Следующее утро тише прежнего. Молчат горлицы и бакланы. Только какая-то незнакомая, третья птица монотонно чеканит глухую сонную ноту.
Бросить курить легко - вроде бы говорил индеец у Кастанеды. Недавно тщательно перелистал эту книгу в мастерской отца, но ничего подобного не обнаружил. Кто мне сказал об индейце, уже не помню. И всё же я похитил Кастанеду, чтобы попытаться найти скорее не само высказывание, а объяснение, почему же легко. Впрочем, я быстро потерял интерес к перелистыванию этого шарлатанского труда. Тем более что меня захватила другая книга - с теми же словами, что бросить курить легко, но уже на обложке. Я закончил читать её на южном берегу, где и стал некурящим.
Поэтому на пляж я беру третью книгу. Положив на неё голову, почти засыпаю. Зашуршали камни - кто-то рядом устанавливает зонт. Женский грудной глубокий голос. Тихие императивы без единого повтора, не то что у других мам. Мальчик кидает камешки в воду: "Не задень дядю" - это обо мне. Я почти вижу точку в конце каждой её фразы. Такое контральто может принадлежать женщине не только умной, но и прекрасно сложённой. Мне ничего не стоит открыть глаза, чтобы убедиться в этом. Летучие молекулы её солнцезащитного крема наполняют мои лёгкие и одурманивают меня.
Жизнь длится в течение поцелуя, сказал поэт. А мне кажется, жизнь длится, пока спускаешься к морю.
Выхожу за ворота. Белый шум тополя перерастает в прибой. С каждым шагом всё выше горизонт. Куда иду – не знаю. Никуда. В область сингулярности. Я сын цыганки и считаюсь только со своей волей. Хотя на побережье это «никуда» часто означает путь к пристани или пляжу. Почти не отбрасывая тени, прохожу под циферблатом на автостанции. Стрелки неподвижны как гномоны.
Астрофизики, кузены поэтов, говорят, что мы живём в точке пересечения огромных скоростей. Представляю, как несётся в космосе лента Мёбиуса – сонная улица Ленина. Бешено вращаясь, летит киоск с узбекскими дынями. И вместе с ним кафе «Ветерок». И красивая бабушка, которая отбилась от экскурсионной группы и камнем на парапете раскалывает зелёный замшевый миндаль.
На площадке безлюдной лестницы, мощённой диабазом, в каменной стене открывается калитка. Выходит женщина – с высокой причёской, одетая в магазин, – и вспыхивает от лёгкого удовольствия: как быстро её свежий марафет нашёл свидетеля. Хорошенькой ручкой, избегая столкновения, приподнимает ветку инжира с антропоморфными плодами. Я смотрю ей вслед чуть дольше, чем позволяют рамки приличия.
Беззвучные пенные валы над крышей дома. Хвост разодранного кошками голубя в расщелине подпорной стены. Переплетение нагих фигур на горельефе «Араминды». Развилка, сбавляю шаг. Куда идти: к пристани – по Тимуру Фрунзе, или вверх – по Розе Люксембург?
Люксембург – это безотрадные, острые, как ланцеты олеандров, воспоминания о прострации юности с её сценариями будущей жизни. Затянувшееся студенчество, бочковое пиво, очередь в железнодорожные кассы.
И скорые дети. Конечно, они ангелы, но одновременно и хронометры твоего существования. Сначала отправляешь сына к музыкантам: отнеси купюру, пусть сыграют «Сингареллу». А потом чувствуешь ногу ангела на горле собственной песни. Потому что дети крадут энергию бунта.
Груз здравого смысла делает меня плоским. Чтобы прервать порочный круг благоразумных действий, необходимо в каком-то смысле выпить. Там внизу, на пристани, есть кабак, зимой это шофёрская столовая. Сколько мне расхламлять гараж, ездить на бакалею, ухаживать за опунциями и вообще быть архистратигом своих ангелов, – вместо того чтобы писать по тысяче слов в день, как Джек Лондон? По тысяче слов оголтелой и элегантной прозы. Так думаю я, осторожно ступая по диабазу, скользкому как московский асфальт в ночном декабре. Но музыканты, поди, состарились, и репертуар в этом кабаке совсем другой.
Куда же повернуть – на Розу или Тимура?
Не видеть его, быть почти равнодушным к нему. Когда за рулём. Не смотреть, не впускать в сознание. Иными словами, в движении, с Южнобережного шоссе не видеть его бесспорно. А краем глаза. Или как чуждый элемент пейзажа. К которому, кажется, уже утрачена чувствительность. Не смотреть назад в зеркала.
А когда я приехал и спустился с улицы Первого Мая в наш двор, вообще было не до него – чинил водопровод. Трубу в стене прорвало.
Самому его не видя, приходилось и постояльцам, приехавшим в ночи, говорить: «Вон – сразу за можжевельником. Да чего там смотреть, завтра увидите». Хотя, признаться, мне вообще непонятно, что в нём можно увидеть и как на него смотреть. На нём же невозможно сосредоточиться. Чем больше охватываешь его взглядом, тем меньше постигаешь. Восторг перед ним лицемерен и лишь откладывает скуку.
