• Авторизация


"Нортенгерское аббатство" Джейн Остин в переводе И. С. Маршак lj_paslen 19-08-2017 21:58


Кэтрин, английская душою, читала очень много [готических] романов. Они заменяли ей, дурнушке с пацанскими манерами, унылую реальность многодетной семьи небогатого священника.
Поэтому, когда бездетные состоятельные соседи на пару недель поехали в курортный Бат, позвав Кэтрин с собой, она с радостью согласилась.

Птичка вырвалась. В Бате (Остин хорошо знала атмосферу этого города – какое-то время семья её жила в Бате) на одном из балов она познакомилась с богатым ухажёром, который, правда, на следующий день исчез.

Разумеется, Кэтрин начала тосковать по Генри, плакать и заламывать руки, но только когда оставалась в полном одиночестве, так как показывать горе публично как-то не принято.

На людях важно вести себя сообразно кодексу поведения порядочной девушки (какой же это ужас-ужас кататься с молодыми людьми в открытой двуколке без сопровождения старших!), то есть быть максимально честной, искренней и предсказуемой – так же, впрочем, как предсказуемы и другие представители джентельменской культуры, в которой важнее всего не создавать другим сложностей.

Уже не в первый раз, Остин делает своих героев и обстоятельства, в которые они попадают, неразрешимыми именно из-за приверженности к добродетельному кодексу поведения.
В финале он обязательно будет вознаграждён, а порок, конечно же, попран.

Однако, между внешним и внутренним всегда существует огромный зазор, особенностям которого, на первый взгляд, и посвящено «Нортенгерское аббатство».

Но только на самый первый, так как книга эта – о литературе и ментальных конструкциях, провоцируемых культурой (литература – частный, но выпуклый случай её действия) и определяющих человеческое существование.
Способных определить, исковеркав судьбу, заплутавшую в химерах, если та вовремя не спустится с небес на землю – и не захлопнет очередной роман.

Этим самым, кстати, один из первых романов Джейн Остин весьма напоминает недавнюю книгу Андрея Зорина «Появление героя», показавшего как подобные «эмоциональные матрицы» возникают на примере русской культуры раннего романтизма.

В «Новой газете» мне приходилось писать об этой великолепной книге, повествующей о судьбе Андрея Тургенева, чья жизнь и смерть оказались запрограммированы чтением одних книг («Страдание юного Вертера» Гёте) и не чтением других («Рене» Шатобриана, дававший возможность выхода и разрешения любовных противоречий, опоздал с русским переводом и Тургенев погиб).





«Нортенгерское аббатство» тоже создавалось в эпоху, переходную, от классицизма к романтизму, когда эмоциональная парадигма полностью менялась, а в моду вошли готические романы с таинственными развалинами, духами да призраками, а также старинными рукописями, найденными в руинах.

Именно из-за этого смещения Остин пишет к своему роману предуведомление, значимость которого теперь от нас ускользает.

Однако писательнице было важно сообщить читателю, что «прошло тринадцать лет после завершения этой работы, много больше – с тех пор как она была задумана, и что за истекшие годы географические понятия, человеческие характеры и взгляды, а также литература претерпели существенные изменения…»

Казалось бы, 13 лет для вечного хлеба – ничтожная величина, но Остин важно было заострить внимание на том, что она изображает минувшие моды (в том числе литературные) и уходящие типы периода литературного сентиментализма.
Кэтрин, познакомившись на балу с Генри, тут же начинает строить на него планы, однако, парень исчезает на какое-то время, чтобы главная героиня могла погрузиться в бурю интимных переживаний.

Через какое-то время Генри вновь появляется в Бате.
Оказывается, он заезжал на курорт для того, чтобы подыскать квартиру себе и своей сестре, а, сняв апартаменты, тут же уехал.
Вся душевная машинерия, автоматически запущенная Кэтрин, оказывается напрасной.

Она должна показать экономику траты и необходимость преувеличений, которые затем девушка конвертирует в душевной привязанности.
Следует сближение с Генри и его сестрой Элеонорой, которые приглашают Кэтрин погостить в своё средневековое поместье.

Кэтрин предвкушает не только будущую помолвку (кодекс поведения настолько зарегламентирован, что длительный визит может означать только одно, «это самое», чего ждут все девочки всех времён и народов, напрасно серьёзные люди дергать бы её не стали, внушая
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Нортенгерское аббатство" Джейн Остин в переводе И. С. Маршак lj_paslen 19-08-2017 21:58


Кэтрин, английская душою, читала очень много [готических] романов. Они заменяли ей, дурнушке с пацанскими манерами, унылую реальность многодетной семьи небогатого священника.
Поэтому, когда бездетные состоятельные соседи на пару недель поехали в курортный Бат, позвав Кэтрин с собой, она с радостью согласилась.

Птичка вырвалась. В Бате (Остин хорошо знала атмосферу этого города – какое-то время семья её жила в Бате) на одном из балов она познакомилась с богатым ухажёром, который, правда, на следующий день исчез.

Разумеется, Кэтрин начала тосковать по Генри, плакать и заламывать руки, но только когда оставалась в полном одиночестве, так как показывать горе публично как-то не принято.

На людях важно вести себя сообразно кодексу поведения порядочной девушки (какой же это ужас-ужас кататься с молодыми людьми в открытой двуколке без сопровождения старших!), то есть быть максимально честной, искренней и предсказуемой – так же, впрочем, как предсказуемы и другие представители джентельменской культуры, в которой важнее всего не создавать другим сложностей.

Уже не в первый раз, Остин делает своих героев и обстоятельства, в которые они попадают, неразрешимыми именно из-за приверженности к добродетельному кодексу поведения.
В финале он обязательно будет вознаграждён, а порок, конечно же, попран.

Однако, между внешним и внутренним всегда существует огромный зазор, особенностям которого, на первый взгляд, и посвящено «Нортенгерское аббатство».

Но только на самый первый, так как книга эта – о литературе и ментальных конструкциях, провоцируемых культурой (литература – частный, но выпуклый случай её действия) и определяющих человеческое существование.
Способных определить, исковеркав судьбу, заплутавшую в химерах, если та вовремя не спустится с небес на землю – и не захлопнет очередной роман.

Этим самым, кстати, один из первых романов Джейн Остин весьма напоминает недавнюю книгу Андрея Зорина «Появление героя», показавшего как подобные «эмоциональные матрицы» возникают на примере русской культуры раннего романтизма.

В «Новой газете» мне приходилось писать об этой великолепной книге, повествующей о судьбе Андрея Тургенева, чья жизнь и смерть оказались запрограммированы чтением одних книг («Страдание юного Вертера» Гёте) и не чтением других («Рене» Шатобриана, дававший возможность выхода и разрешения любовных противоречий, опоздал с русским переводом и Тургенев погиб).





«Нортенгерское аббатство» тоже создавалось в эпоху, переходную, от классицизма к романтизму, когда эмоциональная парадигма полностью менялась, а в моду вошли готические романы с таинственными развалинами, духами да призраками, а также старинными рукописями, найденными в руинах.

Именно из-за этого смещения Остин пишет к своему роману предуведомление, значимость которого теперь от нас ускользает.

Однако писательнице было важно сообщить читателю, что «прошло тринадцать лет после завершения этой работы, много больше – с тех пор как она была задумана, и что за истекшие годы географические понятия, человеческие характеры и взгляды, а также литература претерпели существенные изменения…»

Казалось бы, 13 лет для вечного хлеба – ничтожная величина, но Остин важно было заострить внимание на том, что она изображает минувшие моды (в том числе литературные) и уходящие типы периода литературного сентиментализма.
Кэтрин, познакомившись на балу с Генри, тут же начинает строить на него планы, однако, парень исчезает на какое-то время, чтобы главная героиня могла погрузиться в бурю интимных переживаний.

Через какое-то время Генри вновь появляется в Бате.
Оказывается, он заезжал на курорт для того, чтобы подыскать квартиру себе и своей сестре, а, сняв апартаменты, тут же уехал.
Вся душевная машинерия, автоматически запущенная Кэтрин, оказывается напрасной.

Она должна показать экономику траты и необходимость преувеличений, которые затем девушка конвертирует в душевной привязанности.
Следует сближение с Генри и его сестрой Элеонорой, которые приглашают Кэтрин погостить в своё средневековое поместье.

Кэтрин предвкушает не только будущую помолвку (кодекс поведения настолько зарегламентирован, что длительный визит может означать только одно, «это самое», чего ждут все девочки всех времён и народов, напрасно серьёзные люди дергать бы её не стали, внушая
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии

"Нортенгерское аббатство" Джейн Остин в переводе И. С. Маршак lj_paslen 19-08-2017 21:58


Кэтрин, английская душою, читала очень много [готических] романов. Они заменяли ей, дурнушке с пацанскими манерами, унылую реальность многодетной семьи небогатого священника.
Поэтому, когда бездетные состоятельные соседи на пару недель поехали в курортный Бат, позвав Кэтрин с собой, она с радостью согласилась.

