно, у меня нет никаких обязательств перед источником. Во-вторых, я прекрасно понимаю, что завещание профессора в пользу детей не слишком приятная тема для семьи Катрин как семьи наследников.
Он бросил рюкзак на заднее сиденье. Надо только заглянуть в мой охотничий домик, растопить печь и уже потом в скит. Я был в прекрасном расположении духа. Всё-таки ночь перед Рождеством. Машина накануне вымыта и навощена. Я надел брюки, в которых хожу на работу, и лыжный свитер. Праздники мне надоели, и я был готов пожертвовать сном этой ночью. Дорога свободная, сказочный окоём леса, звёздное небо. Старался держаться подальше от других машин, чтобы не забрызгали. В дороге я всё подробно рассказал ему о Доме с павлинами. Он, кажется, слушал внимательно и ничего не сказал. Правда, я не раскрыл свою заинтересованность в этом деле. Но Крым во все времена ему был неизвестен. Он его компенсирует Карпатами.
Как только Москва осталась за спиной, я спросил его об иконе Трилествующей. Как к ней нужно относиться с точки зрения канонов. Мне известны, сказал я ему, образы Богоматери, натурализованные разными народами, и меня поражает тот факт, что Богоматерь может быть представлена, например, темнокожей или цветной, с широкой переносицей или монгольской складкой, вообще с украшениями или в национальном одеянии. Проклов начал с востока:
– На японских православных иконах японские черты лица у святых, у Николая Чудотворца например. Про Иисуса Христа не помню. Знаю монахиню из Питера, она подвизалась в Минске, сейчас уехала в Якутию. И вот в мастерских в Якутии они тоже пишут с налётом якутских черт в лицах у святых. Опять же не видел, как Иисуса Христа изображали. Как к этому относиться – совершенно спокойно, это же не портреты. К этому спокойно относятся в мировом православии, с пониманием. Другой вопрос, что неканоническими являются не цвет кожи и разрез глаз. В конце концов, инобытийные формы могут быть какими угодно – может быть, после смерти к аргентинцу Иисус Христос является с аргентинскими чертами лица... Это, конечно, глупые рассуждения, но… В этом нет никакой проблемы. И в эфиопской православной церкви тоже, кстати, иконы не сильно похожи на наши… А вот неканоническим является пример… Не так давно мы как раз обсуждали феномен, который имел место только в Западной Украине (Галичине) и Латинской Америке. Иезуиты, позиции которых были сильны в нынешней Западной Украине – тогда это была Польша – привезли эту иконографию: Иисуса Христа о трёх головах, то есть такое представление о Троице, так иконы писались: главное лицо и по бокам ещё лица. Три лица – или даже головы от шеи отходят. Вот это неканонично. А цвет кожи и прочее… Даже на грузинских иконах можно наблюдать непривычную для нас информацию, но мы ведь, например в Москве, их почитаем тоже… Был я тут как-то в грузинском храме, у них висит икона «Три радости», почитаемая как чудотворная, если бы я не знал, я бы подумал, что это картина ренессансная. И вопрос каноничности как бы отпадает. Опять же в провинции, я помню, в Арзамасе, в главном их соборе иконы Божьей Матери писались в XVIII веке под сильным влиянием европейского искусства, это действительно скорее портреты, а не иконы.
