в моей жизни; в моем сжатом комканом времени; во мне самом; в моих мыслях; в заботах моей матери; в вопросах моих друзей; в моих недоходящих до бумаги и клавиатуры текстах; в моей записной книжке; в ветрах моего города; в моем счастье; в моих снах; в моих пока-ещё-выигрышах в датскую рулетку; в моей глупой робости и нервности; и снова, и снова: во мне; в моем времени; во взгляде моих соседей сквозь щелку приоткрытой двери; в моей беспричинной и причинной тоске; в моих красивых и некрасивых улыбках; в моих нехватках; в моих недоговоренностях; в моих залезаниях на подоконник с ногами и чашкой кофе; в моих сигаретах; в чужих сигаретах; в моих картах; в картах города; в моем плейлисте; в толпе народа, заходящего в троллейбус… есть дырка, большая дырка с рваными краями, размером как раз с одного человека.
Вроде бы по всем признакам он должен быть, а его нет.

Это не совсем теми словами, синецветная, не совсем теми, голубоглазая, которыми надо; а точнее, совсем не теми, совсем не тогда и совсем не так, но ты ведь знаешь, обычно всё так и бывает; я знаю, что ты знаешь, я верю, да.
 - получается ты косишь одуванчики: самые высокие скашиваешь, самые низенькие гибнут сами - одна серединка остается. А я так не могу – я все одуванчики люблю, нельзя их убивать, никого нельзя.
 - тогда я разобью под твоими окнами клумбу и посажу там одуванчики, а после пойду сажать рожь.
Тошнотворный Chesterfield рано выросших мальчиков.
Зверь трясет ушами, молчит. У зверя проснулись инстинкты и заснули фразы в голове. Черный и счастливый носится по зелёному, валяется в одуванчиках.
Зверь не умеет говорить, но запахи захлестывают его; зверь  не умеет анализировать, но он умеет неплохо бегать и очень хорошо – забывать о прошлом и будущем ради мгновений; зверь тычется людям мокрым носом в ладони и виляет хвостом. Зверь не ищет – зверь натыкается; зверь уходит, не думая куда и откуда. Его замечают на улицах: мужчины и некоторые женщины, зверь смотрит им в глаза, но человек внутри зверя не позволяет ничего больше.  Небо неназванного ещё цвета гладит зверя по шерсти, а он держит руки в тепле пустых бездонных карманов, лишается понятий  и понимания. Знает, чует всё то, что необходимо, а всё, что не знает, считает ненужным и несвоевременным, только мешающим веселой игре зверя и чьих-то глаз.
ты ведь сможешь найти меня?
если
что
вдруг…
Тише, тише, девочка, успокойся. Не плачь, не переживай, не надо. Вот так. Сядь, пожалуйста. На, вот, держи - это чай, с лимоном, холодный. Попей водички, поболтай ногами, сидя на высокой кровати, и всё пройдет.
 Нет-нет, всё пройдет, только если ты перестанешь плакать. Переста-нешь. Если будешь продолжать, слёзы твои сольются в море, в котором мы все утонем, милая моя, так что не плачь. Ты ведь не хочешь, чтобы мы утонули? Да, я понимаю, что шли бы мы все отсюда шервудским лесом, не видеть, не слышать бы нас, только бы мы от тебя, наконец, уже отстали, но, всё-таки, не хочешь ведь? Вот, так-то лучше. Возьми носовой платок - простыней утираться некультурно. Теперь совсем замечательно.