Смотреть на него мы приходили с мамой на капитанский мостик – верхнюю площадку разрушенной железной лестницы, которая когда-то вела к малому пляжу. Мама была здесь восемь лет назад, а ничего не изменилось. Почти. Лестница сгнила, отстроили новую. Но те же заросли. Не подходи близко. Помойка. И пляж как на ладони. Помню, по краю обрыва гулял с Джеком в шторм. Джек прижимал уши и жался ко мне. А у меня на груди от шквала свистел висящий на шнурке свисток.
Все кругом говорят: надо много ходить. Вот мама и ходит вдоль берега. И к чёрту эти скандинавские палки. На малый пляж она не спускается: галька на нём крупнее, чем на городском, того и гляди споткнёшься. И если я отправляюсь её искать – а она часто не берёт трубку, – то начинаю с городского.
С малого пляжа раньше уходит солнце, после обеда он совсем пустынный. Можно почитать книжку, а то и просто поспать. Сегодня я был там дольше прежнего, а когда вернулся, мама сказала – тихо, но всё же во всеуслышание, – что видела меня с капитанского мостика. А как узнала издалека, подумал я. Да конечно по плавкам. Сигнально-красным. Махала тебе рукой, а ты вроде смотрел в мою сторону и не видел. У меня плохое зрение вдаль, и, похоже, она не знает об этом, ведь мы живём разными домами несколько десятков лет. Не видя вдаль, и сам ведёшь себя как невидимка. Или желаешь быть незаметным. Забытым. Обычная детская игра. Но ты не спешишь назвать причины, по которым не пришёл на обед. Потребность в эмоциональной разгрузке. Тёплые камни, сонный плеск волн.
И вчерашняя знакомая, которая пришла проститься с ним. Наверное, только перед отъездом его можно увидеть по-настоящему. По крайней мере, если всматриваться в него так же настойчиво, как она. Ай-Петри, Чёрный бугор, храм Архистратига Михаила, дворец, мыс Ай-Тодор. Наверху кукуют горлицы, а где-то фырчит газель. Она откидывает мокрые волосы в сторону, приседает к сумочке, достаёт планшет и, стараясь удерживать горизонт, снимает панораму – вместе с берегом и со мной.
Первый сон долго дышал мне в затылок. Он вспомнился, когда я приехал к маме. А в следующие ночи приснился второй и третий. Потом четвёртый и пятый – парад снов какой-то. Не успеваю с ними.
В первом сне надменная, как дачный казначей, восточная женщина выдаёт мне прозрачную пластичную массу, похожую на ту, в которую играют дети. Я сжимаю её в руке, так, что она выплёскивается между пальцами. Для чего это нужно, не понимаю. Наверное, это особая дактилоскопическая процедура, чтобы получить отпечатки одновременно всех моих пальцев... За спиной женщины строение – старое, двухэтажное и сокрушённое, без окон и дверей, со снесённым наполовину чердаком и рухнувшим сводом, который, судя по сохранившемуся фрагменту, когда-то был из кирпича, сложенного арочным способом без поддерживающего каркаса, не знаю, возможно ли это технически в широкой плоскости. По всей видимости, в результате пожара свод рухнул, и теперь открылось, с какой небрежностью с внутренней стороны стен клали кирпич – я разглядел, что кое-где всунут даже шамотный.
Вечером этого же дня – а это были первые дни января, перед Рождеством, дороги свободны, но пришлось постоять и в Люберцах, и в Жуковском – я приехал к маме, поцеловал её седую голову, прошёл в гостиную и сел на диван. Из шкатулки с рукодельем, стоящей тут же, на широком подлокотнике, вынул силиконовый шар. Это для тренировок: у мамы плохо сгибаются пальцы от артрита. Размял его в руке – и здесь вспомнил сон. Пересказал его маме с той интонацией, с которой восстанавливают картину произошедшего. Мне тоже, говорит мама, недавно приснился дом, но он не был разрушенный. И медленно повторила, словно возражая кому-то:
– Нет, он не был разрушенный.
Я родился в том же доме, что и мама, на улице Революции. Сейчас на его месте пустырь. Иногда мы приезжаем с мамой к этому месту. Я говорю: вот те деревья остались, они росли через дорогу. Мне приятно видеть, как проясняется её лицо. Она подтверждает, что это те деревья. Как они называются, спрашивает она. Не разбираюсь в них, просто деревья. Может, вётлы.
Но речь вот о чём. В своём сне она шла по нашей улице и увидела, что один из соседских домов исчез. Так она рассказала. И я сразу вспомнил – уже не сон, а прошлое: этот соседский дом сгорел на наших глазах, а потом мы, дети, играли на его пепелище. Было страшно видеть среди углей синие глаза кукол.
Во втором сне я испытал чувство, известное убийце, который не только избегнул наказания, но и забыл о преступлении – и прожил в счастливом неведении много лет. Но однажды что-то стало проясняться… Хотя это могло быть, скажем, отголосками греха Адама. Этот сон, впрочем, я опущу, потому что не успел его вовремя записать, в нём нужно самому разобраться, а подробности потом выложить иносказательно, чтобы они не были истолкованы против меня. Иносказательность – законная плата за откровенность.