Потом у нас зашёл разговор о провинции. Я много разъезжаю, говорю я, но вот эта глобализация затронула тихие уголки. И девицы в этих уголках, с которыми ты поддерживаешь связь (я упомянул тут несколько его платонических пассий, знакомство с которыми он совершал часто на моих глазах), уже не кажутся мне такими обольстительно непугаными. Он на это сказал:
– Знаю истории некоторых нежных женских созданий, в частности, из Рязанской губернии, но есть примеры из Воронежской. Они приехали в Москву, естественно, становились предметом в лучшем случае равнодушия. Но бывая у себя в Курской области, где нравы не столь суровы и колючи… У нас действительно там вырастают, в светском, так сказать, обществе, очень нежные интересные интеллигентные девицы, то есть сужу я по… Отдельных таких девиц я знал. Им сейчас за 30, наверное. Притом что большая их часть – невзыскательные, в 18 лет по залёту выходили замуж. Но ты сбиваешь меня от этнографии к какой-то… В область частных нравов… Даёшь оценку без научного фундамента. На Вологодчине, например, никогда не было старообрядцев, не было никаких убежищ, там и народ помягче… А там где было мощное старообрядческое движение – юг Московской области, туда, в Рязань и в Тулу, – там много такого недоверия…
Уже через час свернули с трассы и въехали на горку в Воздвиженское. На краю деревенского кладбища в церкви служба, теплятся лампады в окнах. Проклов снимает очки и растягивает веко над правым глазом, чтобы сфокусироваться. Дальше Лешково, село славится лешими и нечистой силой. Но нам левее под мост, на Хотьково. Делаем первую остановку в Радонеже. В одну глухую зимнюю ночь я появился на этом холме с первыми признаками жизненной застылости. А покинул его перерождённым. Всё в моей жизни устроилось в одну ночь. Нет, я не пил из святого источника и не обратился к Богу. Просто выкурил сигарету, постоял на холме. Там внизу долина реки, сейчас в темноте не видно. «Говорят, там всё застроили», – бурчит Проклов. «Заливные луга нетронутые, – отвечаю.
Внизу источник, мельничное колесо на реке, не с гребнями, а с черпалками, я его называю водовзводным. Стараюсь всегда останавливаться на этом холме. Проклов ведёт видеосъёмку. «Кажется, церковь была лазурной», следующее его замечание. Да, перекрасили в персиковый, теперь совсем не то. Заходим внутрь, осматриваем купол и удаляемся восвояси. Едем дальше в Хотьково, поворачиваем на Ахтырку и посещаем ещё один храм. Всё, что осталось от усадьбы Трубецких, рассказываю я. Крестьяне разобрали даже оранжерею. Всё пригодится в хозяйстве. Но это ещё что – в Алубике в советское время с улицы перетащили в частный двор фонтан. И такое бывает.
Классический сельский храм после реставрации. Мощный прожектор шпарит прямо в жёлтый фасад. В снопе света красиво крутится тихая метель. Собаки лают во дворах. Натужно вспарывает снеговые облака самолёт. В этом храме был несколько раз на Пасхе и на венчании. Помню, свидетель, долговязый бурят на Ягуаре, попросил у меня ремень, похоже, чужой костюм надел, брюки не держались. Хороший ремень, американский, на обе стороны можно носить. Бурят в нём дырку под себя пробуравил. А ещё знакомая в этом храме прислуживает. Бывшая стюардесса. В Кудрине живёт, за лесом.
Проклов заходит в храм, в котором многолюднее, чем в радонежской церкви, в основном деревенский народ, целует икону, а я, постояв с ним немного, выхожу во двор. Через некоторое время он выкатывается со своим рюкзачком, обходит храм кругом и фотографирует падающий перед прожектором снег, как минуту назад делал я.
