Как вы когда-то разборчивы были,
О, дорогие мои.
Водки не пили, ее не любили,
Предпочитали Нюи.
Хотя я в первый раз покидал Москву на столь долгий срок (две с половиной недели для одомашненного Цехерита вполне могут быть приравнены к двум с половиной годам, векам и привычным уму тысячелетиям), город на удивление – даже как-то оскорбительно – не изменился. Это, в общем-то, и логично: он же не был покинут навсегда, чтобы пожухнуть увядшим бутоном, вяло опустив трубы и антенны. Городу было обещано возвращение. Но все же хотелось чего-то: то ли новой рекламы на улицах, то ли окончания бесконечного ремонта Белорусской, а может и вовсе других людей. Чего уж тут размениваться – новой земли и нового неба. Но все осталось так же. Только с некоторым удивлением и ленцой сегодня открывался зеленый глаз подземного диода (а как еще назвать метрошный дырокол, живописательные мои?) – да и все, пожалуй.
Вместе с городом не поменялись и люди. Они лишь с хрустом продолжали застывать в давно принятых позах, и мне оставалось только ходить по парку изваяний и замечать все новые складки и морщинки: боже, как же вывернула родственников и знакомых Кролика жизнь, как она высушила, перекрутила, перевила когда-то по-античному красивые тела.
Кстати, о складках и сгибах. Я всегда был уверен, больше того, видел по ночам из окна, как на улице остается время. Часть его утекает водой в песок, дождем в канализацию, а часть застывает, замерзает – и вот уже дома обрастают странными побегами, те пускают корни в асфальт, перегораживают дорогу, полупрозрачные, твердые, в последний момент перед принятием окончательной формы морозно похрустывающие… Так конденсируется время – паразитирует на домах, обвивая их, как плющ, и разрушая, проникая в стены и комнаты год за годом все глубже, пока какая-нибудь квартирка одинокой пенсионерки, вся в фотографиях и тяжелой деревянной мебели, не сдастся первой: время вытеснит из нее воздух, задушит ветхую хозяйку – и либо капитальный ремонт всех помещений, либо смерть: так рушится дерево, съеденное изнутри безобидными на вид грибами, так падают дома, подточенные временем.
В общем, недалеко ушли и люди. Если поздним вечером внимательно присмотреться к ним, то увидишь те самые полупрозрачные складки и морщины – это неизбежное время уже сковало твоего друга и теперь выкручивает, завивает затейливым узелком на память. Помни, мол, милый друг Летум, не забывай.
Поиск работы на сайтах навевает сугубую грусть – кажется, что редактор у нас должен быть только со знанием строительной, автомобильной или биржевой тематики (ах да, еще компьютеры, наши маленькие железные друзья с их тихим гудением). Впрочем, это и верно: заработать на машину, купить ее, поездить и врезаться в стену. А причем тут компьютеры? – А чтобы откомментировать эту короткую судьбу в блогах. О темпора, о морес!
И сразу навевает любимый, бог весть где и когда прочитанный образ: распятый на кресте вниз головой Цицерон, лоб которого лижут языки пламени, шепчет «O tempora!..» Сколько раз такая картинка появлялась в блокнотах, тетрадях, просто листах для почеркушек – и сколько раз утешала чем-то таинственно сродным, непонятным и глубоко верным.
Может - вышло, может - нет. Завтра посмотрим.09-07-2008 02:53
Золотая рыбка очень огорчалась, что Садко, когда того отпустил ее отец, совсем позабыл подводное царство – ах, эта проклятая суша! – и обещание жениться на ней, его царевне. Много лет – у них, волшебных и подводных свое понятие о времени – Рыбка ждала своего жениха, но он как назло переехал в какой-то большой город, стоявший на многие и многие мили от воды, и как будто зачарованный, не подходил к морю. Только состарясь и раздав все, что было, многочисленным детям, прижитым им с дочкой какого-то сухопутного князька, Садко на последние, специально припасенные деньги купил домик на побережье, чтобы там скоротать свои дни: за чередой будней он совсем забыл о своих приключениях – а может, ревнивый воздух сыграл с Богатым Гостем злую шутку… Но о Морской царевне Садко не вспоминал уже много лет, будто и не было ее вовсе на свете.
