Меня здесь, может, давно бы не было - неразличимость на фоне неба – неясность звука моих шагов и кто хотел бы, уже не смог назвать по имени, или другом, я выбирала корвет ли, люггер – у кромки моря под крики, всполох белесых чаек и я, как олух, песчаный берег стерев в муку, все оставалась на берегу, глотала ветер /читай – свободу/, и понимала – чего мне много, так это ветра – шального, сильного, и неба – с белым и апельсиновым.
Звенели маленькие колокольчики, такие нежные, беззащитные, сначала девятнадцать, потом двадцать, двадцать один, двадцать два, шептанием, переливами арфических струн, трепещущим в них ветром, шорохом моря. Будили невозможно-белого пса, тот поднимал лохматую морду, вслушивался, вставал на сильные лапы, мчался к самой маленькой девочке, сидел рядом подолгу. Вот, говорит, маяк, за ним не видно февраль, под ним мокрые скалы, в нем маленький светлячок, перед ним белые корабли.
Чуть поодаль абортарий, там появлялись на свет недоношенные детки, самые маленькие на свете детки. Все детки садились на белые корабли, уплывали в море, и оно их укачивало, убаюкивало, донашивало. А маленькая девочка осталась здесь, потому что услышала трель нежного колокольчика. Не добраться теперь до Острова Маленьких Деток, где вечные игры и сладости, где бродят стадами плюшевые медведи.
Из сладостей у маленькой девочки горький кофе, из игр – транквилизатор, бинты и амоксиклав, больше всего она любит гладить невозможно-белого пса.
Колокольчики привязаны к стальной струне, струна натянута над центральной площадью, по ней нужно идти вперед, ступать на пружинящий воздух босыми ногами, делать каждый неизвестный шаг, бежать от колокольчика к колокольчику, отличать звон первого от второго, балансиром сердце катать в груди, надеяться – не сорвешься.
Ночью тебя хватают и рвут аорту, ты смотришь по сторонам расширенными зрачками на не рожденных детей и хирургов, делающих аборты. Что это? Скоро тьма – чувствую позвонками – дальше детство, утроба, зачатие, утлый челн – я возвращаюсь в суть – к шлейфу, причалу, рифу, берегу, тверди, слову /которое не при чем, ибо из жизни всей предсмертному верить хрипу только могу/, к Софии, трем её дочерям – дальше не разобрать, ни вспомнить, ни зацепиться краешком жизни за стены тоннеля, ведущего к тем дверям, перед которыми толпами бродят самоубийцы. И вдруг отпускают – тени - зашивают тебе аорту, ранка – как на собаке – заживает за три недели и тебе остается только кошмарное утро и память о взглядах хирургов, делающих аборты так, будто они, невинные, не при деле..
...В метрополитене, по колено в крови,
Душа летит как лебедь –
Слишком много любви... ©
Моя первая любовь научила меня не бояться одиночества,
моя вторая любовь научила меня не жалеть о прошлом,
моя третья любовь научила меня отличать порывы души от порывов тела,
моя четвертая любовь научила меня не придавать словам большого значения,
моя пятая любовь показала мне, что человек может быть зверем в искусной маске,
моя шестая любовь научила меня крепко держать удар,
моя седьмая любовь научила меня пить черный ром,
моя восьмая любовь научила меня верить только в себя,
я не могу встретить девятую любовь,
я не могу встретить девятую любовь,
я мертвый ангел,
я не могу встретить девятую любовь,
может быть, это потому что я не хочу больше учиться,
наверно, это потому что я не хочу больше учиться.
...Пропорот бок, и залив глубок.
Никто не виновен: наш лоцман – Бог... ©
Я смотрела на небо сквозь зелень веток, я пыталась нащупать штурвал и вектор угадать, чтобы больше не сбиться с курса наладонных линий, шалела. Пульсом учащенным била мне кровь запястья и гортань, чтобы я ощущала счастья вкус соленый и вяжущий словно вишня – я боялась как бы чего не вышло по ту сторону губ, но язык искусан – я спасалась абсентом, шмотьём, искусством, вертикальной прямой на картине мыслей достигающей неба, нирваны, выси, взглядом друга, а друг – оказалось – сказка, где надежда на светлый конец напрасна, ибо свет не уместен – по крайней мере – в этой жизни, он после, в конце тоннеля.