 Давай поговорим. Пока можем сделать это с глазу на глаз, а? Серьезно поговорим, как серьезные люди, или, лучше даже, несерьезные. Сейчас ушли доктора (психолог, психиатр, невропатолог, детский терапевт и восемь гениев нетрадиционной медицины), нянечки, представители службы опеки и попечительства, добрый и злой полицейские, клоунский цирк и прочие заинтересованные лица, нас только двое, и мы можем как раз это сделать. Да, не буду тебе врать, они стоят сейчас все за этой картонной дверкой и внимательно слушают каждое наше с тобой слово, но здесь-то их нет, так что можно про них забыть. Видишь, какой я честный?  Открытая ладонь, и никак иначе. Да знаю я, знаю, что они все с тобой уже тысячу раз говорили, убеждали и разубеждали, приводили примеры, доводы и бродячих проповедников и, что тебе это всё, как ты произносишь по слогам, ос-то-чер-те-ло, да, и то другое слово, которое совсем уж неприлично произносить хорошим маленьким девочкам.  Но я-то с тобой ещё толком не говорил,  моя славная. А я, может, совсем другой, нежели они, ничуть не вежливый и не аккуратный, люблю утирать нос простыней, ругаться матом, впадать в депрессии и проклинать всех страшными египетскими проклятьями. Смеешься? Видишь, сколько у нас с тобой общего. Я ведь многое знаю и понимаю, чего они - нет, м?
Можно я сяду к тебе на кровать, поближе? Не дрожи и не бойся::  я теплый и безопасный, только костлявый немножко. Тебе, наверно, интересно, что я вообще здесь делаю? Да, действительно работаю, но к тебе моя работа никакого отношения не имеет. К тебе я просто так хожу, по личному почину, в свободное время. Ну почему бы мне к тебе просто так не ходить? Нет, дело не в том, что Самый Главный Гений нетрадиционной медицины мне приходится лучшим другом и партнером по нардам, это ни на что не влияет. Просто ты очень милая маленькая девочка, мне нравишься, я хочу тебе помочь, насколько смогу это сделать. Ты мне дей-стви-тель-но очень нравишься, очень. Что, не веришь? Ну не вру я, не вру. Действительно не вру. Что ж ты такая пуганая и подозрительная, что ж  ты такая нервная, летящая на высоте десять тысяч километров выше уровня моря, да ещё и над Марианской впадиной, что ж ты такая болезненная  и влюбчивая, текущая и срывающаяся, милая? Такая хорошая и такая безумная, а? Я всё, всё понимаю, конечно, хотя бы стараюсь понять, но это не мешает нам переживать за тебя, ни мне, ни нянечкам, ни самому главному гению нетрадиционной медицины, ни невидимому чудовищу, живущему под твоей железной кроватью, и мы просто хотим, чтобы…
Ну… ну что ты опять плачешь? Ты же сильная и умная, чего плакать-то? Ревёт тут в голос, лицо руками закрывает, дурочка глупая, взбалмошная. Два часа назад улыбалась, смеялась и прыгала, когда клоуны приходили, а теперь что? Рёва-корова, Царевна-Несмеяна. Страшно, конечно, и жутко, и всё бессмысленно, но плакать-то ещё бессмысленнее, чем всё остальное.
Кстати говоря, дуться, отворачиваться к стенке и молчать – это тоже глупо и бессмысленно, да-да, в таком случае действительно лучше уж плакать. Можно я тебя за руку возьму? Возьму тебя за руку, чтобы тебе было легче, чтобы твои горечи все слетелись ко мне в ладонь, как голодные птицы, чтобы я мог потом забрать их с собой, можно?
Какая у тебя теплая ладонь, уютная такая. А это холодное у меня в руке, это… ой, черт, это лезвие.
Да не визжи, не визжи ты так, у меня сейчас уши заложит от твоего крика, и руку мне не надо ногтями царапать. Я уже сам тебя отпустил. Можешь идти в другой конец комнаты, и жаться там испуганно в углу сколько влезет. Кто обманщик, я? Ты не спрашивала – я не говорил. Тем более что ж ты сама не знаешь, что у всех, даже у клоунов и подкроватных чудовищ, есть тонкая стальная полоска. Мне тоже такую дали, на всякий случай.