Птичка вырвалась. В Бате (Остин хорошо знала атмосферу этого города – какое-то время семья её жила в Бате) на одном из балов она познакомилась с богатым ухажёром, который, правда, на следующий день исчез.

Разумеется, Кэтрин начала тосковать по Генри, плакать и заламывать руки, но только когда оставалась в полном одиночестве, так как показывать горе публично как-то не принято.

На людях важно вести себя сообразно кодексу поведения порядочной девушки (какой же это ужас-ужас кататься с молодыми людьми в открытой двуколке без сопровождения старших!), то есть быть максимально честной, искренней и предсказуемой – так же, впрочем, как предсказуемы и другие представители джентельменской культуры, в которой важнее всего не создавать другим сложностей.

Уже не в первый раз, Остин делает своих героев и обстоятельства, в которые они попадают, неразрешимыми именно из-за приверженности к добродетельному кодексу поведения.
В финале он обязательно будет вознаграждён, а порок, конечно же, попран.

Однако, между внешним и внутренним всегда существует огромный зазор, особенностям которого, на первый взгляд, и посвящено «Нортенгерское аббатство».

Но только на самый первый, так как книга эта – о литературе и ментальных конструкциях, провоцируемых культурой (литература – частный, но выпуклый случай её действия) и определяющих человеческое существование.
Способных определить, исковеркав судьбу, заплутавшую в химерах, если та вовремя не спустится с небес на землю – и не захлопнет очередной роман.

Этим самым, кстати, один из первых романов Джейн Остин весьма напоминает недавнюю книгу Андрея Зорина «Появление героя», показавшего как подобные «эмоциональные матрицы» возникают на примере русской культуры раннего романтизма.

В «Новой газете» мне приходилось писать об этой великолепной книге, повествующей о судьбе Андрея Тургенева, чья жизнь и смерть оказались запрограммированы чтением одних книг («Страдание юного Вертера» Гёте) и не чтением других («Рене» Шатобриана, дававший возможность выхода и разрешения любовных противоречий, опоздал с русским переводом и Тургенев погиб).





«Нортенгерское аббатство» тоже создавалось в эпоху, переходную, от классицизма к романтизму, когда эмоциональная парадигма полностью менялась, а в моду вошли готические романы с таинственными развалинами, духами да призраками, а также старинными рукописями, найденными в руинах.

Именно из-за этого смещения Остин пишет к своему роману предуведомление, значимость которого теперь от нас ускользает.

Однако писательнице было важно сообщить читателю, что «прошло тринадцать лет после завершения этой работы, много больше – с тех пор как она была задумана, и что за истекшие годы географические понятия, человеческие характеры и взгляды, а также литература претерпели существенные изменения…»

Казалось бы, 13 лет для вечного хлеба – ничтожная величина, но Остин важно было заострить внимание на том, что она изображает минувшие моды (в том числе литературные) и уходящие типы периода литературного сентиментализма.
Кэтрин, познакомившись на балу с Генри, тут же начинает строить на него планы, однако, парень исчезает на какое-то время, чтобы главная героиня могла погрузиться в бурю интимных переживаний.

Через какое-то время Генри вновь появляется в Бате.
Оказывается, он заезжал на курорт для того, чтобы подыскать квартиру себе и своей сестре, а, сняв апартаменты, тут же уехал.
Вся душевная машинерия, автоматически запущенная Кэтрин, оказывается напрасной.

Она должна показать экономику траты и необходимость преувеличений, которые затем девушка конвертирует в душевной привязанности.
Следует сближение с Генри и его сестрой Элеонорой, которые приглашают Кэтрин погостить в своё средневековое поместье.

Кэтрин предвкушает не только будущую помолвку (кодекс поведения настолько зарегламентирован, что длительный визит может означать только одно, «это самое», чего ждут все девочки всех времён и народов, напрасно серьёзные люди дергать бы её не стали, внушая
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Мои твиты конца лета. Москва lj_paslen 15-08-2017 12:00


  • Пн, 19:26: Моё большое интервью газете "АиФ Челябинск" о суровых уральцах, беспринципных москвичах, душе города и крыше мира https://t.co/C11niMvCO1
  • Вт, 22:06: Смотрел "Крамер против Крамера" и как Роберт Бентон тонко играет буквальными взлетами на высоту или падениями в преисподнюю с помощью лифта, как манипулирует восприятием основной истории с помощью боковой. Как Перселлом и Вивальди выводит бытовуху во вневременное пространство.
    Я помню, как появившись после Олимпиады в 1981-м, "Крамер против Крамера", погруженный в незамысловатую обыденность, завораживал красотами американской жизни (одна осень в Центральном парке чего стоила), которой хотелось подражать и которая казалась недостижимой.
    Харизма Хоффмана и Стрип с тех пор потускнела, прямо пропорционально количеству "Оскаров". Собственно, как и реалии нью-йоркского среднего класса - апельсиновый сок, тосты по-французски, бумажные полотенца рулоном, длинные шарфы, барокко в стереосистеме, облака на обоях в детской) - иногда важно пересматривать старые фильмы, чтобы увидеть какой огромный путь мы прошли незаметно.
    Ну, и насколько изменился мир, на первый взгляд, оставшийся внутри своих привычных очертаний.
  • Вт, 22:20: Наконец-то, угодил на Аэробус, который не носит никакого имени. Просто самолёт. Летел в 13 ряду рядом - свободное место. Бояться не стал, так как у "запасного выхода" можно было вытягивать ноги.
  • Вт, 22:30: Адам Сэндлер для меня - загадка природы куда большая, чем Вупи Голдберг или Робер Улиямс, ну, или прочие самопродюссеры без единой удачи в фильмографии. Даже на общем убогом уровне, Сэндлер это какое-то совсем уже унылое дерьмо.
  • Ср, 02:18: Проклятье выдачи багажа. Где наследил в прошлых воплощениях, что в жизни есть сферы и ритуалы, в которых я всегда - среди самых последних? Всегда во второй очереди, последний на транспортировочной ленте, вне зависимости от того, когда регистрировался. Впрочем, все эти "приключения жёлтого чемоданчика " позволяют лучше распорядиться своим временем - раз уж после посадки некуда торопиться...

http://paslen.livejournal.com/2195333.html

комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Мои твиты lj_paslen 14-08-2017 12:00


  • Вс, 13:13: Правильный мусор - тот, что сам исчезает: архивы и собрания художников, рукописи, которые не горят, библиотеки умерших библиофилов etc
  • Пн, 00:40: Дети находятся в какой-то своей, автономной реальности. Физически они с нами, конечно, но вот ментально параллельны нам.Совсем как писатели

http://paslen.livejournal.com/2195117.html

комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Памяти Ирины Моргулес lj_paslen 12-08-2017 15:23


Год назад умерла Ирина Израилевна Моргулес – лучший челябинский журналист всех времен и народов, самый авторитетный, опытный и артистичный.
Парадокс нашей информационной эпохи в том, что я узнал об этом только спустя какое-то время, причем совершенно случайно, в разговоре с друзьями.

Вообще-то, я слежу за челябинской медиа-поляной, но с памятью Ирины Израилевны (к её шестидесятилетию я написал в газету «Культура» спич под названием «Королева Марго») случилась странная ситуация – ведь она была реальной звездой.

Десятилетиями, день за днем, Моргулес вела хронику городской жизни как новостник, репортер и интервьюер (в этой ипостаси она получила всероссийскую премию «Окно в Россию», как лучший провинциальный журналист, занимающийся этим самым трудным газетным жанром) – сначала в «Вечернем Челябинске» («Вечерке»), а затем в «Южноуральской панораме» («Пилораме»).

Ирину Израилевну знали и узнавали на улице, реагировали на фамилию-бренд и характерную внешность.
По всеобщей популярности в Челябинске времен социалистического застоя, перестройки и постперестроечных времен у Моргулес существовала лишь одна потенциальная соперница – Татьяна Леонидовна Ишукова ведущая прогноза погоды на «Восьмом канале», обобщавшая в своем лице всемогущие силы телевидения и богов домашнего очага.

В отличие от однотипной Ишуковой, Моргулес была универсальным журналистом и литератором, подмечавшим в жизни миллионного города сиюминутное и типическое, став для Челябинска тем, чем для Нью-Йорка стал Вуди Аллен, а для Перми – Нина Горланова.





«Вечерка» конца ХХ века была поистине великой газетой, а Моргулес была в ней главным, но не единственным бриллиантом.
Особо много места у «ВЧ» в «Доме печати» не было, но лучшие обозреватели «Вечерки» имели свои персональные клетушки с картонными перегородками, так вот через стену от Ирины Израилевны работала Лидия Владимировна Старикова.