Свобода кровью течет по жилам - как по каналам, кажется, кого-то я все-таки доконала, здесь давно говорят на своем наречье, а я – неумелая - все его искалечила, не принимайте осанку за фанфаронство – я уезжаю спать обнимая солнце, я уезжаю трогать его руками, я так устала с овцами и волками - выть или блеять, я еду прижаться к стенам - города, чьи каналы бегут по венам..
Невосполнимые потери,
кошмар истерик
и ссадины на юном теле
в боях без правил
начертанные, вечер меток – палит не целясь
и иероглифы в постели /почти что/ правы.
Не думать – по совету друга –
хотя бы меньше.
Мой зверь убит, но не напуган,
плачу исправно
бессонницей за взгляды умных, красивых женщин,
которые преуспевают в боях без правил,
натаскиваю их на руки – незащищено –
ладони к небу – а рассветы так цветом схожи
с моими снами – в жилах женщин живет волчонок,
у них особые таланты к резьбе по коже.
- Доктор, привет, реанимируй вот этот труп. Ну я не знаю.. может быть гинеколог, может быть психиатр /твой лучший друг/, может быть даже справится кардиолог /но этот навряд ли, он столько раз лажал/. Эта душа - спущенный дирижабль, мысли её пробили сквозным на вылет, ты полечи, может быть что-то выйдет, выгорит солнцем, срастется разбитой бровью, сердце её пустыми дворами бродит, тащит её за собой на стальном канате, лечит её аспирином, бинтами, ватой...
- Если б все души, в любви зачатые, раз в неделю у солнца принимали причастие, не варились бы в обескровленную зайчатину, вырастали бы, были, возможно, счастливы, если бы нежность сочилась не лишь между ног, но и между ребер, если бы в ребра не из обреза стальною дробью – шло бы меньше мрамора на надгробья и в вашей крови не тонули бы ваши боги. И еще, врачи болели туберкулезом - я им троим ношу на могилы розы...
Небо – такое знакомое – морду кладет на лапы и спит на крышах большого города, делает вид /иногда/ что оно не слышит ничего, рассыпает на ночь созвездия, льёт по бокалам безумные сны, цитирует строки любимой книги, напоминает что мы могли бы.. но не сделали, или /чаще/ сделали слишком много, что эта дорога вот-вот и выведет к берегу, вереску, морю, белому кораблю, девятибалльному шторму, незримому алтарю, на который положены тысячи жертв всем дочерям Софии – жертв, не спасших ни от одной стихии, но научивших тратить не ожидая сдачи + не стоять с толпой в очередь на раздачу правды ли, нежности или руин от веры. Небу давно понятно кто Джокер, конкистадор, тореро, Понтий Пилат, Кармен, Пресвятая Дева, ясно, где браконьеры, где раненый зверь загнанный до предела. Синева его обнимает закатами, тает на шелке кожи, чует движение крови по венам, оно, похоже, слышит гораздо больше, чем нам казалось с детства и ОТЛИЧАЕТ биение дятла в ствол от биения в ребра сердца.
…От голода и ветра, от холодного ума,
От электрического смеха, безусловного рефлекса,
От всех рождений и смертей перерождений и смертей перерождений
Домой!… ©
Я, доктор, 5 месяцев не открывала йод, ваша сестричка – бестия - просто врёт, выпустите меня из мягкой моей палаты, я вам хочу отдать тапочки и халатик. Доктор, я, правда, уже начала различать полярность, я устаю от окна до окна слоняться, я потонула в горах бинтов и ваты, мне бы свернуться у этой Весны на лапах. Ни про кого не хочу говорить плохого, но - ваша сестричка делает мне уколы, от которых, поверьте, хочется удавиться. Я думаю, доктор, надо поторопиться, ибо от доз лекарственных препаратов у меня ноет печень, а все эти аппараты я раздербаню вдребезги в процедурной – мне и от них невыносимо дурно. Я хочу мерить шагами город, поднимать белоснежной рубахи ворот, слепнуть от оранжевого на синем. Мне б внутривенную верную дозу силы, чтобы за всех - что любы - не выкашливать с кровью сердце, чтобы прокусывать губы только во время секса, чтобы раскинув руки падать спиной на ветер, чтобы - сквозь зубы - "сука!" не сплёвывать в туалете..
Доктор волынил и не хотел решать, но я предложила вермут на брудершафт, когда медсестричка бегала за второй он процедил "иди" и отпустил домой.