Никто не будет спорить, что, когда переживаешь других людей, собственная совесть по этому поводу хотя бы немного, но омрачена.
А лучше просто забыть о забытом.
Ведь я не об ужасном сейчас. Наоборот, о весёлом.
Это, как всегда, попытка начала нового разговора. С самим собой и читателем.
Я непростительно и недостойно не обращался к дневнику с пандемии. И пропустил поздравления со своим 50-летием от стойких эпистолярных друзей. Многие следующие регулярные тексты будут посвящены им. До встречи.
С днём рождения лета, дорогие друзья! Неповторимых первых минут, и дней, и ночей)
Серая утренняя хмарь, не промозгло, но ветрено. Приятель прислал похабную картинку. Слушал Высоцкого, который в текущий момент хорошо заходит. Гулял с собакой, наблюдал жизнь в почках московских вишен. Нижние побеги хорошо бы отсечь и поэкспериментировать за городом. Тропинки сухи. У мамаши, которая каждое утро ведёт в школу мальчика и которую вижу в одно и то же время, новая стрижка. Ни разу мамаша, беседуя с мальчиком, не подняла на меня глаза. Это как-то и похвально, и раздражает. Такой родной оранжевый осколок моей автомобильной щётки на асфальте. Вдруг Виста рявкула на сонную собачонку и бросилась к ней играть. Та оторопела.
- Не знает, как себя вести... - с улыбкой извинилась хозяйка. Я молча закивал. Что в таких случаях нужно говорить? Что не бойтесь, она не кусается? Когда невозбранно изучаешь женщину сзади, редко рассчитываешь на разворот и светский разговор.
- ...если бы не поводок - поиграла бы...
Я кивал и улыбался.
Занялся чуть-чуть портретами карандашом. Простым копированием. Это в том числе помогает лучше узнать людей, на которых смотришь всю жизнь, а оказывается - совсем не смотришь.
Здрасте, дорогие. Впереди много работы
На 1-й линии убирают снег с дороги и крыш. С восьми утра грохот, скрежет бульдозера, минус 17. Дама в парадной - в лисе и с удивлённым здрасте одними губами, замёрзшая дама с корги на тротуаре, дама из BMW, автоматически поднявшая голову на карнизы. Решительно антиэротическое утро. В машине хор Даниловского монастыря.
Выезжаю в Москву с выстрелом пушки - третьим за время моего короткого пребывания здесь. Первый я услышал на набережной адмирала Макарова, когда шёл к Тучкову мосту. Второй - на самой узкой улице Петербурга - улице Репина.
Утро в 30-метровой комнате с теряющимися в пространстве потолками, двумя огромными окнами, паркетом, фортепиано и, кажется, финиковыми пальмами. В стенах этой комнаты, говорят, замурованы анфиладные двери. После завтрака с кенийским чаем -- поездка на Заячий остров.
Завтра Петербург. Каким его себе представляю? Дневниковым, сугробным, фонарным. Набережным, дворцовым, регулярным. Ледяным, туманным, венецианским. Каменным, всевидящим, надсадным. И конечно Лиза.
Говорят, чтобы сдвинуть с места какое-нибудь большое дело, необходимы возмутительно короткие действия.
– Гул самолёта, – так бы я ответил на вопрос, что устанавливает мою связь с началом. С моим детством, аэродромом, возле которого я родился. Другие, наверное, не слышат ничего, кроме шума турбин. А меня пронизывают эти грустные раскаты в небе. Теперь, когда самолёты пролетают над Москвой и Крымом, я всегда и везде в резонансе с этим гулом – утром в городской квартире, в августе на южном берегу. Что слышу я? Трубный глас всадников Апокалипсиса. Густое эхо небесного купола, заставляющее притихнуть птиц. Дремотное колебание басовой стальной струны, туго обвитой медной нитью.
Я проснулся рано – дворники ещё не начали косить свою сныть под окном. Заглянул в наладонник (правительство принимает меры по повышению рождаемости, волнения в Грузии, первый в истории снимок чёрной дыры) и перевёл его в режим «в самолёте». Лежал и слушал этот гул, разрывающий толщу небес. Выше этажом, прямо над моей головой, негромко стучал паркетчик. Какие мирные звуки, рассуждал я, не шевелясь. Вот паркетчик: думает ли он сейчас об условном, отдельно взятом пассажире самолёта, который сейчас в воздухе? Нет, он даже на гул не обращает внимания, толстокожий он человек. А этот отдельно взятый пассажир – его мысли могут быть обращены к паркетчику? Маловероятно. Усложним задачу и предположим, что пассажир даже города не увидит за смогом, чтобы думать ещё о каком-то паркетчике на четвёртом этаже. Избыточным, конечно – продолжал рассуждать я, – но логически необходимым будет и утверждение, что стук киянки недоступен слуху пассажира. Но если вдруг на борту самолёта путешествующий брат паркетчика и они одновременно подумали друг о друге, каково было бы? «Там внизу, в пыльной московской квартире сидит и стучит молотком мой брат, я почти слышу его», – сказал бы один, кинув рассеянный взгляд в иллюминатор. «Э-э, да это, наверное, братишка мой полетел», – замер бы на разобранном полу другой, чувствуя на спине мурашки от дребезжания стёкол.