Едем дальше, проезжаем Кудрино, спускаемся под горку. Слева и справа дачные посёлки – слева хотьковские, победнее, справа московские, побогаче. И на краю елового бора небольшой домик из красного кирпича. Я вылезаю из машины и проваливаюсь в сугроб. В ботинках снег. Дорога узкая, не развернуться. Встаю на плотный вал, нанесённый трактором, перешагиваю через забор и проваливаюсь в снег. Добредаю до крыльца, открываю дом, включаю уличные фонари – антивандальные шары размером с видимую луну – и беру лопату. Расчищаю тропинку к воротам. Под елью сугроб совсем мелкий. В машине мерцают очки Проклова, он что-то записывает в блокнот. Перекидываю лопату. Он выходит и близоруко осматривается. Нужно срыть вал, завалило ворота. Проклов честно берётся за дело. Жду по другую сторону ворот. У меня есть ещё надежда высушить носки. Не приходилось мне видеть, как этот человек работает. Но вмешаться не могу – нас разделяют ворота. Впрочем, я также не видел, как он чихает, сморкается или, как говорят в Монголии, поит коня. Возвращаюсь в дом растопить печь и включить конвекторы. Створка ворот подалась, Проклов протискивается, говорит на ходу «через час литургия, не успеваем» и входит в дом. Настало время мне увидеть, как он готовится к исповеди и причащению. Он стоит посередине комнаты и читает Псалтырь… В комнате горит только настенный светильник. Я ставлю на печь наполненное снегом ведро, расчищаю площадку для разворота машины, вношу вещи и снедь в дом. Включаю советскую пятирожковую люстру у него над головой – светильник на стене в углу слишком тусклый. Он морщится от вольфрамовых лампочек, но потом лицо его смягчается, и он удовлетворённо кивает: так-то лучше – с благодарностью, адресованной источнику света, а не мне, как если бы я включил люстру для того, чтобы подмести золу возле печки. Читает дальше – гнусавым речитативом глухонемого или зажатого поэта, выступающего на публике. Но всё-таки его молитвы звучат уже веселее. Акафист нужно прочитать перед исповедью и причащением, объяснил он мне ещё в машине. Наконец останавливается и объявляет с тяжёлым вздохом: теперь сорок раз «Господи, помилуй».
Нет, просушить носки и ботинки не успеваю. Я прикрываю за собой дверь и иду к машине. Лес молчит. Снег щекочет на крылья носа. Вдалеке горят огни московских дач, несколько домов украшены иллюминацией. За лесом раскатистый гул самолёта. Машина снова под слоем снега, обметаю её веником и завожу мотор. На литургии будет владыка Лазарь, это крымский митрополит, у меня к нему несколько вопросов. Проклов появляется на крыльце, я разворачиваю машину на расчищенной площадке, возвращаюсь в дом и закрываю дверь, а ворота оставляю открытыми – кажется, так надо в рождественскую ночь. Ну чтобы впустить Святой Дух.
– Не успели подкрепиться. У тебя наличные есть?
Проклов из заднего кармана достаёт мятые сотни. Мне нравится такое обращение с деньгами.
– Не шибко много. Вообще-то я на тебя рассчитывал, – рассеянно отвечает он. – Но кое-что в «Дикси» купил.
Это магазин для бедных возле моего дома. И кажется, после молитвы он слегка заморожен.
– Просто сомневаюсь, что в монастыре карты принимают. А нам всю ночь стоять. Может, завалимся в ресторан в Посаде после литургии?
– В скиту трапезная. Там посмотрим.
Опять за окном Ахтырка, несколько встречных машин встали на повороте к церкви. Проклов говорит раздумчиво:
– Вот тебе образец связей, видимых и невидимых. Была такая Валентина Минская, причисленная к лику святых, жившая в селе Станьково, в Белоруссии. Эта икона, Ахтырская икона Божьей матери, там почитается. И у всех минских, белорусских православных она есть. Почитание её есть во всей Белоруссии. Я, конечно, не спешил бы с выводами… Вообще я всегда был уверен и сейчас вижу, что Ахтырская – она по Ахтырке в Малороссии, слободской Украине. В бывшей Харьковской губернии, ныне Сумской, есть город Ахтырка. И харьковская и подмосковная имеют единую иконографию, одинаковы по композиции, но различаются довольно сильно по исполнению. Видимо, есть какая-то связь вашей Ахтырки с той. В сущности, иконография одна и та же. Вашей Ахтырской Божьей Матери руки сложены не так, как у Харьковской, но… В сущности, да, это список с Харьковской. Я смотрел в справочнике по всем русским иконам Богоматери, и Ахтырская фигурирует только как Ахтырская Харьковская, ничего там про вашу Ахтырку не сказано. Но это издание дореволюционное… Вот тебе и повод познакомиться с местным духовенством и приходом Ахтырской церкви и узнать историю вообще и церкви, и названия, и иконы, почитаемой как чудотворная – она же там у вас вся обвешена золотом…
…….
