Из "Невежливого интервью с Кеном Кизи"
Пол Красснер: Но ты ещё противник абортов; означает ли это, что, по твоему мнению, девушка или женщина должна носить нежеланного ребёнка в наказание за невежество или беспечность?
Кен Кизи: Я думаю, аборты – это, возможно, самый опасный червь из тех, что подтачивают революционную философию, со временем он неизбежно пожрёт праведность и выпьет жизнь из нашей работы; поэтому отвечать я буду медленно и вдумчиво. Вот история Фредди Шримплера.
Во время подготовки санитар в психушке обязан провести минимум две недели в гериатрических палатах – промеж собой санитары называют их «выгребными ямами». Представь себе бетонный хлев, а в нём – стадо конченых людей, которое при ином раскладе бродило бы по улицам, пуская слюни, писаясь и раздражая здоровых граждан, которое не пытаются лечить, за ним даже не пытаются ухаживать, ему обеспечивают только крышу над головой и еду; это зал ожидания, где старики проводят по десять, двадцать, иногда тридцать лет, ожидая персонального отбытия в глубь земли. В восемь часов их сбивают гуртом, катят в душевые, потом в дневные комнаты, где кормят жидкой размазнёй, потом бросают на кушетки, загаженные десятилетиями ежедневных отказов изношенных сфинктеров, потом снова кормят, снова моют, меряют температуру у тех, кто ещё тёплый и отмечается в списке, прочищают раздутые кишки тем, у кого сфинктер изношен с обратным результатом, обрезают волосы и старые скверные ногти (обрезки сгребают в слегка розовато-серую кучу), и снова кормят, и снова моют, а потом оставляют одних до позднего вечера.
Некоторые из этих изгоев по-прежнему много ходят и ловят кайф, поймав муху или ещё какую-нибудь закуску в западню исколотой руки; некоторые увлечены размеренными и многословными беседами практически с чем угодно; некоторые смотрят телевизор, но большинство лежит недвижно на покрытых пластиком кушетках или в кроватях-каталках – сгусточки дышащих на ладан костей и кожи под правительственными простынями. Даже врачи называют их овощами.
Ухаживающие за ними молодые санитары, впервые примерив на себя настоящую ответственность, сразу же уясняют одну простую вещь. Мысль очень немудрёная. Каждый из новичков, запихнувший первое мясо в вялый рот, в первый раз поменявший подгузник или вставивший катетер, приходит к одной и той же мысли, а кое-кто её и озвучивает:
«Если бы мы не помогали этим парням, они бы умерли!»
После сотого кормления, подгузника и катетера приходит другая мысль, которую не озвучивает никто: «Почему бы не позволить им умереть?»
Ужасно обнаружить, что ты об этом думаешь, ведь даже молодой санитар знает, что состариться может каждый. «Однажды на его месте могу оказаться я!» Однако и страх перед собственным будущим не обуздывает вопросы. Почему бы не позволить им умереть? Что плохого, если природа заберёт собственный труп? Почему люди думают, что у них есть право упреждать неизбежный жребий других людей? Найти ответы мне помог Фредди Шримплер.
Фредди было лет семьдесят или восемьдесят, и он провёл в гериатрической палате почти два десятилетия. С утра и до отбоя он лежал под простынёй в кровати-каталке у стены дневной комнаты; его голову покрывала тусклая серебряная паутинка, такая лёгкая, что она ничуть не напоминала волосы, скорее – плесень, которая соединяла голову с подушкой; из его рта по щеке стекала неостановимая слюна. Только блеклые ярко-голубые глаза двигались, следя за движением в палате, будто маленькие птички в клетке. Он издавал один лишь звук – глухое скрипение, рождавшееся в глубине глотки, когда он пачкал простыни, а поскольку Фредди, как и все лежачие, вечно страдал от непроходимости, скрипел он редко, и даже этот звук, казалось, иссушал его на много часов.