Но они никогда не узнают, что о них – обоих – думаю я. И уж совсем им будет невдомёк, что уже завтра, выйдя из машины на трассе перед Домодедово, я вспомню о них как о родных братьях, вглядываясь в клёпаные формы взлетающего боинга.
Я выйду, чтобы протереть стекло, и сорву на обочине ромашку для своей спутницы. Ромашка. Высоко, почти под самым горлом, на соединении ключиц, у неё висит запаянный в зелёный кулон Будда. Она тайка. Пока над нашими головами гремит боинг, она будет теребить цветок в руках, истрепав до венчика. И положит его в карман. Повторит за мной, не выговаривая «р». Мы оба засмеёмся. Ромашка. Ромашка. Какое глупо-ласковое слово. Наверное, ей было бы ближе и понятнее – календула. Поедем дальше, и я замечу, что она переложила цветок из кармана в блокнот, девичий дневник.
Как она оказалась рядом со мной? Долгая история. Накануне у неё был неудачный вечер. Сначала написала, что водитель повёз её не той дорогой, могу ли я поговорить с ним. Но что я ему скажу – таксисты не знают русского. Прислала данные геолокации. Мытищи, дорога через кладбище и Северную ТЭЦ. С какой улицей здесь можно перепутать Радужную? Может быть, это обычная женская хитрость – хочет, чтобы я забрал её? Ну это уж слишком. Я просто отправил ей скрин маршрута. Покажи таксисту. Сорок минут – и ты дома. Конечно, я волновался, когда она не вышла на связь ни через час, ни через два. Не ложился спать. Глубоко ночью от неё пришли эти снимки. С каким-то деревянным спокойствием я рассматривал их. Какое там такси – частный извозчик, 31-й регион. Тонкий идиллический дымок перед разбитой фарой. Лужа дизеля на дороге из подбитого бака грузовика. Красивая гирлянда пробки. Её лицо, спрятанное под тибетским платком, как под никабом, и надпись: cold. Ей всегда холодно здесь, в России.
Он повёз её на окраину, в Мытищи. Блеснул в темноте ножом, от которого она так отпрянула, что ремень безопасности обжёг шею. Это он сделал зря – потому что, отстегнув ремень, она освободилась, вцепилась ему в локоть, спиной упёрлась в бардачок и другой рукой, нащупав неведомую нам, европейцам, точку на его запястье, развернула лезвие от себя. Ведь она далеко не агнец. Тренированная. У неё живой интерес к тайскому боксу. Водитель, ругаясь на своём языке, невпопад, как клубок змей, топтал педали, автомобиль коснулся впереди идущей белой Лады, и этот в общем-то лёгкий удар завершил её усилия: нож вошёл водителю в живот. Ладу закрутило и бросило под грузовик. На мгновение наступила тишина. Флакон ароматизатора, до этого бешено колотящий в лобовое стекло, замер на зеркале заднего обзора. Она стащила раскисшее тело водителя с руля – пассажирскую дверь заклинило, – пролезла за его спиной и упала ничком на асфальт. Успела убежать до приезда полиции. Боже, что она натворила. Только этого мне не хватало.
Чем
До ночлега под ростовским небом, в котором уже угадывается отражение моря, ехать весь длинный вечер, значит, есть время вернуться к жимолости.
Но я опять отвлекаюсь – Пу шлёт мне сообщение за сообщением. Это могут быть и кулинарные натюрморты, и всякие шалости, и приливы нежности, и просто поток сознания. Конечно, слова, которые она пишет (у неё на клавиатуре сложные, как вензеля, буквы), искажены двойным переводом, и бывает, я на все лады толкую короткие реплики, но если на них не ответить, она не обидится. Иногда Пу откладывает смартфон и нараспев лопочет на тайском, словно между нами нет никакого барьера, и лишь выделяет некоторые слова, которые вроде должны быть мне знакомы – а почему бы и нет: я часто повторяю за ней, правда, ничего не запоминаю, – потом с ожиданием смотрит на меня. Во всех случаях я киваю, подтверждая, что уловил смысл сказанного, и повторяю ключевые слова, это приводит её в восторг. Она поправляет моё произношение, а поскольку в тайском, как мне кажется, важно интонирование, всё сводится к весёлому, почти музыкальному уроку, в котором она играет не слишком привычную для себя роль репетитора. А сейчас я просто читаю её монолог, держа смартфон в ладони на отлёте.
[14:17] Пу: Страсть
[14:17] Пу: я буду рассказывать сказки
[14:18] Пу: если это страсть, люди срезают цветы в вазе
[14:19] Пу: когда он завянет, ему это не понравится
[14:20] Пу: люди потеряют свою страсть
[14:20] Пу: Любовь
[14:21] Пу: Вам нравится сажать деревья, которые вы всегда поливали и сажали. Чтобы она росла и цвела
[14:21] Пу: знаете ли вы слово любовь?