…Потому что душа существует в теле,
Жизнь будет лучше, чем мы хотели… ©
Подрастаю. Стану умней и краше,
докуплю – до сто и одной – рубашек,
заплутаю следы навсегда и после
буду мерить шагами не землю – воздух.
Полюблю Весну – молодую женщину,
наплюю, что с Небом уже повенчана,
пусть она мне дарит букетов нежность,
я отдам ей – даром! – мою безбрежность,
зацелую в губы её, расплавлю.
"Я тебе траву и листы расправлю" -
будет обещать и ласкать лучами,
и соприкасаться со мной плечами,
называть то солнышком, то Натахой
заползать рукой под мою рубаху.
И мы будем с ней, как большие дети,
обо всём мечтать, что на этом свете
НЕВОЗМОЖНО, но что бесконечно тянет,
и вдвоём ночами теряя память,
расплавляя кольца и ртуть взрывая,
от движения каждого изнывая,
подыхая в этом прекрасном танце,
подарив обещания не расстаться,
разукрасив стены цветами моря -
мы не будем знать НИКАКОГО горя,
никаких сомнений, предательств, бойни
и набатов с пылающей колокольни.
Посмотри – прилетает бабочка Махаон, посмотри – бьёт нежными крыльями пустоту, взбивает пространство в радужную мечту, не улетает вон. Но в этом доме стены покрылись инеем, инеем, который уже не тает и бабочка погибает, а ты её не хоронишь, теплишь, греешь в ладонях, шепчешь ей: "Потерпи, потерпи немного, до Весны ещё полдороги, до Солнца ещё полшага, додышать бы!.." Но бабочка коченеет, костенеет, рассыпается на пыльцу, оставляя после себя песок, который бежит тонкими струйками между дрожащих пальцев, застилает пол, засыпает всё до самого подоконника и тебе никуда не спрятаться, нéкуда подеваться – одеваться, бежать, чтобы он не засыпал горло тебе и не превратил в покойника.
Не кричи, успокойся, бабочка Махаон тяжело-тяжело болела, ей стало гораздо лучше, теперь ничего не бойся, стлевшее её тело развеет холодный ветер. Да, мы, конечно, в ответе за всех кого приручили, нас с тобой так учили, но иногда становится слишком больно где-то под левой грудью и надо сказать "довольно", вырваться на свободу, оставив в капкане лапу, и надо по ней не плакать.
Посмотри – это колокол бьёт набат по всем судьбам, которые намечались, но зимой зародышами скончались, это звездочки – свет которых кому-то, конечно, нужен – западают в нутро и выворачивают наружу нас, и ведь это не в первый раз и не в последний раз, потому что это всего лишь третий или четвертый класс школы, которую нам предстоит пройти, вглядываясь в пути в себя, как в небо, которое не разглядеть насквозь, до которого сотни верст.
Посмотри на эту Весну, от неё штормит, от неё буянит по венам Ветер, Солнце сочится в жилы, заполняет собою всё и тогда болит меньше, а неровные шрамы – весть о том, что зажили пробоины в легких и раны, рваные по краям. Весна гладит моё предплечие втихаря, улыбается, говорит, что я стала совсем большой, а потом рассказывает, что у Тебя будет всё хорошо - и тогда я, в ответ, улыбаюсь тоже и глажу её по атласной коже.