Однажды, гуляя по берегу моря, и как ребенок забавляясь поставленными рыбачьими сетями, Садко увидел в них в них необычайно большую кучу гнилых водорослей. Его странно поразил их запах – что-то знакомое, неуловимо тревожное, манящее – ах, какая вонь! – и Садко ушел домой. На следующий день повторилось то же самое – откуда же бедному Богатому Гостю было знать, что так – его когда-то любимой едой и украшениями – напоминает о себе Царевна? А на третий день она решила явиться сама. Садко узнал ее – наконец-то, после стольких лет – но сделать уже ничего не мог и не хотел: он был стар и думал мирно скончаться в своем прибрежном доме под ласковым солнцем – все эти любови и приключения были уже совсем не по нему.
Рыбка не обиделась – она не поняла, но приняла странный выбор любимого: его сухопутная старуха все еще охраняла черты былой красоты. Увы, не понял и не принял смирения дочери отец. Дагон наслал на побережье бурю, накрывшую дом Садко и его жены. Впрочем, через несколько лет под водой их простили, омолодили, Богатый Гость почувствовал в себе силы и переиграл короткую сухопутную жизнь – Рыбка и бывшая Старуха быстро нашли общий язык, и стали жить вместе с Садко одной семьей. Но жители побережья уже никогда не узнали об этом. На память о Садко им остались обломки его дома, а старое корыто, с трудом избежавшее гнева Дагона, еще долго показывали детям и внукам, поучая, что зазнаваться – грех: во-он как высоко занесся когда-то Богатый Гость – а теперь от него только и осталось что дырявая посудина. Глядя на это из-под воды, Садко посмеивался в короткую, по последней моде украшенную ракушками бороду. Спорить с сухопутными ему было лень.
На дворе ночь, а веки еще дергаются. Смотрят на белый экран глаза, стучат по черным клавишам пальцы – да никак ты, брат Летум, пишешь что-нибудь интересное и разное? – Ну да, дорогой мой Цехерит, да, именно скучное и одинаковое…
Про сны, значит. Один из самых реальных снов, в который еще долго веришь по пробуждении, – сон про то, как я учусь в школе. Казалось бы, ну и что тут такого? – Но я ведь еще там и работаю! Причем, заметьте, одновременно: во сне это все как-то стройно и логично. Работаю в одни часы, несу свет литературы и языцев, а потом пересаживаюсь – и вот меня уже учат математике недавние коллеги, потому что очень нужен аттестат – мало диплома, мало.
С чем связаны такие сны – сказать, в общем-то, нетрудно, к гадалке не ходи, кофейную гущу не тревожь – для гущи-то надо кофей выпить, а это такая гадость – страшенная! Даже и не знаю, что хуже – кофе или ликер Бейлис, полсотни грамм которого я уговорил недели две тому. С тех пор и хожу орлом – иным такого не дано.
М-да, таки о сонной школке – почему и зачем. Потому что большинство твоей «социальной активности» как было там, в школке, так и осталось. Потому что от почтеннейших учителей ты шарахался и на третий год (с гордостью: а сквозь многих из них и вовсе как сквозь стенку проходил – не удостоились, значит, шараханья), а таинственных учеников с непонятным-неглубоким внутренним миром тем паче не мог понять. Потому что неуверенность в силах и дрожание в членах – ах он, этот мандраж перед работой, – знакомы тебе как никому.
- Но сейчас, сейчас-то почему все это снится? – Ведь сказано уже всем директырям и заучам: превед, мол, пишите письма, вас покидает Вован, Прекрасная ушла, прощаюсь, ангел мой, с тобою! Так почему сегодня привиделось опять (а на заднем плане мелькал огромный и чудесный проф. Жаринов, стуча пальцем по столу и видя спину уходящего А.Ф.Лосева)? Бог его знает, почему – но ведь это же здорово, когда такое снится – в этом есть свое очарование: с задней парты раздается голос «А я здесь самый умный!», местных начальников запанибрата похлопываешь по плечу – и плевать, что в химии не в зуб ногой (знали бы вы, как это странно – всезнающий Летум выгнув бровь смотрит в тетрадь ученика и понимает, что ни хрена в этой химии не разумеет – ну и ладно, зато старички Кирсановы…).