[14:23] Пу: Вы можете многого не понимать
[14:23] Пу: только я могу сказать
[14:24] Пу: я буду сажать деревья и воду
[14:25] Пу: и наблюдайте за ним счастливо
[14:25] Пу: Верри хорошо
[14:26] Пу: Вы понимаете
Железобетонное спокойствие этой хрупкой девочки, я видел сам, гипнотизирует прохожих. Она была бы идеальным агентом, но, конечно, не нашей касты. Может, поэтому и тянусь к ней. Я беру её за руку выше локтя. Слишком упругие бицепсы, ты слишком спортивна, Пу. Но ко мне приходят большие клиенты и я должна быть сильной, оправдывается она, смеётся, выкручивает руку и демонстрирует апперкот из тайского бокса, мад сюи. Между нами завязывается шутливая драка. И снова воцаряется молчание.
Только она молчит на тайском, а я на русском. Наконец я продолжаю свой рассказ. Есть такие места на свете, Пу, где душа делает остановку. Они могут быть и внезапные, и проверенные, и сконструированные. Зоны комфорта. Точки автономии. Гавани. Внезапные – это когда оказываешься вдруг в незнакомом городе, утром подходишь к окну. Зеленеют бутылки на столе, полушарие кокосовой скорлупы полно окурков, на улице обычная российская хмарь, где-то отстукивает товарняк, отчуждённо, задавленно поют соловьи. Всё вокруг чужое, при этом не тревожное, потому что прошлое отменено, вместо него – счастливые, хоть и заведомо неосуществимые предчувствия. А проверенные места – это, например, квартира моей бабушки по матери, Екатерины. Я брал конспекты, яблоко, пачку сигарет, садился в поезд на Ждановской и приезжал к ней на всю зиму. Мне нравилось жить её медленной жизнью, читать колонку хроники в газете «Труд», утопать по уши в пуховой подушке под столетними часами (на тыльной стороне маятника стёртые буквы Schwingungen pro minute 100 – сто колебаний в минуту), просыпаться от запаха какао и уютного скрипа паркетной доски под её ногами, завтракать пшённой кашей из кастрюли, завёрнутой в газету и грубое сукно, а порой и в пальто, в бесконечной галерее, маневрируя зеркалами в трельяже, размножать свой профиль и выезжать в заутренней электричке к первой паре с душой чистой, как после исповеди, хотя перед бабушкой исповедоваться не надо, all she understands… Наконец, сконструированные места: множество убежищ, начиная с детского штаба под кустом сирени и заканчивая первым личным кабинетом.
И вот одним из таких мест был для меня склон, сходящий к озеру. Крутой, но – как бы тебе сказать? – солярный, что ли, солнце до заката освещало его. Небольшой овраг, в нём ещё росла растрёпанная бузина, прорезал этот склон и создавал небольшую бухту. Когда мы предали земле рабу Божию Марию-Прасковью и вернулись с кладбища, я взял в сарае велосипед и отправился к своей гавани. Ехал без тормозов, осторожно. Ты не обращала внимания, что вообще-то у велосипедов нет заднего хода? Но мои педали не стопорили колёса, а прокручивались назад. К полудню померкло небо; я торопился. Кругом карьеры и заболоченные лагуны. Проносился мимо картофельных делянок. Проезжал садоводческое товарищество у пятой шахты – дачные домики, скажу я тебе, это архитектура отшельников. Тут и будки на сваях из раствора, залитого в текстолитовые трубы. И цистерны, крашенные сверху
…Я расскажу подробнее, как побывал в последний раз в отеческих местах и вывез оттуда жимолость. Пылающий куст – больше ничего не нашёл я в этой нищенской юдоли. И после этого поставил точку в работе над прошлым. Кто я, Пу? Спящий агент без родословной. Моя мрачная оголтелость – прикрытие глубокого династического разочарования.
Когда скончалась бабушка, мы с Кирьяном и его невестой приехали к отпеванию в городок Бобрик-Гора. На их Вольво от Москвы сюда ехать-то три часа при хорошем раскладе. Отец и Сандро уже хлопотали там. Был месяц цветения, земля где-то с прелью, а где-то уже пылила. В Донском перед зданием горсовета кирпич и объезд по плохой дороге. Я говорю: надо купить цветов. «Наличные есть? У меня только карта», – Кирьян рассеянно, в своей обычной манере, хлопает по карманам. Он не любит расставаться с деньгами. Его невеста отстегивается и выходит из машины. Она покупает белые, под цвет Вольво, хризантемы, а я кустовые розы.
Потом мы сидим на паперти, перед высокой, выдвинутой на фасад храма колокольней, и молча ждём. В этом месте у дороги крутой поворот, свёрток, как здесь говорят, и удобно наблюдать за притормаживающими машинами. В церковном дворе высятся туи и почему-то пчёл много. Церковный староста, улыбаясь, вытесняет за ограду назойливого, с выжженными на солнце и потому как бы рыжеволосого цыганёнка.
– Религия цыган не разрешает им селиться так, чтобы над ними жили другие люди, – вспоминаю я, не особенно представляя, что такое религия цыган.
– Они православные, – не возражая, но и не в тон мне, говорит Сандро.