Таким образом, вся интрига, долгая аналитическая работа центра свелась к этому ответу на мой давний запрос. Эмбарго снято. Ответ центра задерживался из-за постоянно открывающихся новых обстоятельств, в том числе политического свойства. Центр, возможно, не мог согласовать операцию и по причине новых поворотов в судьбе моего подопечного. В мои функции спящего агента входила роль шпиона. Я настолько свыкся жить с ним бок о бок, что он стал частью моей биографии. Легализация затянула меня.
2. Пу
На Радужной
Я заглушил мотор и жду её под высокими зарослями чубушника. Это, конечно, лишняя предосторожность – ещё не рассвело, двор пуст, старая голубятня перед подъездом выглядит покинутой. Но мне привычно ставить машину за кустами, чтобы из окон нас никто не увидел. Опускаю стекло, салон заполняется ароматом, приторным и в то же время бодрящим. У нас сутки, чтобы добраться до виллы Шмаровоза. Моя запыленная, раскалённая японка скатится в тень кипариса под белым фонарём, я прижму её почти вплотную к подпорной стене возле особняка – Дома с павлинами, как его здесь называют, – выну ключ из замка зажигания, сразу же умолкнет вентилятор охлаждения. Мы выйдем и оглохнем от другой тишины – ночной южнобережной, с тактами прибоя.
После вчерашнего дождя ещё парит. Я смотрю на окна четвёртого, последнего этажа. Стекло на кухне крест-накрест заклеено коричневым скотчем. На подоконнике семь рисоварок. В этой квартире вместе с полудюжиной своих подруг живёт девушка – маленькая, с длинными чёрными прямыми волосами, почти африканским сплющенным носом и большим, немного лягушачьим, но в улыбке фотогеничным ртом. Вот она – выпорхнула из подъезда, махнула мне рукой. Прячет глаза, не выспалась – I sleep late, написала в чате, – дёргает за ручку, не с первого раза открывает дверь и садится. Я привлекаю её к себе и целую по-дружески в щёку. У неё токсичный, как у гейши, макияж. Спрашиваю с шутливой серьёзностью:
– Тебя взяли в хор девочек к Ози Осборну?
Стартую прежде, чем она успевает ответить – и найти застёжку ремня безопасности. Да и не ответит она, потому что не знает русского. А то локоть у неё острый. Я говорю с ней как с глухонемой, артикулирую, жестикулирую, выразительно на неё смотрю. В сущности, я мог бы говорить с ней на придуманном языке. Разницы не было бы никакой. Это дальше, чем каток, far from rink, Poo, продолжаю я. Помнишь пункт проката, духота и голубой мрак раздевалки, гирлянды на окнах? Я затягиваю тебе шнурки на коньках. Ты бледна, никогда такого не было, чтобы белый мужчина стоял перед тобой на коленях. У тебя испарина на лбу. И слишком упругие икры, Пу. Слишком упругие, вери мач экзерсис фор боди. А потом мы пили облепиховый чай. Но сейчас я хочу убедиться, что ты в порядке. Smile! Мы должны быть на месте до следующего утра. Это настойчивое пожелание центра. Они всё время спешат, им всё нужно срочно. Там новый участок после Темрюка, я его толком не знаю, не успел посмотреть на карте. Порт нам не нужен, туда едут только бензовозы. Переправа теперь не больше чем детский аттракцион. В общем, держим курс на мост. Бог впереди нас.
До порта Кавказ был Чонгар, кордон державной инспекции. Я его проезжал в последний раз в 2013-м. Остановился, вышел – на песчаной обочине в луже мазута ткань зонта бьётся на спице как крыло летучей мыши, – поднялся на холм, раскинул руки, запрокинул голову. Ветер задирает рубашку, дыханием тридцати дев обдаёт живот. Внизу поток машин, воздух жжёно-миндальный, горчит полынью или амброзией, не знаю, туманит мозг. И думаешь: взять по горсти краснозёма Крита, подмосковного суглинка мышиного цвета и этой сивашской соли – и можно рисовать, например, гималайский пейзаж. С холма открывается вид на перешеек – буфер между материком и полуостровом. Лента асфальта полуденная, пыльная, узкая, с обеих сторон шалманы. Курятся мангалы, копчёная рыба, как в кегельбане, висит перед экранами из простыней. Интересно, чем теперь занимаются татары, может, промышляют контрабандой. Дорога ведёт к Северо-Крымскому каналу, к первой остановке на полуострове – на рынке в Джанкое. Блеск фар, хрома и стёкол машин в солнечном мареве. Веки горят, ехать уже невмочь после бессонной ночи на границе, но именно здесь открывается второе дыхание – скоро Симферополь, а за ним перевал со стоянками для дальнобойщиков и кабаком «Вдали от жён» – и длинный спуск к морю с крутыми виражами и долинами в огнях.