И все же сны, видимо, будут уходить – сколько лет ты уже не сдавал экзаменов по ночам? Интересно, что будет сниться лет эдак через пять? – Бедный маленький автор за псевдонимом Мальчиков П.Х., сдающий рукопись в издательство? – Или фары надвигающегося поезда, в кабине которого сидит отвратительно похожий доперст? (Самая лучшая работа – это машинистом в метро.)
Или и вовсе жизнь-жестянка сверкнет консервным ножом – и сплошные мечи-посохи-фотонные отражатели? Поспим-увидим. Баиньки.
ЗЫ. А горечь Бейлиса хорошо заглушают свежие круассаны, да.
Целый день играл в Готику и только под вечер сделал что-то полезное: вынес на улицу старый диван, чтоб завтра на его место поставить новый. Диван – это же целая история. Раньше я ненавидел ломать и выбрасывать старые вещи, и специально приходилось убивать в себе чувство, чтобы так сделать – а иногда даже просыпался какой-то мерзкий азарт, зачем-то однажды в детстве разбил компас: бил долго, старательно – потом было очень плохо, кажется, даже плакал – но компас разбил. Стекло на подоконнике, пластиковый ремешок – достоевщинка в глазах.
А сейчас с вещами жестоко поступать – легче. Научился отрезать у себя в голове специальный мостик к центру сострадания (что может быть трогательнее: игрушка, подаренная бывшим знакомым: она ведь ни в чем не виновата, и так несчастна, что теперь не нужна, и тебе так неловко, и все не так). И вот с этим-то отрезанным мостиком откручиваешь ножки дивана, отламываешь спинку и по частям, по лестнице на улицу, а там через двор к мусорным бакам – и нет ни капли жалости: ты стал уже совсем большим, Агапит.
А ведь на диване спала бабушка – и ты сам в детстве, выходя из ванной в смешном платочке на голове (чтобы не простудиться) нырял на нем под красное атласное одеяло, где было так много место, что три тебя с легкостью не нашли бы друг друга. А однажды ты спрятался под диваном – тогда еще не было пузика и ширины плеч, можно было протискиваться, прижимаясь к полу, дыша ковром – скрываясь от врагов, непонятных людей в черном, которые приходили с лестницы и не находили под диваном сладко замирающего мальчика – да, однажды ты спрятался под диваном и напугал бабушку, схватив ее за ногу – это было очень глупо и даже не очень здорово – но эффектно, со ссорой на целый вечер, которую так хотелось отыграть назад, но зловещая рука уже протянулась из поддиванной щели…
Еще на деревянную боковую спинку можно было облокотиться – и смотреть вместе с мамой телевизор: мама всегда сидела в кресле, и сколько ты не просил ее перебраться к тебе, не соглашалась – спине нужна была опора. Но мама пересела в кресло уже поздно – в старшей школе, в институте, и об этом не очень хочется вспоминать.
И ткань – специальная красная ткань с вытравленными на ней серыми узорами, по которым никогда не получалось играть в лабиринт: все линии кончались тупиком, но пробовать все равно стоило – пока не появился тетрис и ромбы обоев с их геометрически правильными линиями не заменили собой другие забавы.
Теперь будет другой диван – раскладывающийся, двуспальный, с кожаными подлокотниками и уместно золотым кантом по ним. Шлагбаум через чувствительный мостик памяти опущен, и смена пройдет безболезненно.
Клапауций
…Можно даже придумать язык, в котором на уровне грамматики любое предложение будет энантиосемичным - и как на таком языке будет выглядеть любая книга.