В перестроечные места, мирволившие всяческим инициативам, Лидия Владимировна вместе с Ириной Израилевной выпускали газету «Спальня».
Напротив них, через коридор, был кабинет умного и тонкого редактора Александра Чумовицкого, напоминавшего мне мушкетера в отставке.
А ещё рядом с ними (в мастерской под чердаком «Дома печати», где гнездились фотокоры) всегда на подхвате был выдающийся фотограф, репортер и художник Сергей Васильев.
А еще рядом с этими обозревательскими клетушками, куда двери почти никогда не закрывались, клубилась талантливая молодежь.

О масштабах тогдашней «Вечерки» достаточно сказать, что в самом первом всероссийском конкурсе журналистов, пишущих на темы культуры, собиравших сливки по всей стране, две первые премии из трех взяли именно журналисты «Вечерки».

Моргулес казалось вечной, так как работала с незапамятных времен (помню её рассказы о том, как коллегой её был Николай Фёдорович Болдырев, покинувший журналистику, казалось, ещё до моего рождения), любая мелочевка выходила под её рукой скромно, но артистично.

Ирина Израилевна была гением уместности – никогда не тянула одеяло на себя, внутри текста становясь точно прозрачной, но подавала «фактурку» и «матерьял» таким образом, что любая нейтральная тема выглядела безусловно авторской.

Журналисты старой школы, воспитанные в принципиальной советской обезличенности, выдаваемой за попытки объективности, знали эффекты, достигаемые «малой кровью», вытаскивающие заметку «ни о чём» с помощью синтаксиса или же тщательной лексической проработки, так как не чурались никакой работы.

Меня всегда восхищала эта лёгкость и полное отсутствие снобизма, которые я встречал затем в Москве у лучших мастеров своего дела – в «Независимой газете» самого её начала, в легендарной теперь «Сегодня», в «Литературке» эпохи расцвета, и в других бумажных медиа, с которыми посчастливилось сотрудничать.

Кто плавал, тот знает, что чем меньше информашка тем сложнее написать её без воды, чтобы, как в стихах, каждое слово и каждый знак (что было особенно важным в условиях горячего набора) стояли бы на своём месте.
Это колонки пишутся «я так вижу», а в небольшой новости любой минимальный акцент может оказаться решающим.

Ирина Израилевна всё и всех знала, обо всём помнила. Причём не только в городском, но и общекультурном контексте. И когда, вспоминая случай из 50-х, она говорила: «вижу, как тебя», преувеличения в этом не было. Самообразование её, как и проницательность, скорость реагирования и знание психологии, казались феноменальными.

А ещё она была чрезмерно остроумна и обожала похабные анекдоты.
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Памяти Ирины Моргулес lj_paslen 12-08-2017 15:23


Год назад умерла Ирина Израилевна Моргулес – лучший челябинский журналист всех времен и народов, самый авторитетный, опытный и артистичный.
Парадокс нашей информационной эпохи в том, что я узнал об этом только спустя какое-то время, причем совершенно случайно, в разговоре с друзьями.

Вообще-то, я слежу за челябинской медиа-поляной, но с памятью Ирины Израилевны (к её шестидесятилетию я написал в газету «Культура» спич под названием «Королева Марго») случилась странная ситуация – ведь она была реальной звездой.

Десятилетиями, день за днем, Моргулес вела хронику городской жизни как новостник, репортер и интервьюер (в этой ипостаси она получила всероссийскую премию «Окно в Россию», как лучший провинциальный журналист, занимающийся этим самым трудным газетным жанром) – сначала в «Вечернем Челябинске» («Вечерке»), а затем в «Южноуральской панораме» («Пилораме»).

Ирину Израилевну знали и узнавали на улице, реагировали на фамилию-бренд и характерную внешность.
По всеобщей популярности в Челябинске времен социалистического застоя, перестройки и постперестроечных времен у Моргулес существовала лишь одна потенциальная соперница – Татьяна Леонидовна Ишукова ведущая прогноза погоды на «Восьмом канале», обобщавшая в своем лице всемогущие силы телевидения и богов домашнего очага.

В отличие от однотипной Ишуковой, Моргулес была универсальным журналистом и литератором, подмечавшим в жизни миллионного города сиюминутное и типическое, став для Челябинска тем, чем для Нью-Йорка стал Вуди Аллен, а для Перми – Нина Горланова.





«Вечерка» конца ХХ века была поистине великой газетой, а Моргулес была в ней главным, но не единственным бриллиантом.
Особо много места у «ВЧ» в «Доме печати» не было, но лучшие обозреватели «Вечерки» имели свои персональные клетушки с картонными перегородками, так вот через стену от Ирины Израилевны работала Лидия Владимировна Старикова.

В перестроечные места, мирволившие всяческим инициативам, Лидия Владимировна вместе с Ириной Израилевной выпускали газету «Спальня».
Напротив них, через коридор, был кабинет умного и тонкого редактора Александра Чумовицкого, напоминавшего мне мушкетера в отставке.
А ещё рядом с ними (в мастерской под чердаком «Дома печати», где гнездились фотокоры) всегда на подхвате был выдающийся фотограф, репортер и художник Сергей Васильев.
А еще рядом с этими обозревательскими клетушками, куда двери почти никогда не закрывались, клубилась талантливая молодежь.

О масштабах тогдашней «Вечерки» достаточно сказать, что в самом первом всероссийском конкурсе журналистов, пишущих на темы культуры, собиравших сливки по всей стране, две первые премии из трех взяли именно журналисты «Вечерки».

Моргулес казалось вечной, так как работала с незапамятных времен (помню её рассказы о том, как коллегой её был Николай Фёдорович Болдырев, покинувший журналистику, казалось, ещё до моего рождения), любая мелочевка выходила под её рукой скромно, но артистично.

Ирина Израилевна была гением уместности – никогда не тянула одеяло на себя, внутри текста становясь точно прозрачной, но подавала «фактурку» и «матерьял» таким образом, что любая нейтральная тема выглядела безусловно авторской.

Журналисты старой школы, воспитанные в принципиальной советской обезличенности, выдаваемой за попытки объективности, знали эффекты, достигаемые «малой кровью», вытаскивающие заметку «ни о чём» с помощью синтаксиса или же тщательной лексической проработки, так как не чурались никакой работы.

Меня всегда восхищала эта лёгкость и полное отсутствие снобизма, которые я встречал затем в Москве у лучших мастеров своего дела – в «Независимой газете» самого её начала, в легендарной теперь «Сегодня», в «Литературке» эпохи расцвета, и в других бумажных медиа, с которыми посчастливилось сотрудничать.

Кто плавал, тот знает, что чем меньше информашка тем сложнее написать её без воды, чтобы, как в стихах, каждое слово и каждый знак (что было особенно важным в условиях горячего набора) стояли бы на своём месте.
Это колонки пишутся «я так вижу», а в небольшой новости любой минимальный акцент может оказаться решающим.

Ирина Израилевна всё и всех знала, обо всём помнила. Причём не только в городском, но и общекультурном контексте. И когда, вспоминая случай из 50-х, она говорила: «вижу, как тебя», преувеличения в этом не было. Самообразование её, как и проницательность, скорость реагирования и знание психологии, казались феноменальными.

А ещё она была чрезмерно остроумна и обожала похабные анекдоты.
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Памяти Ирины Моргулес lj_paslen 12-08-2017 15:23


Год назад умерла Ирина Израилевна Моргулес – лучший челябинский журналист всех времен и народов, самый авторитетный, опытный и артистичный.
Парадокс нашей информационной эпохи в том, что я узнал об этом только спустя какое-то время, причем совершенно случайно, в разговоре с друзьями.

Вообще-то, я слежу за челябинской медиа-поляной, но с памятью Ирины Израилевны (к её шестидесятилетию я написал в газету «Культура» спич под названием «Королева Марго») случилась странная ситуация – ведь она была реальной звездой.

Десятилетиями, день за днем, Моргулес вела хронику городской жизни как новостник, репортер и интервьюер (в этой ипостаси она получила всероссийскую премию «Окно в Россию», как лучший провинциальный журналист, занимающийся этим самым трудным газетным жанром) – сначала в «Вечернем Челябинске» («Вечерке»), а затем в «Южноуральской панораме» («Пилораме»).

Ирину Израилевну знали и узнавали на улице, реагировали на фамилию-бренд и характерную внешность.
По всеобщей популярности в Челябинске времен социалистического застоя, перестройки и постперестроечных времен у Моргулес существовала лишь одна потенциальная соперница – Татьяна Леонидовна Ишукова ведущая прогноза погоды на «Восьмом канале», обобщавшая в своем лице всемогущие силы телевидения и богов домашнего очага.

В отличие от однотипной Ишуковой, Моргулес была универсальным журналистом и литератором, подмечавшим в жизни миллионного города сиюминутное и типическое, став для Челябинска тем, чем для Нью-Йорка стал Вуди Аллен, а для Перми – Нина Горланова.





«Вечерка» конца ХХ века была поистине великой газетой, а Моргулес была в ней главным, но не единственным бриллиантом.
Особо много места у «ВЧ» в «Доме печати» не было, но лучшие обозреватели «Вечерки» имели свои персональные клетушки с картонными перегородками, так вот через стену от Ирины Израилевны работала Лидия Владимировна Старикова.