– Древний этнос, – кивает отец.
– Все мы цыгане, – сонно заключает Кирьян.
Мы обсуждаем нашумевшую новость о цыганских самозахватах в здешних деревнях. Решаем, из какого камня, какой толщины и по какой цене заказывать плиту для бабушки. Бутылку с тёплым лимонадом передаём друг другу, отгоняя пчёл.
Потом из храма привозим Прасковью-Марию во двор в посёлок Руднев, он же Люторический. Ставим гроб на скамью перед подъездом. Сходятся соседи прощаться.
В последние годы жизни бабушка ослепла, и для неё по квартире протянули чёрную нить, держась за которую она и ходила. В доме становилось всё темнее – окна уже не давали представления о погоде и всегда показывали сумерки. Древний сервант, уставленный трофеями – фарфоровой нимфой, сухими цветами, моделью Ту-134, – занимал половину комнаты. Теперь вокруг Прасковьи-Марии молча собрались старушки, участницы хора, в котором она пела, и вызывающе просто одетые, но интеллигентного вида мужчины… Погоди, с лобового сниму мошкару – налипла, дворники не справляются.
И вот среди собравшихся отец замечает бывшую одноклассницу, подходит к ней. Обычная тётка, одетая по-городскому, то есть и не совсем в новое, и не совсем в старое. Всё происходит за моей спиной. Долетают отдельные слова, я слышу редкую для отца тёплую интонацию, и мне кажется, она выдаёт в нём человека, которому не нужна решимость, чтобы поцеловать навсегда остывший лоб матери. Я не такой, как мой отец, я содрогаюсь от мысли об этом. Переглядываюсь с Кирьяном, он флегматичен, Сандро смотрит перед собой угрюмо и неподвижно. Ну отцу есть что о себе рассказать: его дети, все устроенные, возмужалые, приехали на иностранных машинах, сам он много путешествует, если не сказать весь мир повидал, в прошлом году был даже в Лиссабоне – вынужденная посадка, летели из Испании с Сандро, зависли в аэропорту, – в общем, жаловаться не на что, хоть недавно и сделали стентирование, какая-то там спайка в сосудах, в левом желудочке… И ничего такого в этом нет, что отец обменивается с ней контактами, возможно, и в социальной сети, прямо здесь, на захолустном дворе со встроенной в дом котельной, с покорёженным пандусом магазина, песочницей, купированными тополями, древними сараями и палисадниками, у гроба матери, у подъезда, выкрашенного в фисташковый – поверх цвета стреляной гильзы, я хорошо знаю этот цвет, в Крыму сажал мушмулу, а почва каменистая, разбивал лунку кайлом, и попалась мне – не знаю, винтовочная или от «шмайсера» гильза, на капсюле клеймо S, наши эксперты говорят, это фирма гальванопокрытия Bergmann Elektricitäts Werke, а здесь неподалёку обелиск в память о 200 расстрелянных вместе с детьми еврейских врачах, обычный камень, бетон с фракциями, со списком фамилий, доступа к нему сейчас нет, он стоит на территории, прилегающей к дворцу Геншафта, но его можно увидеть, отплыв за Плоский, теперь эту гильзу в нашем отделе используют вместо потерянной пешки, кстати, Цхеидзе перед моим отъездом проиграл мне три партии кряду, и все коллеги заметили, что он плохо стал играть с тех пор, как женился.
Они говорят, когда надо молчать. И молчат, когда надо говорить. Но разве я упрекаю отца, нет. Просто жизненные истории
На немые короткометражки Йоса Стеллинга «Зал ожидания» (1996) и «Галерея» (2003) я потратил около 50 минут времени.
Ни минуты не пожалел!
Немые они в том смысле, что ни одного слОва актёры не произносят. Играет музыка, слышны разговоры, шумы вокзала, автодороги и магазинов - и всё. Фильмы надо смотреть - в первом и основном значении глагола «смотреть», т.к. основные действующие лица - это эмоции и взгляды.
Я бы назвал эти короткометражки эротическими, если бы эпитет сей не был так опошлен к сегодняшнему дню.
Поэтому назову их просто великолепными.
Смотреть!
Ну хотя бы один - от начала и до конца :)
Ещё одна короткометражка (по времени создания - вторая):
"Бензоколонка" (2000) - впечатлила меня меньше.
В ней есть сюжет, она грубее и прямолинейнее с т.зр. эротических ходов.
Она же - смешнее.
Да! Не пугайтесь, что это видео почти 50 минут. Сам фильм - как и положено: около 27 минут.
На видео он записан дважды. Другого варианта не нашёл :(
Серия сообщений "Рецензии":Книго- и кино- и вообще... И вообще - не совсем рецензии, а мысли по поводу.Часть 1 - Стефан Цвейг. "Магеллан"
Часть 2 - «Иудейская война». Читать не советую!
...
Часть 29 - Танки - 2 шт. Про фильм
Часть 30 - Упражнения в прекрасном
Часть 31 - Йос Стеллинг. Зал ожидания. Бензоколонка. Галерея
– Я хочу быть птицей, – говорит она.