Трурль
можно всё! но только…
Клапауций
Вот и я тоже так думаю. Открою книжку - лень. Мучит - ну и плевать, все равно я самый умный. И это радует.
Трурль
А я вот кажусь себе мудаком
Клапауций
Зря. Это у нас с тобой общая интоксикация. Переполненный сосуд. Ну и прочая льющаяся через край жизнь. Любимая мысль о том ,что как раз мысли-то беднее не становятся (можно себя объективно изучать изнутри, можно) - а метафор и прочих образов вполне хватает и в реальной жизни.
Трурль
Не хватает)
Клапауций
Игры, фильмы, друзья.
Трурль
Алкоголь, трава…
Клапауций
Алкоголь, трава - что вполне подходит (не для меня, впрочем). Все же разум приятно держать при себе, а тело в относительной бодрости.
И грустно еще, конечно, какие мы раньше были классически умные, и какие нынче стали умные по-своему.
Трурль
А я никогда не была классически умной
Клапауций
Я имел в виду пристрастие к книжной культуре.
Трурль
Знаешь, мне всегда казалось, что пристрастие к книжной культуре порождает пристрастие к алкогольной культуре. А ты исключение)
Клапауций
(Улыбаясь) ага. А Ци?
Трурль
А Ци гондонов не читала и не любила.
Клапауций
Это да. Так и мы Джойса ниасилили.
Клапауций
Хотя дело, конечно, не в Джойсе, а в том, что безумный дедушка Блок называл "знанием о событиях": мол, одни люди знают, что происходят события (рождается Христос, совершаются революции), а мещане и филистеры... Ну и соответственно вот это-то самое знание, вполне шизофреническое, и относит к книжной культуре - а у нас оно (конечно, с внутренним громким сомнением) было.
Клапауций
Извини за пафос.
Трурль
Нормальный такой пафос
Клапауций
Вообще, это все надо было давно, давным-давным-давно записать. Потому что Лонли-Локли и все такое.
Трурль
Лонли-локли жжот.
Клапауций
Пойду-ка я оформлю все это дело в пост - а то иначе меня не хватит. Ага?
Последняя осень была неуютной на водах, и хотя держался молодцом – был молодцом целый день, сейчас настроение как перед завтрашним отъездом в диалектологию, мама доглаживает майки, рюкзак наполовину собран, за окнами вечер в тревожных рыжих огнях, и в воздухе разлито напряженное ожидание – интересно, неужели это и правда всего лишь запах накаленного утюга?
Разберемся, доктор, я уже лег на кушетку. Завтрашнего дня я совсем не боюсь – как бы ни шутили все вокруг. А что, надо бояться? Другое дело, что провожающие, машущие платочками вслед, вдруг размываются в своих силуэтах – это вообще проблема последних месяцев: слишком много людей для одного маленького поезда. Но сейчас все они собрались на перроне, и перрон трогается по отношению к составу, состав – по отношению к перрону – и хотя все относительно вечности неподвижны, все равно меняются волшебно. Это как глядеть фильм не с позиции объективного оператора, а вдруг скакнуть в глаза второстепенного героя. И весь сюжет какой-то другой, и прежде прямые углы вдруг какие-то тупо-острые.
А так ведь ничего больше и не изменится – оставить свою закорючку-тайный знак в регистрационной книге, отгулять вечеринку, уехать в Питер – не надо никакого венчания, «просто расстоянье стало уже». Такая вот загадочная фраза. Самому бы еще понять ее глубокую внутреннюю правоту.
Я продолжаю с надеждой смотреть из героя.
