– Я хочу быть птицей, – говорит она.
То есть не говорит, а пишет в диалоге, когда мы выезжаем из Богородицка.
– Я улетела бы далеко, – следующее сообщение.
Опять это «далеко». Но ты уже вылетела из своего гнезда, отвечаю я. И теперь так далеко, что дальше некуда. Бросить всё и перебраться в другую страну – разве мне это не знакомо? Пустота предрассветных улиц, грохот колёс дорожной сумки по асфальту… Однажды я сбежал из столицы, как мне думалось – навсегда. Ну полунавсегда, псевдонавсегда. Мне нужно было скрыться от надвигающейся катастрофы. Не хочу казаться жертвой, но это связано с отношениями, от которых иначе не спастись. Мы ехали с сыном в душном купе. Я сидел скрестив ноги на полке. Пограничник взял паспорт, изучил меня и тут же исчез, закрыв за собой дверь. «Это он», – я услышал, как он шепнул обрадованно другому за дверью. Несколько минут ничего не происходило. Наверное, искали в базе. А потом вошли – «Цель поездки?» – «Туризм» – и пожелали доброго пути. Я действительно был похож на уголовника: выбритая голова и взгляд, наверное, дикий. Но остановить меня нельзя, я вижу цель и не вижу препятствий, Пу. Ведь и ты писала, что предоставила мне зелёный коридор. Кстати, что ты имела в виду?
Ты говоришь, что не смеешь думать обо мне, и обещаешь не создавать мне проблем. Всё это женские, видимо международные, формулы, но я чувствую твоё одиночество и твою привязанность. У меня куча времени, чтобы всему, что было в разработке, найти наилучшее применение. Тебе всё равно, кто я – мастер, учитель, доктор или gardener. Меняю ли кран-буксу в твоём смесителе, загибаю ли пальцы, считая твои слова на русском, согреваю ли глинтвейн для тебя, когда ты гриппуешь… Но я не ангел, Пу, а всего лишь спящий агент на службе в резервном центре. Для прикрытия я работаю в доме у Горбатого моста, куда я прихожу исключительно редко. Как писал один автор: на должности ему следовало являться два раза в неделю, да и то только чтобы пообедать с генералом и обсудить с ним кое-какие дела. К слову, мой генерал (то есть boss, чтобы ты поняла, хотя я не люблю это слово) ни разу не видел меня, а я его – только в официальной хронике.
Это была последняя, отчаянная попытка сближения с сыном. До обеда мы ходили с ним на море, он плавал в нарукавниках, я загорал на Плоском. Потом поднимались на рынок – за картошкой, помидорами «бычья кровь», мясом, чесноком, баранину брал у армянина, ещё Клара Ивановна заказывала украинские круассаны. На обратном пути садились в сквере на парапет, там, где тропа для верховых прогулок и муар от мелколиственных дубов. Я хотел увлечь Себастьяна Грином, читал ему «Крысолова». Он стойко переносил этот моцион, но прислушивался к стуку мяча на баскетбольной площадке санатория имени Дзержинского. Оттого, что мне казалось, что я люблю его больше, чем он меня, я любил его меньше, чем был настроен любить; видя уменьшение моей любви, и он ко мне меньше тянулся. И сейчас между нами мало не только теплоты, но и просто полезных взаимодействий.
Приезжали гости – из Петербурга, Киева, Днепропетровска. Ежедневные застолья, всюду шастающие фамильярные дети, стирка и готовка прямо во дворе. Мы снова брали чтение – Себастьян древнегреческие мифы, а я местные газеты и Ветхий Завет – и дезертировали в Воронцовский парк. Сидели на скамейке, за спиной простирался идеально ровный, словно подстриженный, но на самом деле опалённый солнцем луг с ливанским кедром. После полудня тихо в парке. Только слышно, что где-то наверху, в городе, грузовик одолевает подъём. И санаторская группа пройдёт – вернее, остановится рядом с нами насладиться видом. И мы разглядим каждого в отдельности. Девушка-экскурсовод жестом выстроит аудиторию в полукруг, прикроет глаза полями панамы как козырьком, потому что смотрит против солнца, заговорит сбивчиво, будто путаясь в показаниях. Нотку сирени в её парфюме подхватит слабый ветер и смешает в воздушном хвойном эликсире. С причала долетят отдельные жестяные фразы гида. Я читал на этой скамейке про царя Артаксеркса, про жестокость закона и неотвратимость наказания. Про то, что кровные связи разрываются только кровью. В моей книге как в пародийной перекличке всё крутилось вокруг Чёрмного моря – не нашего, которое блестит за гибкими, как хвосты рептилий, верхушками кипарисов, а Красного, червонного.