И не собирался я ничего делать, по крайней мере, насильно. Честно.
Не реви.
Не реви, пожалуйста, у тебя от этого красное некрасивое лицо, сопли из носа и царапины на щеках кровоточить начинают.
И не бойся. Я не садист. Изверг – возможно, но не садист. Мне не доставляет удовольствия полосовать на части маленьких хороших девочек, также их есть и насиловать, живых или мертвых.  Я склонен покупать девочкам мороженое и воздушные шарики, в редких 
Так однажды проснемся холодно на твоей подушке.
Ты счастливый, а я мертвый.
Помнишь...Лето?
Вприпрыжку по площадям, под палящим солнцем. В каменную прохладу. К высоким дверям. Лишь там - кто-то ещё. Только там я могу позволить существовать кому-то ещё. Потому что люблю...не так же, но по-другому. Как старого хорошего друга, которому можно довериться.
Помнишь...Осень?
Позднюю осень. Середину Ноября. Холодного и промозглого. Самого любимого. Не так же, конечно, но, как старого хорошего друга, которому можно довериться. Отдаться в ледяные объятия. Здесь - уже каменный холод. Острый, серый. Пусть день становится короче, а небо ниже. Пусть. Почти так, но пронзительнее, трепетнее и внимательнее.
Помнишь ли ты мокрые серые поля на закате? Fields of Neophilim. Поля, над которыми веет серый ветер. Ветер, похожий на шепот утром. Ветер, похожий на поминальную песнь вечером. Ветер, мой любимый ветер, не так, конечно... но как старый хороший друг, которому можно довериться и снять для него старые пластинки с полки, взъерошить волосы и накрасить черным глаза. А потом. Потом, как по завету тех, кого уже нет или тех, кто уже слишком стар, схватить тебя за руку, побежеть. И остановиться в двух сантиметрах от пропасти. Ты прижимаешь меня к себе и целуешь в макушку. Помнишь ли ты, что мы можем вечно стоять на краю этой пропасти? Могли.
Помнишь зиму?
Единственное время, когда я не боюсь света. Мягкого оранжево-желтого, рассеянного. Когда твои зрачки ни за что не сузятся. Когда в лютую стужу я верю в то, что есть дом, в котором самое главное окно - в арке, и выходит оно на дорогу, по которой спешат в тепло припозднившиеся прохожие. Серые крадущиеся, семенящие, спешащие, шествующие тени. А за окном - круглая зеленая лампа. А в чашке - чай с мятой. А чашку держат любимые руки.Руки, которым можно довериться.
Он рассекает толпу, бесцветную и размытую. Он сам немного размыт. Но очень цветен. Улыбается издалека, подходит, а я говорю: "Как же это… как же это так…". Метро, середина дня и он в зелёном шарфе сквозь толпу. Разве так можно? Говорю ему: "Как же ты так? Слушай, ну… ты же…".
А он улыбается, светится, берёт своей теплой рукой мою, отступает на шаг: "Пойдем – говорит – пойдем-пойдем, ты всех оставляй и пошли. Тянет меня к поездам до станции Китай-город и дальше. Я тебе покажу… –шум поезда не позволяет расслышать- Я Тебе хочу показать….понравится…обязательно…пошли…
Стою на месте, чувствую его ладонь ласковую и думаю: "Нееет. Это я тебя сейчас поведу. Подведу, вот, к мальчику-однокурснику и, честно глядя в глаза, его спрошу: один я или двое нас и держишь ли ты меня за руку. Возможно, усугублю свою репутацию местного сумасшедшего. Вот он мне ответит, а потом уже пойдем, конечно, куда ты там меня зовешь"
А может, я и не думаю это всё. Может, вслух ему говорю. Зря, наверно. Потому что я…нет, не просыпаюсь, но я вижу уже его бесцветную макушку и бесцветный шарф в бесцветной толпе. Или не его. Что там разглядишь в размытой серой массе…