В перестроечные места, мирволившие всяческим инициативам, Лидия Владимировна вместе с Ириной Израилевной выпускали газету «Спальня».
Напротив них, через коридор, был кабинет умного и тонкого редактора Александра Чумовицкого, напоминавшего мне мушкетера в отставке.
А ещё рядом с ними (в мастерской под чердаком «Дома печати», где гнездились фотокоры) всегда на подхвате был выдающийся фотограф, репортер и художник Сергей Васильев.
А еще рядом с этими обозревательскими клетушками, куда двери почти никогда не закрывались, клубилась талантливая молодежь.

О масштабах тогдашней «Вечерки» достаточно сказать, что в самом первом всероссийском конкурсе журналистов, пишущих на темы культуры, собиравших сливки по всей стране, две первые премии из трех взяли именно журналисты «Вечерки».

Моргулес казалось вечной, так как работала с незапамятных времен (помню её рассказы о том, как коллегой её был Николай Фёдорович Болдырев, покинувший журналистику, казалось, ещё до моего рождения), любая мелочевка выходила под её рукой скромно, но артистично.

Ирина Израилевна была гением уместности – никогда не тянула одеяло на себя, внутри текста становясь точно прозрачной, но подавала «фактурку» и «матерьял» таким образом, что любая нейтральная тема выглядела безусловно авторской.

Журналисты старой школы, воспитанные в принципиальной советской обезличенности, выдаваемой за попытки объективности, знали эффекты, достигаемые «малой кровью», вытаскивающие заметку «ни о чём» с помощью синтаксиса или же тщательной лексической проработки, так как не чурались никакой работы.

Меня всегда восхищала эта лёгкость и полное отсутствие снобизма, которые я встречал затем в Москве у лучших мастеров своего дела – в «Независимой газете» самого её начала, в легендарной теперь «Сегодня», в «Литературке» эпохи расцвета, и в других бумажных медиа, с которыми посчастливилось сотрудничать.

Кто плавал, тот знает, что чем меньше информашка тем сложнее написать её без воды, чтобы, как в стихах, каждое слово и каждый знак (что было особенно важным в условиях горячего набора) стояли бы на своём месте.
Это колонки пишутся «я так вижу», а в небольшой новости любой минимальный акцент может оказаться решающим.

Ирина Израилевна всё и всех знала, обо всём помнила. Причём не только в городском, но и общекультурном контексте. И когда, вспоминая случай из 50-х, она говорила: «вижу, как тебя», преувеличения в этом не было. Самообразование её, как и проницательность, скорость реагирования и знание психологии, казались феноменальными.

А ещё она была чрезмерно остроумна и обожала похабные анекдоты.
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Памяти Ирины Моргулес lj_paslen 12-08-2017 15:23


Год назад умерла Ирина Израилевна Моргулес – лучший челябинский журналист всех времен и народов, самый авторитетный, опытный и артистичный.
Парадокс нашей информационной эпохи в том, что я узнал об этом только спустя какое-то время, причем совершенно случайно, в разговоре с друзьями.

Вообще-то, я слежу за челябинской медиа-поляной, но с памятью Ирины Израилевны (к её шестидесятилетию я написал в газету «Культура» спич под названием «Королева Марго») случилась странная ситуация – ведь она была реальной звездой.

Десятилетиями, день за днем, Моргулес вела хронику городской жизни как новостник, репортер и интервьюер (в этой ипостаси она получила всероссийскую премию «Окно в Россию», как лучший провинциальный журналист, занимающийся этим самым трудным газетным жанром) – сначала в «Вечернем Челябинске» («Вечерке»), а затем в «Южноуральской панораме» («Пилораме»).

Ирину Израилевну знали и узнавали на улице, реагировали на фамилию-бренд и характерную внешность.
По всеобщей популярности в Челябинске времен социалистического застоя, перестройки и постперестроечных времен у Моргулес существовала лишь одна потенциальная соперница – Татьяна Леонидовна Ишукова ведущая прогноза погоды на «Восьмом канале», обобщавшая в своем лице всемогущие силы телевидения и богов домашнего очага.

В отличие от однотипной Ишуковой, Моргулес была универсальным журналистом и литератором, подмечавшим в жизни миллионного города сиюминутное и типическое, став для Челябинска тем, чем для Нью-Йорка стал Вуди Аллен, а для Перми – Нина Горланова.





«Вечерка» конца ХХ века была поистине великой газетой, а Моргулес была в ней главным, но не единственным бриллиантом.
Особо много места у «ВЧ» в «Доме печати» не было, но лучшие обозреватели «Вечерки» имели свои персональные клетушки с картонными перегородками, так вот через стену от Ирины Израилевны работала Лидия Владимировна Старикова.

В перестроечные места, мирволившие всяческим инициативам, Лидия Владимировна вместе с Ириной Израилевной выпускали газету «Спальня».
Напротив них, через коридор, был кабинет умного и тонкого редактора Александра Чумовицкого, напоминавшего мне мушкетера в отставке.
А ещё рядом с ними (в мастерской под чердаком «Дома печати», где гнездились фотокоры) всегда на подхвате был выдающийся фотограф, репортер и художник Сергей Васильев.
А еще рядом с этими обозревательскими клетушками, куда двери почти никогда не закрывались, клубилась талантливая молодежь.

О масштабах тогдашней «Вечерки» достаточно сказать, что в самом первом всероссийском конкурсе журналистов, пишущих на темы культуры, собиравших сливки по всей стране, две первые премии из трех взяли именно журналисты «Вечерки».

Моргулес казалось вечной, так как работала с незапамятных времен (помню её рассказы о том, как коллегой её был Николай Фёдорович Болдырев, покинувший журналистику, казалось, ещё до моего рождения), любая мелочевка выходила под её рукой скромно, но артистично.

Ирина Израилевна была гением уместности – никогда не тянула одеяло на себя, внутри текста становясь точно прозрачной, но подавала «фактурку» и «матерьял» таким образом, что любая нейтральная тема выглядела безусловно авторской.

Журналисты старой школы, воспитанные в принципиальной советской обезличенности, выдаваемой за попытки объективности, знали эффекты, достигаемые «малой кровью», вытаскивающие заметку «ни о чём» с помощью синтаксиса или же тщательной лексической проработки, так как не чурались никакой работы.

Меня всегда восхищала эта лёгкость и полное отсутствие снобизма, которые я встречал затем в Москве у лучших мастеров своего дела – в «Независимой газете» самого её начала, в легендарной теперь «Сегодня», в «Литературке» эпохи расцвета, и в других бумажных медиа, с которыми посчастливилось сотрудничать.

Кто плавал, тот знает, что чем меньше информашка тем сложнее написать её без воды, чтобы, как в стихах, каждое слово и каждый знак (что было особенно важным в условиях горячего набора) стояли бы на своём месте.
Это колонки пишутся «я так вижу», а в небольшой новости любой минимальный акцент может оказаться решающим.

Ирина Израилевна всё и всех знала, обо всём помнила. Причём не только в городском, но и общекультурном контексте. И когда, вспоминая случай из 50-х, она говорила: «вижу, как тебя», преувеличения в этом не было. Самообразование её, как и проницательность, скорость реагирования и знание психологии, казались феноменальными.

А ещё она была чрезмерно остроумна и обожала похабные анекдоты.
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Памяти Ирины Моргулес lj_paslen 12-08-2017 15:23


Год назад умерла Ирина Израилевна Моргулес – лучший челябинский журналист всех времен и народов, самый авторитетный, опытный и артистичный.
Парадокс нашей информационной эпохи в том, что я узнал об этом только спустя какое-то время, причем совершенно случайно, в разговоре с друзьями.

Вообще-то, я слежу за челябинской медиа-поляной, но с памятью Ирины Израилевны (к её шестидесятилетию я написал в газету «Культура» спич под названием «Королева Марго») случилась странная ситуация – ведь она была реальной звездой.

Десятилетиями, день за днем, Моргулес вела хронику городской жизни как новостник, репортер и интервьюер (в этой ипостаси она получила всероссийскую премию «Окно в Россию», как лучший провинциальный журналист, занимающийся этим самым трудным газетным жанром) – сначала в «Вечернем Челябинске» («Вечерке»), а затем в «Южноуральской панораме» («Пилораме»).

Ирину Израилевну знали и узнавали на улице, реагировали на фамилию-бренд и характерную внешность.
По всеобщей популярности в Челябинске времен социалистического застоя, перестройки и постперестроечных времен у Моргулес существовала лишь одна потенциальная соперница – Татьяна Леонидовна Ишукова ведущая прогноза погоды на «Восьмом канале», обобщавшая в своем лице всемогущие силы телевидения и богов домашнего очага.

В отличие от однотипной Ишуковой, Моргулес была универсальным журналистом и литератором, подмечавшим в жизни миллионного города сиюминутное и типическое, став для Челябинска тем, чем для Нью-Йорка стал Вуди Аллен, а для Перми – Нина Горланова.