Однажды я совершал обход с ректальным термометром, раздвигая истощённые створки зачахших ягодичных мышц лежачих экземпляров – больничные предписания ясно давали понять, что температура всего дышащего, пусть даже и овощей, должна замеряться раз в месяц, - и услышал этот самый удушливый скрип. Я поднял глаза; скрипел Фредди, но я в тот момент пытался определить именно его температуру и знал, что простынь он не испачкал. Я продолжил вводить термометр – довольно робко, потому что плоть этих людей слаба, и тычок в неверном направлении может повредить кишку. Снова послышался скрип, чуть неспешнее, и звучал он почти как речь! Я придвинулся ближе к розовому беззубому рту, моё ухо ощущало стариковское дыхание.
- Это тебя… чуть нервирует… да? – проскрипел он. Звуки были искажены и прерывисты, но даже сквозь искажение можно было отчётливо разобрать ясные интонации – рассудочность, внимание и, удивительнее всего, юмор.
В последующие дни я прикладывал ухо к этому рту так часто, как медсёстры разрешали мне улизнуть. Он рассказывал мне о себе. Несколько лет назад удар оборвал все связи его мозга с телом. Фредди понял, что может видеть и слышать, но не в состоянии послать ответный сигнал тем, кто всё реже и реже приходил его навещать. В конце концов его увезли в Вирджинию, и в тамошней палате он за несколько лет тренировок научился издавать тихий скрип. Разумеется, врачи и сёстры знали, что он говорит, но они были слишком заняты, чтобы точить с ним лясы и, кроме того, считали, что разговоры его изнуряют. Так и оставили его на каталке болтаться в одиночестве на корабле без руля и ветрил и со сломанным радиопередатчиком. Он не был сумасшедшим; по-моему, Фредди отличался от Будды только тем, что пребывал в позе лотоса под другим углом. Когда мы сблизились, я заговорил о мысли, посещавшей молодых санитаров.
- Позволить человеку умереть ради его же блага? – проскрипел он скептически. – Это бред, поверь мне. Когда человек… кто угодно ещё… готов перестать жить… он перестаёт. Понаблюдай…
До того, как я ушёл из палаты, умерли двое овощей. Они перестали есть и умерли, словно бы приняли необратимое решение, и ни люди, ни медицина не могли его переменить. Словно бы решение это было принято единодушно и на клеточном уровне (помню, подруга рассказывала мне о своей попытке самоубийства: она легла навзничь и положила на лицо тряпку, вымоченную в тетрахлориде углерода. До того, как она полностью вырубилась, изнутри, от остального её тела, донёсся неожиданный вопль: «Эй! Стой! А как же мы? Почему нас не спросили?» Будучи в душе сторонницей демократии, она овладела собой против высокомерного решения разума. «У разума нет права убивать тело, - сказала она мне после той попытки. – Во всяком случае – от скуки…») к удовлетворению всех причастных.
Наказывать незамужних матерей? Что за чушь! Забота о старике или ребёнке не может быть наказанием для дееспособного человека, даже забота о не-умершем старике или о не-родившемся ребёнке. С этими существами независимо не только от их расы, веры и цвета кожи, но и от размера, обстоятельств или способностей должно обращаться как с равными, их право на жизнь нужно не просто признавать, его нужно защищать! Разве могут они защитить себя сами?
Ты – это ты с самого зачатия, и этот факт не изменится, какие бы физические формы не приняло твоё тело. У половозрелого малого, несущегося в «мустанге» на работу и готового душой и телом трудиться не щадя загорелого живота, неотъемлимых прав на жизнь, свободу и погоню за счастьем - ни на микрограмм больше, чем у трёхмесячного зародыша, который плещется в мешке с водами, или у овоща, двадцать лет гниющего в каталке. Кому ведома ценность и продолжительность трипа ближнего? Можем ли мы думать, что мир за ветровым стеклом «мустанга» более богат, свят или просто вменяем, нежели мир за этими блеклыми голубыми глазами? Может ли аборт быть чем-то кроме фашизма, возродившимся прихотью в новом интеллектуальном платье и выбравшим новую, более беззащитную жертву?
Пол, я уверен на все сто: аборты – это тяжкий кармический клин, и поддерживать их – за исключением случаев, когда нужно взаправду выбирать между жизнью матери и ребёнком, - значит подпитывать червя смятения.