То есть не говорит, а пишет в диалоге, когда мы выезжаем из Богородицка.
– Я улетела бы далеко, – следующее сообщение.
Опять это «далеко». Но ты уже вылетела из своего гнезда, отвечаю я. И теперь так далеко, что дальше некуда. Бросить всё и перебраться в другую страну – разве мне это не знакомо? Пустота предрассветных улиц, грохот колёс дорожной сумки по асфальту… Однажды я сбежал из столицы, как мне думалось – навсегда. Ну полунавсегда, псевдонавсегда. Мне нужно было скрыться от надвигающейся катастрофы. Не хочу казаться жертвой, но это связано с отношениями, от которых иначе не спастись. Мы ехали с сыном в душном купе. Я сидел скрестив ноги на полке. Пограничник взял паспорт, изучил меня и тут же исчез, закрыв за собой дверь. «Это он», – я услышал, как он шепнул обрадованно другому за дверью. Несколько минут ничего не происходило. Наверное, искали в базе. А потом вошли – «Цель поездки?» – «Туризм» – и пожелали доброго пути. Я действительно был похож на уголовника: выбритая голова и взгляд, наверное, дикий. Но остановить меня нельзя, я вижу цель и не вижу препятствий, Пу. Ведь и ты писала, что предоставила мне зелёный коридор. Кстати, что ты имела в виду?
Ты говоришь, что не смеешь думать обо мне, и обещаешь не создавать мне проблем. Всё это женские, видимо международные, формулы, но я чувствую твоё одиночество и твою привязанность. У меня куча времени, чтобы всему, что было в разработке, найти наилучшее применение. Тебе всё равно, кто я – мастер, учитель, доктор или gardener. Меняю ли кран-буксу в твоём смесителе, загибаю ли пальцы, считая твои слова на русском, согреваю ли глинтвейн для тебя, когда ты гриппуешь… Но я не ангел, Пу, а всего лишь спящий агент на службе в резервном центре. Для прикрытия я работаю в доме у Горбатого моста, куда я прихожу исключительно редко. Как писал один автор: на должности ему следовало являться два раза в неделю, да и то только чтобы пообедать с генералом и обсудить с ним кое-какие дела. К слову, мой генерал (то есть boss, чтобы ты поняла, хотя я не люблю это слово) ни разу не видел меня, а я его – только в официальной хронике.
Это была последняя, отчаянная попытка сближения с сыном. До обеда мы ходили с ним на море, он плавал в нарукавниках, я загорал на Плоском. Потом поднимались на рынок – за картошкой, помидорами «бычья кровь», мясом, чесноком, баранину брал у армянина, ещё Клара Ивановна заказывала украинские круассаны. На обратном пути садились в сквере на парапет, там, где тропа для верховых прогулок и муар от мелколиственных дубов. Я хотел увлечь Себастьяна Грином, читал ему «Крысолова». Он стойко переносил этот моцион, но прислушивался к стуку мяча на баскетбольной площадке санатория имени Дзержинского. Оттого, что мне казалось, что я люблю его больше, чем он меня, я любил его меньше, чем был настроен любить; видя уменьшение моей любви, и он ко мне меньше тянулся. И сейчас между нами мало не только теплоты, но и просто полезных взаимодействий.
Приезжали гости – из Петербурга, Киева, Днепропетровска. Ежедневные застолья, всюду шастающие фамильярные дети, стирка и готовка прямо во дворе. Мы снова брали чтение – Себастьян древнегреческие мифы, а я местные газеты и Ветхий Завет – и дезертировали в Воронцовский парк. Сидели на скамейке, за спиной простирался идеально ровный, словно подстриженный, но на самом деле опалённый солнцем луг с ливанским кедром. После полудня тихо в парке. Только слышно, что где-то наверху, в городе, грузовик одолевает подъём. И санаторская группа пройдёт – вернее, остановится рядом с нами насладиться видом. И мы разглядим каждого в отдельности. Девушка-экскурсовод жестом выстроит аудиторию в полукруг, прикроет глаза полями панамы как козырьком, потому что смотрит против солнца, заговорит сбивчиво, будто путаясь в показаниях. Нотку сирени в её парфюме подхватит слабый ветер и смешает в воздушном хвойном эликсире. С причала долетят отдельные жестяные фразы гида. Я читал на этой скамейке про царя Артаксеркса, про жестокость закона и неотвратимость наказания. Про то, что кровные связи разрываются только кровью. В моей книге как в пародийной перекличке всё крутилось вокруг Чёрмного моря – не нашего, которое блестит за гибкими, как хвосты рептилий, верхушками кипарисов, а Красного, червонного.