«Вечерка» конца ХХ века была поистине великой газетой, а Моргулес была в ней главным, но не единственным бриллиантом.
Особо много места у «ВЧ» в «Доме печати» не было, но лучшие обозреватели «Вечерки» имели свои персональные клетушки с картонными перегородками, так вот через стену от Ирины Израилевны работала Лидия Владимировна Старикова.

В перестроечные времена, мирволившие всяческим "инициативам снизу", Лидия Владимировна вместе с Ириной Израилевной выпускали газету «Спальня».
Напротив них, через коридор, был кабинет умного и тонкого редактора Александра Чумовицкого, напоминавшего мне мушкетера в отставке.
А ещё рядом с ними (в мастерской под чердаком «Дома печати», где гнездились фотокоры) всегда на подхвате был выдающийся фотограф, репортер и художник Сергей Васильев.
А еще рядом с этими обозревательскими клетушками, куда двери почти никогда не закрывались, клубилась талантливая молодежь.

О масштабах тогдашней «Вечерки» достаточно сказать, что в самом первом всероссийском конкурсе журналистов, пишущих на темы культуры, собиравших сливки по всей стране, две первые премии из трех взяли именно журналисты «Вечерки».

Моргулес казалось вечной, так как работала с незапамятных времен (помню её рассказы о том, как коллегой её был Николай Фёдорович Болдырев, покинувший журналистику, казалось, ещё до моего рождения), любая мелочевка выходила под её рукой скромно, но артистично.

Ирина Израилевна была гением уместности – никогда не тянула одеяло на себя, внутри текста становясь точно прозрачной, но подавала «фактурку» и «матерьял» таким образом, что любая нейтральная тема выглядела безусловно авторской.

Журналисты старой школы, воспитанные в принципиальной советской обезличенности, выдаваемой за попытки объективности, знали эффекты, достигаемые «малой кровью», вытаскивающие заметку «ни о чём» с помощью синтаксиса или же тщательной лексической проработки, так как не чурались никакой работы.

Меня всегда восхищала эта лёгкость и полное отсутствие снобизма, которые я встречал затем в Москве у лучших мастеров своего дела – в «Независимой газете» самого её начала, в легендарной теперь «Сегодня», в «Литературке» эпохи расцвета, и в других бумажных медиа, с которыми посчастливилось сотрудничать.

Кто плавал, тот знает, что чем меньше информашка тем сложнее написать её без воды, чтобы, как в стихах, каждое слово и каждый знак (что было особенно важным в условиях горячего набора) стояли бы на своём месте.
Это колонки пишутся «я так вижу», а в небольшой новости любой минимальный акцент может оказаться решающим.

Ирина Израилевна всё и всех знала, обо всём помнила. Причём не только в городском, но и общекультурном контексте. И когда, вспоминая случай из 50-х, она говорила: «вижу, как тебя», преувеличения в этом не было. Самообразование её, как и проницательность, скорость реагирования и знание психологии, казались феноменальными.

А ещё она была чрезмерно остроумна и обожала похабные
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Внутренняя колонизация" Александра Эткинда ("НЛО", 2013) lj_paslen 12-08-2017 14:08


Для постоянных читателей Эткинда, полюбивших его с самой первой "русской" книги ("Эрос невозможного", 1993), эта книга является чем-то вроде замкового камня, сложившего отдельные исследования в единую картину.

Очеркам психоаналитической культуры, "Эросу невозможного", "Хлыстам", "Содому и Психее", не хватало общественного пафоса, а в "Кривом горе" его уже перебор.
Появление мощной обобщающей метафоры объясняет, что Эткинд думает из настоящего, ему важно то, как мы сегодня живём. Как оказались там, где оказались.

Понятно, что внутренняя колонизация (в отличие от других стран, захватывающих чужие территории, Россия закрепощала своих единоверцев и людей той же расы, что и начальство) - онтологический принцип и родовая травма (происхождение империи Эткинд начинает с иноземных Рюриков и даже поминает амазонок, которые вполне могли стать прародительницами евразийской цивилизации) всего того, что у нас тут веками строилось.
И оттого привычно до неразличения.

То есть, необходима фукианская "археология гуманитарного знания" (Фуко, впрочем, Эткинд поминает не чаще других методологов, но и не реже Маркса или Беньямина), позволяющая с помощью культурных отражений (лучше всего Эткинд разбирает литературные тексты - от Пушкина и Лермонтова до Лескова, Достоевского и Конрада) объяснить почему "кривое горе" и эрос невозможного" - наш крест.
Причём не кармический, но вполне технологически обусловленный, являющийся следствием многих причин.

Пятую главу своего исследования, посвященную экспорту меха как основе средневековой русской экономики (XIV - XVIII века оказываются временем максимального расширения территорий Российской империи, которая увеличивалась в разы без какой бы то на это надобы, за исключением необходимости вовлекать в меховой промысел, уничтожавший популяции пушистых животных, все новые и новые районы, сам автор называет самой сомнительной в книге, однако, с её помощью Эткинд ловко перекидывает мостик в наше актуальное настоящее, показывая, что делает с политикой и экономикой моноидея.

В одном случае - меха, в другом - нефть и газ, но все это - сырье, позволяющее не вкладываться в образование и общественные инфраструктуры, разделяя общество на две неравные части.
Первая, ограниченная часть населения, или сидит на трубе или обслуживает трубу, другая мается в колониальном рабстве, завися от щедрот первых.
Сырьевой экономике народ не нужен - пишет Эткинд совершенно не про меха и понятно в кого он, таким образом, целится.





Понятно почему часть "Внутренней колонизации", посвящённая меховой экономике, кажется автору самой сомнительной - здесь он автор концепции, претендующей на универсальное объяснение механизмов складывания российской государственности и особенностей территориальной целостности.
Эткинд сам нашёл (увидел, открыл) эту закономерность сначала как метафору, после чего обкатал и будто бы доказал документами и первоисточниками, нарыл доказательную базу, сделавшую его рабочее предположение истинным.

Психоаналитические очерки, которыми Эткинд занимался с самого начала (по крайней мере, моё знакомство с ним произошло именно на этой почве, понятно чем и как заинтересовывающей) должны были открыть читателю тайную подкладку того, что на поверхности, вспахать зеркало видимости.

Любые явления - не то, чем они кажутся, аналогии не работают (как это ещё Фуко в "Слова и вещи" показал), поэтому единственный способ быть полезным - используя косвенные свидетельства, показать как оно всё было на самом деле.

"Внутренняя колонизация" построена как набор очерков, заходящих на "проблему" с разных сторон. То есть, по сути, это сразу же несколько сжатых книг.
Обычно сборники, построенные подобным образом, выглядят авторской уловкой, объединяющего под одной обложкой тексты, выполненные по разным поводам и для разных СМИ.
Даже если их и объединяет одна и та же тема (интонация, настрой).

Нынешний сборник (за что Эткинду особый респект) выглядит цельным повествованием, эффекты которого, связанные с монтажом, связующим разрозненные высказывания,были задуманы заранее. Будто бы автор - кубист, рассекающий свою метафору на разные, самодостаточные плоскости.

Мне в особенности понравилась та, где рассказывается про "хождения в народ", после разочарования в котором демократы ударились в красный террор.
Сначала Эткинд рассказывает про Министерство внутренних дел, собравшее для всевозможных этнографических исследований блестящих интеллектуалов (от Даля от Лескова), затем про легенды о сектантах, далеких от реальности и возникающих внутри романтического
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Внутренняя колонизация" Александра Эткинда ("НЛО", 2013) lj_paslen 12-08-2017 14:08


Для постоянных читателей Эткинда, полюбивших его с самой первой "русской" книги ("Эрос невозможного", 1993), эта книга является чем-то вроде замкового камня, сложившего отдельные исследования в единую картину.

Очеркам психоаналитической культуры, "Эросу невозможного", "Хлыстам", "Содому и Психее", не хватало общественного пафоса, а в "Кривом горе" его уже перебор.
Появление мощной обобщающей метафоры объясняет, что Эткинд думает из настоящего, ему важно то, как мы сегодня живём. Как оказались там, где оказались.

Понятно, что внутренняя колонизация (в отличие от других стран, захватывающих чужие территории, Россия закрепощала своих единоверцев и людей той же расы, что и начальство) - онтологический принцип и родовая травма (происхождение империи Эткинд начинает с иноземных Рюриков и даже поминает амазонок, которые вполне могли стать прародительницами евразийской цивилизации) всего того, что у нас тут веками строилось.
И оттого привычно до неразличения.

То есть, необходима фукианская "археология гуманитарного знания" (Фуко, впрочем, Эткинд поминает не чаще других методологов, но и не реже Маркса или Беньямина), позволяющая с помощью культурных отражений (лучше всего Эткинд разбирает литературные тексты - от Пушкина и Лермонтова до Лескова, Достоевского и Конрада) объяснить почему "кривое горе" и эрос невозможного" - наш крест.
Причём не кармический, но вполне технологически обусловленный, являющийся следствием многих причин.