Похоже, вы летучий голландец подводного мира. Технические характеристики: а я не знаю ваших технических характеристик. Я даже не знаю, откуда вы взялись. Вас не бывает. Но вы всегда всплываете вовремя и всего на несколько секунд, только для того, чтобы сердце успело уйти в пятки.Удар ваш сокрушителен и зубодробилен. Вы точно выбираете цель и бьёте наверняка. Ни разу не понадобилось второго выстрела. Вас любят друзья, которых у вас нет, и ненавидят враги, которые о вас не знают. Вам не нужно ни горючего ни запаса кислорода - когда вы заняты своей целью, вам и камбуз не нужен. Экипаж у вас есть, но это тени вас. Однако, трудолюбивые и внимательные. Вооружение: автономный метафизический внутренний комплекс тотального уничтожения всего на свете, включая себя. Живучесть лодки достигается тем, что она утонула в 19каком-то лохматом году вместе с секретом производства антипротонов.Вы не лидер. Вам это скучно. Эх, если бы хоть раз вы всё-таки попробовали нажать красную кнопку под стеклом в ходовой рубке... Вообще я тут подумал - лучше не надо.
xxx
да да да
мне очень нравится одна поговорка - она римская, но до нас дошла в сокращенном варианте.
"Деньги должны зарабатываться потом и кровью - потом наших рабов и кровью наших врагов."
согласен?
yyy
угу
xxx
вот и я так думаю.
yyy
Только с рабами и врагами напряженка.
А вообще-то, сегодня свободный вечер – и можно наконец выполнить стародавнее желание: что-нибудь написать – просто так, для себя. Иногда ведь хочется просто поговорить с самим собой, самые чудесные слова накопятся в голове, в пальцах, на языке – и письмо тогда почти равновелико оргазму, так же приближается, нарастает невыносимо сладостное, необоримое чувство – шестое.
Постоянно растрачивая слова для работы, не оставляя ничего себе, получишь только зовущую пустоту: напиши, напиши, – но не получается (ах, как хочется продолжить эротические ассоциации – про Онана, который изливал семя на землю – бесплодную землю бесполезной пустыни).
Ну да ничего, наступающий месяц июнь обещает быть до смешного символичным – тут и прощание с работой – нет, нам не будет не хватать друг друга, – и свадьба – так что, даст бог, слов будет больше, не придется их копить по буковке, откладывая по сусекам и тайным погребкам.
Нет ничего лучше, чем быть Рашель Шварценгольд. Однажды просто перестать быть собой, будто сменить зимнюю одежду на летнюю – нет, на осеннюю, – и уйти по лужам в высоких ботинках с жестокой шнуровкой. Только что был ты – здесь и сейчас, с камнем на сердце – или, допустим, в почках (видит бог, это не важно) – и вот уже тебя нет, чудесный метемпсихоз – а есть Рашель. Девятнадцать лет, под настроение сигарета, по вечерам – стакан вина, идти по молу до самого прибоя, и чтобы волосы развевались от свежего ветра.
Конечно, вернется зима – придет, метелями звеня – но с ума уже не сойти: в глубине сердца, в пещерке, заложенной тем самым камнем, дверка в осень, а там Рашель и совсем другая жизнь, свободная от забот, которые для нее просто не придуманы.
…И хоть я эти игры не люблю: зачем искать в словах какой-то смысл – но иногда все ж тянет посмотреть, приникнуть к ним циничным окуляром, как к скважине замочной в два шага подкрасться – и на корточках у двери зависнуть, не шурша и не дыша. Попался тут на ум мне как-то раз обычный равнобедренный треугл, который не унижу – нет, зачем – я суффиксом и тушкой окончанья. До окончанья ох как далеко! Сначала дверь, потом и подоконник, окно – и окончанье ждет тебя, красуясь грязной лужей на асфальте. Лети, коли дано тебе летать, а если нет – давай, покойся с миром. Да не вставай, не хнычь, не шевелись, ты уподоблен падавшей звезде, что путь на небосклоне прочертив, под бременем желания сокрылась в далекий и бесстрастный океан – иди, ищи теперь свои желанья! Вот это сублимация, мой друг!