В это время москиты назойливы только в сумерки. Цветёт ежевика, юкка и олеандр, перед входом в парк ярко желтеет мушмула. На лозе, оплетающей восточные стены дворца, появляются прототипы виноградных кистей. И почему это мой дед не побывал здесь, он был такой прекрасный копировальщик, он охватил бы взглядом здесь всё живое, всё живое математически точно вписалось бы в его мелкую карандашную сетку, мой младший брат Сандро забрал себе в коттедж три
Не сразу понял, Пу, что fireworks – это искажённая переводчиком печь, газовая духовка. Я толкую всё в свою пользу. У меня самомнение венценосца, ahaha, сколько женщин, сбивая каблуки, устремляется под мой скипетр! И переводчик здесь мне в помощь. Но тебе мало рисоварки – понадобилась духовка, которую не зажигали, наверное, лет десять? Это опасная штуковина. Знаешь, как хлопает газ, когда подносишь горящую спичку к фитилю? Не спичку даже, а газету. В конце концов, я однофамилец известного террориста и избегаю всего, что связано со взрывами. Ноу гут айдиа.
Разумеется, моя крошка услышала от меня только последнюю фразу, а через несколько недель я уже помогал ей получить посылку из Хабаровска – она умудрилась заказать микроволновку в Бангкоке. Тройная вилка, нужен переходник к нашим розеткам. И что же, теперь Пу готовит в ней рис и суп. И даже, смотрю, сейчас у неё в ногах бумажный пакет, а в нём тормозок. Так называла моя бабушка сухой паёк, который собирала мне в противогазную сумку, когда в летние каникулы я выезжал на озеро. Там были помидоры, несколько варёных картофелин, тульские пряники, конфеты «Коровка». И книга – дед сказал, что она мне рановата (нет, не помню, чтобы говорил – может, просто надел очки, прочитал аннотацию), но выбор оставил за мной.
Это книга про мономана. В дачном домике ночью я открыл её. При свече, в комнате настолько тесной и низкой, что комара на потолке можно прибить не вставая с кровати. Не вылезал бы из этого домика, так она меня увлекла, и уже на второй день почувствовал, что превращаюсь в хикикомори – а это слово от производителей машины, в которой мы едем. Что оно значит? Ну это такое явление самоизоляции. Один автор (ты не читаешь книг, поэтому просто скажу, что его звали Франц) писал: нет нужды выходить из дома. За ним повторил другой, Иосиф: не выходи из квартиры, – хотя был гражданином мира, много путешествовал, даже по древним мирам, и умер, кажется, в Венеции. Франц был честнее, он целый год провёл в доме, встроенном в городскую стену. Я был в Праге и заглядывал в этот дом, в комнату, которую его сестра снимала для встреч с любовником и где он написал рассказ про насекомое. Где комара можно прибить не вставая с кровати. Вот эти Францы-Иосифы придумали хикикомори.
Я облюбовал озеро с живописной бухтой возле третьей шахты, напротив самого высокого террикона, похожего на Фудзи. Утром старался выйти из дома незамеченным – с поселковыми ребятами дружил мой брат Кирьян, я их сторонился. Спускался во двор, брал в сарае – за перегородкой шевелился невидимый боров – велосипед цвета хаки и выезжал в сторону Люторец. Дорога – чуть не военная, но велосипед крепкий, как мул, на нём возили в мешках картошку с поля в подвал. Подстанция, лагерь, направо – старый забытый тракт, слева заросшая узкоколейка. Впереди равнина, вся в карьерах, местами мёртвая, словно по ней разлилась и плоско затвердела лава. Над вершиной Фудзи в летнее пекло вился дымок – шлак тлел, как торф на болоте. Вокруг на десятки, а может, тысячи гектаров, не считая рыбаков, ни одного человека, только поля, охотугодья, молодые боры и множество таких же карьерных озёр, называемых также разрезами. Я учился плавать в одиночку.
Богородицк. Здесь и остановимся. Возьмём кофе и перекусим, есть места в пикниковой зоне. Тебе американо? Ага, вот и разветвитель на стенде. Ты успела позавтракать дома? И я голоден. Знаешь, мой дед обходился без завтрака. Вставал в пять, папиросу в зубы – и во двор, с ведром помоев к борову в сарай, а потом в огород. Я ничего о нём не знаю. Как он появился в шахтёрском посёлке, например. Известно, что его семья попала в оккупацию под Брянском в начале войны. Он был подростком, а к приходу наших ему было 16 – призывной возраст. Наверное, его допрашивали. Служил ли немцам, а если и служил – а он вроде бы работал у них на конюшне, – то был ли связан с партизанами. Так или иначе, после войны в посёлке, который до 1956 года назывался Люторическим, дед спустился в забой. Женился на уроженке Курской области Прасковье, которая считала, что при рождении ей дали имя Мария. Ничего примечательного в биографии деда нет. Его портрет не проносят от метро «Динамо» до Красной площади. Но на фасаде под коньком дачного домика он установил вырезанный из дерева собственный носатый профиль, который виден с дороги. И это не нарциссизм, а такая провинциальная попытка экспонирования. Promotion. Дед копировал Шишкина, Васнецова, Саврасова, а натура ему не давалась. Мария, она же Прасковья, однажды сказала ему что-то, после чего он, плюнув, снёс в подвал все краски, холсты и подрамники. Некоторые картины остались висеть в гостиной. Знаешь, мне часто снится один и тот же сон: цветы, растущие в совершенной, лютой темноте. Я задыхаюсь от волнения, когда вижу их. Похожее волнение охватило меня, когда я спустился в подвал (там, чтобы зажечь свет, нужно