Пятую главу своего исследования, посвященную экспорту меха как основе средневековой русской экономики (XIV - XVIII века оказываются временем максимального расширения территорий Российской империи, которая увеличивалась в разы без какой бы то на это надобы, за исключением необходимости вовлекать в меховой промысел, уничтожавший популяции пушистых животных, все новые и новые районы, сам автор называет самой сомнительной в книге, однако, с её помощью Эткинд ловко перекидывает мостик в наше актуальное настоящее, показывая, что делает с политикой и экономикой моноидея.

В одном случае - меха, в другом - нефть и газ, но все это - сырье, позволяющее не вкладываться в образование и общественные инфраструктуры, разделяя общество на две неравные части.
Первая, ограниченная часть населения, или сидит на трубе или обслуживает трубу, другая мается в колониальном рабстве, завися от щедрот первых.
Сырьевой экономике народ не нужен - пишет Эткинд совершенно не про меха и понятно в кого он, таким образом, целится.





Понятно почему часть "Внутренней колонизации", посвящённая меховой экономике, кажется автору самой сомнительной - здесь он автор концепции, претендующей на универсальное объяснение механизмов складывания российской государственности и особенностей территориальной целостности.
Эткинд сам нашёл (увидел, открыл) эту закономерность сначала как метафору, после чего обкатал и будто бы доказал документами и первоисточниками, нарыл доказательную базу, сделавшую его рабочее предположение истинным.

Психоаналитические очерки, которыми Эткинд занимался с самого начала (по крайней мере, моё знакомство с ним произошло именно на этой почве, понятно чем и как заинтересовывающей) должны были открыть читателю тайную подкладку того, что на поверхности, вспахать зеркало видимости.

Любые явления - не то, чем они кажутся, аналогии не работают (как это ещё Фуко в "Слова и вещи" показал), поэтому единственный способ быть полезным - используя косвенные свидетельства, показать как оно всё было на самом деле.

"Внутренняя колонизация" построена как набор очерков, заходящих на "проблему" с разных сторон. То есть, по сути, это сразу же несколько сжатых книг.
Обычно сборники, построенные подобным образом, выглядят авторской уловкой, объединяющего под одной обложкой тексты, выполненные по разным поводам и для разных СМИ.
Даже если их и объединяет одна и та же тема (интонация, настрой).

Нынешний сборник (за что Эткинду особый респект) выглядит цельным повествованием, эффекты которого, связанные с монтажом, связующим разрозненные высказывания,были задуманы заранее. Будто бы автор - кубист, рассекающий свою метафору на разные, самодостаточные плоскости.

Мне в особенности понравилась та, где рассказывается про "хождения в народ", после разочарования в котором демократы ударились в красный террор.
Сначала Эткинд рассказывает про Министерство внутренних дел, собравшее для всевозможных этнографических исследований блестящих интеллектуалов (от Даля от Лескова), затем про легенды о сектантах, далеких от реальности и возникающих внутри романтического
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Внутренняя колонизация" Александра Эткинда ("НЛО", 2013) lj_paslen 12-08-2017 14:08


Для постоянных читателей Эткинда, полюбивших его с самой первой "русской" книги ("Эрос невозможного", 1993), эта книга является чем-то вроде замкового камня, сложившего отдельные исследования в единую картину.

Очеркам психоаналитической культуры, "Эросу невозможного", "Хлыстам", "Содому и Психее", не хватало общественного пафоса, а в "Кривом горе" его уже перебор.
Появление мощной обобщающей метафоры объясняет, что Эткинд думает из настоящего, ему важно то, как мы сегодня живём. Как оказались там, где оказались.

Понятно, что внутренняя колонизация (в отличие от других стран, захватывающих чужие территории, Россия закрепощала своих единоверцев и людей той же расы, что и начальство) - онтологический принцип и родовая травма (происхождение империи Эткинд начинает с иноземных Рюриков и даже поминает амазонок, которые вполне могли стать прародительницами евразийской цивилизации) всего того, что у нас тут веками строилось.
И оттого привычно до неразличения.

То есть, необходима фукианская "археология гуманитарного знания" (Фуко, впрочем, Эткинд поминает не чаще других методологов, но и не реже Маркса или Беньямина), позволяющая с помощью культурных отражений (лучше всего Эткинд разбирает литературные тексты - от Пушкина и Лермонтова до Лескова, Достоевского и Конрада) объяснить почему "кривое горе" и эрос невозможного" - наш крест.
Причём не кармический, но вполне технологически обусловленный, являющийся следствием многих причин.

Пятую главу своего исследования, посвященную экспорту меха как основе средневековой русской экономики (XIV - XVIII века оказываются временем максимального расширения территорий Российской империи, которая увеличивалась в разы без какой бы то на это надобы, за исключением необходимости вовлекать в меховой промысел, уничтожавший популяции пушистых животных, все новые и новые районы, сам автор называет самой сомнительной в книге, однако, с её помощью Эткинд ловко перекидывает мостик в наше актуальное настоящее, показывая, что делает с политикой и экономикой моноидея.

В одном случае - меха, в другом - нефть и газ, но все это - сырье, позволяющее не вкладываться в образование и общественные инфраструктуры, разделяя общество на две неравные части.
Первая, ограниченная часть населения, или сидит на трубе или обслуживает трубу, другая мается в колониальном рабстве, завися от щедрот первых.
Сырьевой экономике народ не нужен - пишет Эткинд совершенно не про меха и понятно в кого он, таким образом, целится.





Понятно почему часть "Внутренней колонизации", посвящённая меховой экономике, кажется автору самой сомнительной - здесь он автор концепции, претендующей на универсальное объяснение механизмов складывания российской государственности и особенностей территориальной целостности.
Эткинд сам нашёл (увидел, открыл) эту закономерность сначала как метафору, после чего обкатал и будто бы доказал документами и первоисточниками, нарыл доказательную базу, сделавшую его рабочее предположение истинным.

Психоаналитические очерки, которыми Эткинд занимался с самого начала (по крайней мере, моё знакомство с ним произошло именно на этой почве, понятно чем и как заинтересовывающей) должны были открыть читателю тайную подкладку того, что на поверхности, вспахать зеркало видимости.

Любые явления - не то, чем они кажутся, аналогии не работают (как это ещё Фуко в "Слова и вещи" показал), поэтому единственный способ быть полезным - используя косвенные свидетельства, показать как оно всё было на самом деле.

"Внутренняя колонизация" построена как набор очерков, заходящих на "проблему" с разных сторон. То есть, по сути, это сразу же несколько сжатых книг.
Обычно сборники, построенные подобным образом, выглядят авторской уловкой, объединяющего под одной обложкой тексты, выполненные по разным поводам и для разных СМИ.
Даже если их и объединяет одна и та же тема (интонация, настрой).

Нынешний сборник (за что Эткинду особый респект) выглядит цельным повествованием, эффекты которого, связанные с монтажом, связующим разрозненные высказывания,были задуманы заранее. Будто бы автор - кубист, рассекающий свою метафору на разные, самодостаточные плоскости.

Мне в особенности понравилась та, где рассказывается про "хождения в народ", после разочарования в котором демократы ударились в красный террор.
Сначала Эткинд рассказывает про Министерство внутренних дел, собравшее для всевозможных этнографических исследований блестящих интеллектуалов (от Даля от Лескова), затем про легенды о сектантах, далеких от реальности и возникающих внутри романтического
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Внутренняя колонизация" Александра Эткинда ("НЛО", 2013) lj_paslen 12-08-2017 14:08


Для постоянных читателей Эткинда, полюбивших его с самой первой "русской" книги ("Эрос невозможного", 1993), эта книга является чем-то вроде замкового камня, сложившего отдельные исследования в единую картину.

Очеркам психоаналитической культуры, "Эросу невозможного", "Хлыстам", "Содому и Психее", не хватало общественного пафоса, а в "Кривом горе" его уже перебор.
Появление мощной обобщающей метафоры объясняет, что Эткинд думает именно из настоящего, ему важно то, как мы сегодня живём. Как оказались там, где оказались. Для того и пишет.

Понятно, что внутренняя колонизация (в отличие от других стран, захватывающих чужие территории, Россия закрепощала своих единоверцев и людей той же расы, что и начальство) - онтологический принцип и родовая травма (происхождение империи Эткинд начинает с иноземных Рюриков и даже поминает амазонок, которые вполне могли стать прародительницами евразийской цивилизации) всего того, что у нас тут веками строилось.
И оттого привычно до неразличения.

То есть, исследователю необходима фукианская "археология гуманитарного знания" (Фуко, впрочем, Эткинд поминает не чаще других методологов, но и не реже Маркса или Беньямина), позволяющая с помощью культурных отражений (лучше всего Эткинд разбирает литературные тексты - от Пушкина и Лермонтова до Лескова, Достоевского и Конрада) объяснить почему "кривое горе" и эрос невозможного" - наш крест.
Причём не кармический, но вполне технологически обусловленный, являющийся следствием многих причин.