Мой Пиздец по утрам ест кашу на молоке – каждую ночь он водит меня к реке – он показывает мне самое глубокое место – заводит в воду и нарекает своей невестой – без серебра нестерпимо ноют больные руки – вода шепотом предлагает взять меня на поруки – и я бегу – шальная – на встречу - туда, где глубже – но всё вокруг становится грязной лужей – и, понимая что это только витраж из нелепых снов, я вытираю ладонью лоб и пытаюсь унять озноб. Эти шутки со мной творятся дни, из которых можно составить годы – потому я хватаю разбитым ртом каждый кусок Свободы – по мне текут струи тонкой отвязной нежности – я брежу, схожу с ума и режу всё, что мне не даёт дышать, превращая ткань моей жизни в пытку – моя боль свивается красной атласной ниткой – обвивает плотными кольцами тонкую мою шею – и я наконец подыхаю – и дьявольски хорошею
Он думал о жестах и каждом из сказанных слов – он шел по стальному канату над площадью жизни – держал свои руки вразлет – он в глазах хоронил свою боль о каждой ошибке – о каждом из тех, кто ему продавал золотые слова, а слова были глиной – он стоптал свои туфли в труху – он всегда улыбался всем тем ротозеям, что стояли на площади жизни – он писал, чтобы помнить, имена на предплечье руки – он катал своё сердце в груди основным балансиром – он ладонями брался за воздух и гривы ветров – он шел только вперед и ни шагу себе не позволил - обратно – он накладывал грим на лицо и на все свои шрамы – он выветривал память о днях и ночах, тех которые били под дых и после которых он ловил равновесие пляской на этом канате – у него в горле ком из чужой, заморозившей гланды, слюны – он уже не завидует тем, у кого больше шансов остаться живыми над площадью жизни – он измерил свой путь в литрах пролитой крови на снег – он сухими губами сушил чьи-то губы – он любимых измерил количеством взглядов насквозь – он всё помнит – у него за спиной белоснежные крылья – он взлетает над площадью жизни под самое небо
И волна отрешенности давится сгустком вечерней тоски – спиленным дубом со сто и одним кольцом - памятью рук – движением головы под руками – тяжестью серебра – черной водой обреченных на русло каналов – кровью не обреченной на вены – верой дошедшей до этой стены – номерами квартир – ускользающим полом квартиры – отсутствием страха = способности выжить – закрыть от удара лицо – закрыть от удара лицо
Черный лист в эту стужу танцует канкан, окруженный продрогшими ветками голых деревьев – он не ищет весны – не надеется выжить в тепле – не может упасть – обессилел в попытках сорваться – он танцует канкан много месяцев зимних сражений – он не может исчезнуть в краях, где давно похоронено всё, чем он жил – черный лист заворожено плавится в вальсе тумана – он останется здесь, дотанцует до почек – умрет разложившейся памятью прошлого года
Поход на Север – как конвульсии эпилептика. Доктор, неужели ты думал, что всем по плечу ветер сбивающий с ног, неужели ты думал – всем по плечу соль на растресканной коже. Доктор, почему ты зашил столько ран, наложил столько белых повязок, вколол столько морфия в вены, посадил в инвалидные кресла – но! – ты не сказал повернуть. Новый день по щекам проходился ладонью, был беспомощным каждый урок, отвечая который ты был награжден не отметкой, а болью, где-то в центре груди. Доктор, ты говорил, что в каналах здесь нету воды, что течет в них веками только вера в того, кто является ночью, только сила твоя, без которой тебе не пожали б руки /а пожали бы нервно плечами/, только рвущая душу тоска вперемешку с слезами детей, Доктор, ты не сказал повернуть, ты прибил мою веру гвоздями к кирпичной стене, как картину, которой там самое место, ты смотрел на неё. А старуха с косой привязалась к нам в самом начале, её тонкие пальцы опускались в Фонтанку и срывали победы, доктор, ты ей давал аспирин и мерил давление ночью, ты воочию видел её, почему ты тогда не отсек ей руки.
Поход на Север – как очередь многие дни за товаром по имени Правда, шприц на 10 кубов мне вколол внутривенно её, внутрисердечно и кровь донесла во все жилы. Доктор, бьется ли сердце мое, есть ли пульс у меня, долог срок мой? Ты молчишь, ты стоишь у окна и смотришь в холодную даль на чарующий Север.
В голове скребут золотые крысы, коготки запускают – читают мысли, проедают дыры, бегут кругами по моему нутру и в ужасе убегают – как с тонущего корабля, с криками "сука, бля!" исчезают из виду, и я не держу на них никакой обиды, не держу злой памяти, памятуя о том что бывает, когда ты держишь, или тебя держат и не отпускают, когда кожа рвется, разрывается на липкие клочья, в мясо, окропляя тела и души изрядно красным. Золотые крысы тонут во мне как в море, травятся остро тем, чем дышат внутри и тем, чем их кормят мои сухожилия, давятся тем, что я все же помню, попутно вонзают свои клыки в мертвые корни, проросшие в сердце, разорвавшие всё на части. В "дурака" играю картами красной масти. Дело - дрянь. Наложить все швы – слишком мало ниток, слишком много бинтов потрачено на убитых, зрачки разъедает до дна, выкалывает красная масть. Доктор, операция удалась.