Ах да, но мы вели речь о треугле… О, как же он сегодня равнобедрен! Как эротично выставлены вдаль бесстыдно обнаженные вершины, как точки их призывно нас манят, подрагивая в такт еще неловким движеньям твоего карандаша! Вот он все ближе, ствол его так крепок, уж выглянул из дерева графит, он маслянист, он антрацитно-черен, треугл ждет, вершинами дрожа… Волненье перекинулось на бедра, за ними вслед взметнулась биссектриса и тычется, еще слепой щенок, никак найти не может нужный угол – но нет, нашла! вонзилась! замерла… А карандаш смелей, он ближе, ближе! Он знает тайну, скрытую для всех, – треугл оказался треуголью! – и близится слияния экстаз! Над чуткими вершинами сторон твой карандаш уже выводит буквы. Их три, заветных буквы: А, В, С! И верное признанье состоялось. Теперь в нее войди уже как царь, как полновластный ластиковладелец, готовый и карать, и награждать. Веди и дли – о, дольше! – медиану, еще одну, еще, еще еще!..
Чертеж готов. Пора и закурить.
Неуютно бывает часто, потому что надо пить ново-пассит, а не пытаться заменить его башоргом, неуютно даже сейчас, потому что завтра в школку, и противно сводит низ живота. Но этот неуют, который там, внизу – он привычный. Перемешанный с брезгливостью, отступающий в леса, окружающие Башню. Здесь позволю себе маленькое лирическое отступление. Развлекаясь двумя работами – в школке и в издательстве – я отдаю предпочтение второй. И не только потому что там приходится полагаться только на себя, на свои верные слова, свой безупречный вкус, который никогда не подведет уже потому что он свой. А еще и потому, что в издательстве я бываю редко и пройдет немало лет, прежде чем Летум успеет поссориться там с кем-нибудь. Уж такая у него неуживчивая aka сволочная натура. А в школке (и не говорите про женский коллектив) вполне хватило трех лет, чтобы плевать на одну половину коллег, избегать другую и мило улыбаться и не пытаться разговаривать с третьей. Половиной.
Так что лучшая моя работа – это работа удаленная, удалить себя куда-нибудь подальше и там, тихо за морем, кропать по строчке и клевать по зернышку.
Это было маленькое отступление. А теперь о неуюте.
Так вот, все, из-за чего обычно испытываешь неуют, связано напрямую со мной и, поднапрягшись (другое дело, что поднапрячься я не смогу), это все можно разрешить. На каждый гордиев узел есть, как известно, свой дамоклов меч.
А вот если решают за тебя… Да, я про выборы, дети мои. Про второе, значит, декабря. Сколько бы ни читать мемуаров, все равно незабвенные тридцатые или сороковые останутся артефактом, невыносимо легкими временами. Редко-редко, как с историей о ночном чтении Полежаевым стихов Николаю, удавалось почувствовать и испытать – омерзение, гнев, бессилие. То есть, конечно, в блеске и славе Летум входил прямо к взлызистой медузе с усами и натягивал ей усы на взлызины, вот только Полежаеву, прах которого истлел в гробу, от этого уже не было легче. И сейчас, когда смотришь по телевизору чудные кадры «Россия за Путина», когда эти только что не факельные шествия живым ковром – омерзительным – шевелятся вокруг насыщенного синего подиума – тогда становится на самом деле страшно. Я ведь не зря читал – а впрочем, даже если бы и читать не умел – это же должно быть в крови, это презрение к толпе…
Я помню, и ты этим строем шагал,
Ведомый Палладой…
А если это презрение есть в груди только у тебя – или у тебя и еще нескольких бессильных да пары новодворских – вот тогда-то становится по-настоящему жутко, потому что отнимают ту эфемерную свободу, которая звучит в надмирной музыке. И пусть никуда она на самом деле не исчезнет, солнце также будет всходить, в магазинах также будут ананасы, и даже Интернет будет – но ведь тебя публично, многотысячной глоткой, обло, озорно и стозевно оскорбили, ты сглотнул, а дальше живи свою маленькую личную жизнь. Выключить телевизор, не читать ЕЖ – и все, Путин кончится, Единая Россия рассеется, как болотная хмарь…
Да, я не так остро чувствую, я трезв и расчетлив, трагедия не повторится, у них всех слишком много денег, чтобы удержаться от фарса, но если не получается ужиться даже в школке, то как же терпеть это…
Мама моя анархия, святая Чухчухнюк!