Пятую главу своего исследования, посвященную экспорту меха как основе средневековой русской экономики (XIV - XVIII века оказываются временем максимального расширения территорий Российской империи, которая увеличивалась в разы без какой бы то на это надобы, за исключением необходимости вовлекать в меховой промысел, уничтожавший популяции пушистых животных, все новые и новые районы), сам автор называет самой сомнительной в книге, однако, с её помощью Эткинд ловко перекидывает мостик в наше актуальное настоящее, показывая, что делает с политикой и экономикой моноидея.

В одном случае - меха, в другом - нефть и газ, но все это - сырье, позволяющее не вкладываться в образование и общественные инфраструктуры, разделяя общество на две неравные части.
Первая, ограниченная часть населения, или сидит на трубе или обслуживает трубу, другая мается в колониальном рабстве, завися от щедрот первых.
Сырьевой экономике народ не нужен - пишет Эткинд совершенно не про меха и понятно в кого он, таким образом, целится.





Понятно почему часть "Внутренней колонизации", посвящённая меховой экономике, кажется автору самой сомнительной - здесь он автор концепции, претендующей на универсальное объяснение механизмов складывания российской государственности и особенностей территориальной целостности.
Эткинд сам нашёл (увидел, открыл) эту закономерность сначала как метафору, после чего обкатал и будто бы доказал документами и первоисточниками, нарыл доказательную базу, сделавшую его рабочее предположение истинным.

Психоаналитические очерки, которыми Эткинд занимался с самого начала (по крайней мере, моё знакомство с ним произошло именно на этой почве, понятно чем и как заинтересовывающей) должны были открыть читателю тайную подкладку того, что на поверхности, вспахать зеркало видимости.

Любые явления - не то, чем они кажутся, аналогии не работают (как это ещё Фуко в "Слова и вещи" показал), поэтому единственный способ быть полезным читателю - используя косвенные свидетельства, показать как оно всё было на самом деле.

"Внутренняя колонизация" построена как набор очерков, заходящих на "проблему" с разных сторон. То есть, по сути, это сразу же несколько книг, сжатых до состояния конспекта.
Обычно сборники, построенные подобным образом, выглядят легко распознаваемой авторской уловкой, объединяющей под одной обложкой тексты, выполненные по разным поводам и для разных СМИ.
Даже если их и объединяет одна и та же тема (интонация, настрой).

Нынешний сборник (за что Эткинду особый респект) выглядит цельным повествованием, эффекты которого, связанные с монтажом, связующим разрозненные высказывания,были задуманы заранее. Будто бы автор - кубист, рассекающий свою метафору на разные, самодостаточные плоскости.

Мне в особенности понравилась та, где рассказывается про "хождения в народ", после разочарования в котором демократы ударились в красный террор.
Сначала Эткинд рассказывает про Министерство внутренних дел, собравшее для всевозможных этнографических исследований блестящих интеллектуалов (от Даля от
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
"Внутренняя колонизация" Александра Эткинда ("НЛО", 2013) lj_paslen 12-08-2017 14:08


Для постоянных читателей Эткинда, полюбивших его с самой первой "русской" книги ("Эрос невозможного", 1993), эта книга является чем-то вроде замкового камня, сложившего отдельные исследования в единую картину.

Очеркам психоаналитической культуры, "Эросу невозможного", "Хлыстам", "Содому и Психее", не хватало общественного пафоса, а в "Кривом горе" его уже перебор.
Появление мощной обобщающей метафоры объясняет, что Эткинд думает именно из настоящего, ему важно то, как мы сегодня живём. Как оказались там, где оказались. Для того и пишет.

Понятно, что внутренняя колонизация (в отличие от других стран, захватывающих чужие территории, Россия закрепощала своих единоверцев и людей той же расы, что и начальство) - онтологический принцип и родовая травма (происхождение империи Эткинд начинает с иноземных Рюриков и даже поминает амазонок, которые вполне могли стать прародительницами евразийской цивилизации) всего того, что у нас тут веками строилось.
И оттого привычно до неразличения.

То есть, исследователю необходима фукианская "археология гуманитарного знания" (Фуко, впрочем, Эткинд поминает не чаще других методологов, но и не реже Маркса или Беньямина), позволяющая с помощью культурных отражений (лучше всего Эткинд разбирает литературные тексты - от Пушкина и Лермонтова до Лескова, Достоевского и Конрада) объяснить почему "кривое горе" и эрос невозможного" - наш крест.
Причём не кармический, но вполне технологически обусловленный, являющийся следствием многих причин.

Пятую главу своего исследования, посвященную экспорту меха как основе средневековой русской экономики (XIV - XVIII века оказываются временем максимального расширения территорий Российской империи, которая увеличивалась в разы без какой бы то на это надобы, за исключением необходимости вовлекать в меховой промысел, уничтожавший популяции пушистых животных, все новые и новые районы), сам автор называет самой сомнительной в книге, однако, с её помощью Эткинд ловко перекидывает мостик в наше актуальное настоящее, показывая, что делает с политикой и экономикой моноидея.

В одном случае - меха, в другом - нефть и газ, но все это - сырье, позволяющее не вкладываться в образование и общественные инфраструктуры, разделяя общество на две неравные части.
Первая, ограниченная часть населения, или сидит на трубе или обслуживает трубу, другая мается в колониальном рабстве, завися от щедрот первых.
Сырьевой экономике народ не нужен - пишет Эткинд совершенно не про меха и понятно в кого он, таким образом, целится.





Понятно почему часть "Внутренней колонизации", посвящённая меховой экономике, кажется автору самой сомнительной - здесь он автор концепции, претендующей на универсальное объяснение механизмов складывания российской государственности и особенностей территориальной целостности.
Эткинд сам нашёл (увидел, открыл) эту закономерность сначала как метафору, после чего обкатал и будто бы доказал документами и первоисточниками, нарыл доказательную базу, сделавшую его рабочее предположение истинным.

Психоаналитические очерки, которыми Эткинд занимался с самого начала (по крайней мере, моё знакомство с ним произошло именно на этой почве, понятно чем и как заинтересовывающей) должны были открыть читателю тайную подкладку того, что на поверхности, вспахать зеркало видимости.

Любые явления - не то, чем они кажутся, аналогии не работают (как это ещё Фуко в "Слова и вещи" показал), поэтому единственный способ быть полезным читателю - используя косвенные свидетельства, показать как оно всё было на самом деле.

"Внутренняя колонизация" построена как набор очерков, заходящих на "проблему" с разных сторон. То есть, по сути, это сразу же несколько книг, сжатых до состояния конспекта.
Обычно сборники, построенные подобным образом, выглядят легко распознаваемой авторской уловкой, объединяющей под одной обложкой тексты, выполненные по разным поводам и для разных СМИ.
Даже если их и объединяет одна и та же тема (интонация, настрой).

Нынешний сборник (за что Эткинду особый респект) выглядит цельным повествованием, эффекты которого, связанные с монтажом, связующим разрозненные высказывания,были задуманы заранее. Будто бы автор - кубист, рассекающий свою метафору на разные, самодостаточные плоскости.

Мне в особенности понравилась та, где рассказывается про "хождения в народ", после разочарования в котором демократы ударились в красный террор.
Сначала Эткинд рассказывает про Министерство внутренних дел, собравшее для всевозможных этнографических исследований блестящих интеллектуалов (от Даля от
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Мои твиты lj_paslen 12-08-2017 12:00


  • Пт, 16:46: Очень одинокий петух и самолёт возле самой линии горизонта (поэтому никакая камера его не берёт) https://t.co/i1F0sNwCSS

http://paslen.livejournal.com/2194129.html

комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Мои твиты lj_paslen 12-08-2017 12:00


  • Пт, 16:46: Очень одинокий петух и самолёт возле самой линии горизонта (поэтому никакая камера его не берёт) https://t.co/i1F0sNwCSS

http://paslen.livejournal.com/2194129.html

комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Мои твиты lj_paslen 12-08-2017 12:00


  • Пт, 16:46: Очень одинокий петух и самолёт возле самой линии горизонта (поэтому никакая камера его не берёт) https://t.co/i1F0sNwCSS

http://paslen.livejournal.com/2194129.html

комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Очень одинокий петух и самолёт возле самой линии горизонта (поэтому никакая камера его не берёт) lj_paslen 11-08-2017 16:46


У нас завелся петух. Точнее, у соседей, но не которые рядом с нами, а через участок – у омоновца, что значительно усложняет логистику его гонений: петух повадился лазать к нам клевать помидоры и наводить шурум-бурум в теплице.

А еще он метит территорию говном с вишневыми косточками, да заполошно кукарекает, начиная с четырех утра. Теперь я понял, что такое «до третьих петухов», впрочем, как и до вторых, и до первых тоже.

