Совершенно обалденная книга. Ее не читаешь, ее пьешь..
Я с ума схожу от этого Города. Косые лучи солнца, словно бритва, режут дома пополам. На верхних этажах я вижу лица и не понимаю, какие из них живые, а какие – дело рук каменщиков. Там, внизу, – тень, где живут всякие ненужные вещи: кларнеты, любовь, кулаки и голоса печальных женщин. В подобном месте сны мои увеличиваются в высоту, а у чувств обостряется нюх. Да, да, это все от пляшущего стального блеска над границей тени. Когда я гляжу поверх зеленых полосок травы вдоль реки на шпили церквей, заглядываю в медно сливочные комнаты жилых домов, я полна сил. Одинока, это верно, но в превосходной форме и несокрушима, как Город в 1926 году, – все войны позади, и больше никогда ни одной войны.
*
Я слишком долго, слишком много, может быть, жила в своем мире. Мне говорят, что надо больше выглядывать наружу. Общаться. Согласна, я и вправду склонна замыкаться в себе, но когда тебя заставляют торчать под часами и ждать, а сами в это время благодушествуют на другом свидании или же обещают посвятить свое время после ужина исключительно тебе, а сами засыпают, едва ты заговоришь, – от этого, знаете ли, можно стать необщительной, а вот этого как раз мне бы и не хотелось.
*
Мысль об отдыхе приносит ей утешение, но на самом деле я сомневаюсь, чтобы это ей понравилось. Они, женщины, все такие. Ждут освобождения от забот, мечтают о дне, когда, наконец, можно будет вздохнуть спокойно и подумать о своем. Но вряд ли бы им это понравилось. Они и суетятся то с утра до вечера потому, что безделье сразило бы их напрочь. Не будет им там, в этой беззаботности, благоуханных полей с подснежниками, не будет тихого ласкового утра без мух и зноя. Никогда. Они потому и цепляются мыслями и обеими руками за мыло, дырявое бельишко и мелкие ссоры, что ждет их в случайную минуту отдыха только злость, нахлынувшая как из под земли. Текучая как лава. Густая и тягучая. Медленно выбирающая, что раздавить на своем пути. Или вдруг куда то в бок, под грудь, проскользнет тоска, непонятная для них самих. Приходит соседка, чтобы вернуть взятую намедни катушку ниток, а вместе с катушкой длинную иголку, и они стоят на пороге, пока гостья пересказывает хозяйке смешной разговор с соседкой снизу; они смеются – одна громко, на всю лестницу, приложив руку ко лбу, вторая потише, но тоже хохочет до колик в животе. Вот хозяйка закрывает дверь, и потом, когда, все еще улыбаясь, она дотрагивается краем кофточки до уголка глаза, чтобы смахнуть остатки смеха, она вдруг опускается на валик дивана, и слезы катятся ручьем по ее щекам, а она ловит их обеими руками и плачет, плачет взахлеб.
*
Смех это серьезно. Это сложнее и серьезнее, чем слезы.
*
Придется быть тенью, благожелательной, как улыбки умерших, оставшиеся после их ухода. Хочу увидеть для него хороший сон, и другой сон – о нем. Лечь рядом с ним, морщинкой на простыне, и созерцать его боль, облегчая ее своим созерцанием.
*
Я завидую их неприкрытой любви. Свою я знала втайне, владела ею под большим секретом, и хотела, так хотела, обнаружить ее – сказать вслух то, о чем им и вовсе нет нужды говорить: и что я любила только тебя и все тебе отдала, без сожалений и оговорок. Что хочу, чтобы ты меня тоже любил и не боялся показать мне это. Что мне нравится, как ты обнимаешь меня, нравится, что ты подпускаешь меня близко, так близко к себе. Мне нравится чувствовать твои пальцы, нравится, что они делают со мной. Я долгое время смотрела тебе в лицо, и когда ты уехал от меня, мне не хватало твоих глаз. А самое классное – говорить с тобой и слышать, как ты отвечаешь.