Что-то древнее, шумерское в разрезе её глаз и широкой переносице – и фешенебельное в белоснежности зубов. Иногда она становится тихой и церемонной, как приструнённый ребёнок. Она и есть дитя – из Страны улыбок, гуттаперчевое дитя. Может двинуть локтем или оцепенеть, если я прикасаюсь к ней, и при этом вдруг, набравшись решимости, целует меня прямо на улице, в плавном броске, как кошка. Давай повторим урок, говорю я. Russian word. Она произносит слова на русском, неуверенно, растягивая слова до неузнаваемости (я загибаю пальцы), сначала самые главные: потом, давай, пока. Спасибо. Хорошо. Красивый. Вкусно. Метро. Маленький. Рука, нога (она поднимает руку, обхватывает ногу). Дождь (нет, поправляю я: дощщь). До свидания. Кристиан.
Кристиан – это я: христианин. А ещё учитель, доктор и техник – это мои роли, но они настоящие. Всю зиму я ставил машину под чубушником, поднимался к ней, она встречала лёгкими поклонами, немного пятясь в тесной прихожей, я передавал ей свой портфель с дрелью, глинтвейном и конфетами. В конце зимы она перестала опасаться меня. Но по-прежнему очень редко произносит моё имя, а на своё настоящее не реагирует. Эта девушка просто находка для агента, но мне жаль, что я втягиваю её в эту авантюру.
...Мы не увидим мелитопольских предместий и меловых круч под Белгородом. Вместе с инспекторами ДАI отдохнут от нас черти из чистилища таможни. Прощай, Москва. Нас ждут воронежские дороги, Ростов портовый, станицы в камышах и подсолнухах и Тмутаракань. А что будет дальше, спрашивает она. Я честно задумываюсь – над тем, что ей ответить, но не над тем, что будет дальше. Женщины спрашивают одно и то же. Им приходится одно и то же отвечать. Среди этих одинаковых вопросов – вопрос о самих женщинах, а именно об их количестве. У Рамзая было тридцать любовниц, предала его одна, а при этом говорят, что его погубили женщины. Зачем нам подобные обобщения? Кстати, его казнили производители машины, на которой мы едем. Что касается твоего вопроса, я постараюсь, Пу, чтобы после всего ты навсегда улетела к себе в Самутпракан.
Зима
Но прежде всего прощай зима. Она прячет лицо под чёрным шарфом, как под никабом. Присылает мне это фото из трамвая: cold. Я возвращаюсь с работы за полночь, дрожа от озноба. В моём портфеле пропитанные алоэ салфетки, ибуклин и циклоферон. Иван, полулёжа в гостиной перед телевизором (на 55-дюймовом газоне искусственно выведенные игроки), щурясь здоровается. Я не вмешиваюсь в его жизнь. У меня огромный запас терпения или природного равнодушия. Спроси меня кто-нибудь, на каком он курсе, и я не отвечу. Больше того, с ходу не скажу, сколько ему лет. Да и спрашивали давно – врачи в детской поликлинике. Простодушную забывчивость я унаследовал от отца, который говорит, что чужих лет не считает. Я смотрю на Ивана – он только сложён как я, а в остальном из другого теста. Но природа иронична, и я знаю совершенно точно, что именно когда отец, казалось бы, отчаялся увидеть в сыне своё повторение, сын начинает замечать в себе отцовские черты – пусть в жесте, каком-нибудь характерном кряхтении или манере пить чай. Это грустное и немного отталкивающее открытие, наскольк