Сначала мы все умилялись, так как один хриплый, как бы срывающийся голос сделал конец нашего лета – сразу атмосферка деревенского пленэра проступила, соцреалистические ассоциации, намёки на экологию загородного личного хозяйства…

…но вскоре положительные эмоции уступили место праведному гневу и гонениям, так как петух перелезает через узоры забора в самых разных местах – то с юга за домом, где его не видно, то с милого севера, там, где вишнёвый ряд.

Петух глуп и демонстративен. И, оттого, шумлив – прежде чем нарушить границу, он начинает возмущённо курлыкать, словно бы заводя себя на преступное деяние, хлопает крыльями, подбадриваясь и раздухоряясь, из-за чего его становится слышно.

Кто-то из нас хватает черенок от граблей, который превратился в палку после того, как я бил ими по металлическому забору, извлекая из него гул, отпугивающий петуха на место его постоянной дислокации и начинает бегать за ним.
Петух вёрткий и быстрый, а мы гуманны и неповоротливы.

Петух всегда успевает убежать или спрятаться в зарослях малины, куда летнему человеку уже не пробраться и откуда, тайными ходами среди корней, ему можно вылезть на соседний участок, где клевать совершенно нечего (картошка еще не поспела, а яблоки его, видимо, не интересуют) чтобы убраться восвояси.

Когда было ещё тепло (до Ильина дня) я выкуривал петуха из малины, выливая внутрь зелени ведро воды из нашей садовой бадьи. Тогда петух пулей вылетает из убежища и бежит к чёрной смородине, где у него лаз.

– Хорошо бы петуху насыпать отравленных таблеточек – предложил однажды Данель, в травле, впрочем, не участвующий, ему некогда. Ну, просто человек высказал размышление вслух и пошёл дальше бумажные кораблики строить.





Я почему-то уверен, что когда я вернусь на АМЗ зимой, петуха уже не будет. Мы терпим его как временное явление и плевок местного колорита, так как петух непонятно откуда взялся: он же совершенно один. Кур омоновец не держит, да и какие куры, если он автомобили ремонтирует?

Петух у него самозавёлся и поначалу мама даже не могла понять чей он и откуда к нам ходит. Я предположил, что петух сбежал с картины Карлсона, который живёт на крыше.
Помните?

«На большом, совершенно чистом листе в нижнем углу был нарисован крохотный красный петушок.
- Картина называется: «Очень одинокий петух», - объяснил Карлсон. 
Малыш посмотрел на этого крошечного петушка. А ведь Карлсон говорил о тысячах картин, на которых изображены всевозможные петухи, и всё это, оказывается, свелось к одной красненькой, петухообразной козявке! - Это «Очень одинокий петух» создан лучшим в мире рисовальщиком петухов, - продолжал Карлсон, и голос его дрогнул. 
- Ах, до чего эта картина прекрасна и печальна!.. Но нет, я не стану сейчас плакать, потому что от слёз поднимается температура… - Карлсон откинулся на подушку и схватился за голову. - Ты собирался стать мне родной матерью, ну так действуй, - простонал он
…»

Но мои культурные ассоциации восторга в нашей семье не вызвали – очень уж попорченных помидор жалко. Хотя, конечно, Лена любит называть Даню Малышом, а Мику – Карлсоном.
Несмотря на то, что Мике нет ещё и года, основательностью своей повадки он, порой, кажется старше хрупкого и подвижного Даньки.

Мика интересно отличается от старшего брата и старшей сестры. Они все у нас разные, точно у каждого из них – свой жанр, своя номинация, своя сторона узнаваемых родовых черт. Точно они поделили их поровну, не наступая друг другу на пятки.

Мики нет год, но недавно он начал говорить. Правда, пока на своём языке, который понимает только Даня. Он нам и переводит про желание Микаэля превратиться то в самолёт, а то и в ракету.
В знак согласия Мика только хлопает ресницами и улыбается. На нашу суету с петухом он смотрит сверху вниз. Снисходительно.


Ну, или ползет в сторону взрослых – несмотря на всю свою самостоятельность, Мика любит тусить вместе со всеми: социальный темперамент у него выражен так же ярко, как артистизм у Даниэля или легкая, рассеянная меланхолия у Полины.

Начиная говорить, Мика не может уже остановиться. Глоссолалит
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии
Очень одинокий петух и самолёт возле самой линии горизонта (поэтому никакая камера его не берёт) lj_paslen 11-08-2017 16:46


У нас завелся петух. Точнее, у соседей, но не которые рядом с нами, а через участок – у омоновца, что значительно усложняет логистику его гонений: петух повадился лазать к нам клевать помидоры и наводить шурум-бурум в теплице.

А еще он метит территорию говном с вишневыми косточками, да заполошно кукарекает, начиная с четырех утра. Теперь я понял, что такое «до третьих петухов», впрочем, как и до вторых, и до первых тоже.

Сначала мы все умилялись, так как один хриплый, как бы срывающийся голос сделал конец нашего лета – сразу атмосферка деревенского пленэра проступила, соцреалистические ассоциации, намёки на экологию загородного личного хозяйства…

…но вскоре положительные эмоции уступили место праведному гневу и гонениям, так как петух перелезает через узоры забора в самых разных местах – то с юга за домом, где его не видно, то с милого севера, там, где вишнёвый ряд.

Петух глуп и демонстративен. И, оттого, шумлив – прежде чем нарушить границу, он начинает возмущённо курлыкать, словно бы заводя себя на преступное деяние, хлопает крыльями, подбадриваясь и раздухоряясь, из-за чего его становится слышно.

Кто-то из нас хватает черенок от граблей, который превратился в палку после того, как я бил ими по металлическому забору, извлекая из него гул, отпугивающий петуха на место его постоянной дислокации и начинает бегать за ним.
Петух вёрткий и быстрый, а мы гуманны и неповоротливы.

Петух всегда успевает убежать или спрятаться в зарослях малины, куда летнему человеку уже не пробраться и откуда, тайными ходами среди корней, ему можно вылезть на соседний участок, где клевать совершенно нечего (картошка еще не поспела, а яблоки его, видимо, не интересуют) чтобы убраться восвояси.

Когда было ещё тепло (до Ильина дня) я выкуривал петуха из малины, выливая внутрь зелени ведро воды из нашей садовой бадьи. Тогда петух пулей вылетает из убежища и бежит к чёрной смородине, где у него лаз.

– Хорошо бы петуху насыпать отравленных таблеточек – предложил однажды Данель, в травле, впрочем, не участвующий, ему некогда. Ну, просто человек высказал размышление вслух и пошёл дальше бумажные кораблики строить.





Я почему-то уверен, что когда я вернусь на АМЗ зимой, петуха уже не будет. Мы терпим его как временное явление и плевок местного колорита, так как петух непонятно откуда взялся: он же совершенно один. Кур омоновец не держит, да и какие куры, если он автомобили ремонтирует?

Петух у него самозавёлся и поначалу мама даже не могла понять чей он и откуда к нам ходит. Я предположил, что петух сбежал с картины Карлсона, который живёт на крыше.
Помните?

«На большом, совершенно чистом листе в нижнем углу был нарисован крохотный красный петушок.
- Картина называется: «Очень одинокий петух», - объяснил Карлсон. 
Малыш посмотрел на этого крошечного петушка. А ведь Карлсон говорил о тысячах картин, на которых изображены всевозможные петухи, и всё это, оказывается, свелось к одной красненькой, петухообразной козявке! - Это «Очень одинокий петух» создан лучшим в мире рисовальщиком петухов, - продолжал Карлсон, и голос его дрогнул. 
- Ах, до чего эта картина прекрасна и печальна!.. Но нет, я не стану сейчас плакать, потому что от слёз поднимается температура… - Карлсон откинулся на подушку и схватился за голову. - Ты собирался стать мне родной матерью, ну так действуй, - простонал он
…»

Но мои культурные ассоциации восторга в нашей семье не вызвали – очень уж попорченных помидор жалко. Хотя, конечно, Лена любит называть Даню Малышом, а Мику – Карлсоном.
Несмотря на то, что Мике нет ещё и года, основательностью своей повадки он, порой, кажется старше хрупкого и подвижного Даньки.

Мика интересно отличается от старшего брата и старшей сестры. Они все у нас разные, точно у каждого из них – свой жанр, своя номинация, своя сторона узнаваемых родовых черт. Точно они поделили их поровну, не наступая друг другу на пятки.

Мики нет год, но недавно он начал говорить. Правда, пока на своём языке, который понимает только Даня. Он нам и переводит про желание Микаэля превратиться то в самолёт, а то и в ракету.
В знак согласия Мика только хлопает ресницами и улыбается. На нашу суету с петухом он смотрит сверху вниз. Снисходительно.


Ну, или ползет в сторону взрослых – несмотря на всю свою самостоятельность, Мика любит тусить вместе со всеми: социальный темперамент у него выражен так же ярко, как артистизм у Даниэля или легкая, рассеянная меланхолия у Полины.

Начиная говорить, Мика не может уже остановиться. Глоссолалит
Читать далее...
комментарии: 0 понравилось! вверх^ к полной версии