В это время москиты назойливы только в сумерки. Цветёт ежевика, юкка и олеандр, перед входом в парк ярко желтеет мушмула. На лозе, оплетающей восточные стены дворца, появляются прототипы виноградных кистей. И почему это мой дед не побывал здесь, он был такой прекрасный копировальщик, он охватил бы взглядом здесь всё живое, всё живое математически точно вписалось бы в его мелкую карандашную сетку, мой младший брат Сандро забрал себе в коттедж три огромные в помпезных рамах «Корабельную рощу», «Алёнушку» и «Охотников», мол, насмотрелся мазни во всех этих Луврах-хуюврах и лучше дедовских картин ничего не увидел (дед ездил в Донской доставать холст и масло, подрамники мастерил сам, а рамы покрывал бронзовой краской), я же люблю акварель, с тех пор как познакомился на южном берегу с Sistrelli.
Обычно она появляется раньше мужа, спускается по крутой тропинке, держась за струны испанского дрока, чтобы не поскользнуться на крошеве базальта, но сегодня её муж опередил нас обоих, хотя всю ночь жёг горилку с охраной, принёс снаряжение – маску и рыболовную пику, сплавал за Щербатый, вернулся с приличной горстью мелких мидий в целлофановом пакете, засунутом в плавки, я восхищаюсь добычей, хоть сам не ныряю и равнодушен к морской охоте, он разводит костёр и вытаскивает заныканный в камнях общественный противень, после чего открывает бутылку портвейна, вчера, говорит, был настолько пьян, что пытался с ней заняться, а ничего не вышло, – и пока я думаю, выразить ли ему, законному мужу, сочувствие или посочувствовать себе самому, что я слышу такое, вдруг вижу Sistrelli, она спускается к нам с кручи, раздевается, то есть всего лишь сбрасывает, как это по-русски – парео – с достоинством Маты Хари («Я готова, мальчики») перед дулами двенадцати солдат (полуденное сознание подсказывает мне, что в её имени закодирован Растрелли) и оказывается в ультракоротких шортах, no bikini, как будто специально подчёркивающих широкий просвет между ногами, который призывает вложить туда ладонь, изгибается, снимает вьетнамку с левой ноги и в положении, с каким пловцы выгоняют воду из уха, некоторое время стоит, засмотревшись на море, потом открывает зонт и садится, сложив полотенце, на камень, извлекает из пляжной сумки начатый средиземноморский пейзаж, при этом муж, протягивая нам стаканы, всё щурится на нас, потому что смотрит против солнца, которое скоро скроется за дворцом Геншафта, – чтобы не потерять благоразумие, я переворачиваюсь на другой бок, к канделябру Ай-Петри, висящему в дрожащем воздухе, и правда, стоило складывать полотенце вчетверо, ведь камни раскалены добела.
Когда зной становится нестерпимым, я прыгаю с Плоского, чтобы остудиться, но море слишком тёплое и прибило много медуз. Ретируюсь под предлогом, что кончились сигареты. Дома сажусь в кресло под бамбуком. Двор выметен и полит из шланга. Павлины кемарят на ветке лиственницы. У жильцов тихий час, только шкворчит у соседей на кухне и с причала доносится музыка. Внизу звякнула калитка. Это она. Поднимается по лестнице справа от подпорной стены дворца Шмаровоза: десять ступенек – и палуба с двумя шезлонгами и видом на море. Ещё пять – кусты розмарина и юкки. Последние пятнадцать – бунгало сына полковника. Потом тропа через сад и заросли лавра. И вот уже она стоит передо мной, задрапированная парео. Я спрашиваю её, нравится ли ей Джо Дассен. Нельзя сказать, что я думал о Дассене, просто его песню услышал с причала. Разве он может не нравиться, говорит она, качнув головой и убирая за уши локоны на висках, – кстати, какое совпадение: к вечеру я приготовила французский супчик. Эвилина, я негодяй, а ваш муж близорук. Давайте оставим это. Хорошо, говорит она. И приходит вечером в винтажном платье (креп-жоржет шершавый и нежный с цветочным принтом), чтобы показать свои акварели…
Что-то я сбился на другую историю. Жарко становится. Но что самое важное в моём рассказе о родине отца, которую мы проехали? Жимолость.