Вижу истинно тебя, как Магдалина,
Сжав зерно горчичное в ладони,
Брошу ли его в сухую глину
Или зреть в утробе чернозёмной?
Ты расскажешь притчи винограда
Или - камнем, чтобы кровь - до стигмы?
Я не сплю и не гашу лампады,
И случайность силюсь пересилить.
Но раскидывает дерево листочки,
Скрыв небесных странниц под покровом,
Доведи речёное до точки,
За которой снова будет слово.
Где-то два дня назад я написала себе в планах на сегодняшний день "подумать". Это не значит, что я не отличаюсь особым умом, и мне нужна отдельная графа в ежедневнике для подумать. Я планировала думать о том, что мне делать со своей жизнью. Снова оговорюсь, что я не то чтобы ничего с ней не делаю. Но довольно часто у меня возникает ощущение, что я живу не своей жизнью. Воображание того, что у моих предков-крестьян таких забот наверняка не было, типа все трудились, и обесценивание своих ощущений едва ли помогут делу. Да и по опыту аргумент: "А дети в некоторых странах голодают," - никогда не работал ни на себе, ни на знакомых (и хорошо, потому что это ложное успокоение). В какой-то момент я поняла, что после года полусамостоятельной жизни с принятием таких невиданных независимых решений, как "что я ем на завтрак" и "куда я иду на выходных", "сколько часов(!!!) я буду краситься", я вернулась домой, где мои желания, как оказалось, формируются другими людьми. Справдливо то, что "формирование" происходит из лучших побуждений и чаще всего неосознанно. Приведу пример. Рассказываю я важному для меня человеку, что у меня болят мышцы ног, ну, просто потому что захотелось пожаловаться (кто этого не любит?). В ответ мне поступает совет, совершенно нормальный: "Надо тебе заняться танцами или какой-то активностью". Я принимаю эту мысль и начинаю думать, что мне действительно очень надо заняться танцами. Из таких мыслей-крупиц потом скатывается снежный ком из: второго иностранного языка, поступления в аспирантуру, курсов по вождению, поиска "благородной" вакансии, не говоря уже о вешнем виде тела и его обрамлении-одежды. Я так и не выполнила запланированное на сегодня, не подумала, потому что мне страшно искать, где пролегает размытая граница моего и не моего. И я думаю, что это в первую очередь моя проблема: быть достаточно рациональной и смелой, чтобы делать то, чего осознанно хочется. Люди всегда щедры на советы и не упукают возможности выставить тебя дураком, особенно если ты молод. Но это не значит, что нужно слушать и принимать на веру. И это для меня самое сложное.
Твой жених неразговорчив,
Третий день лежит на лавке.
И какой же горькой порчей,
Мила лада, был отправлен?
Спит и взглядом не одарит,
А в руках записка Богу:
"Почему же гонишь, барин,
Раба божья на дорогу?"
"Ну, прощай на перекрёстке,
Жил ты верою и правдой,
Буду я тебе невестой,
Только фатку в гроб заправлю".
Сцеплять пазы в замысловатый механизм -
Не часовщичье дело, а судьбы.
Линейность - глупый враг анахронизмов
Соединённых: губы - алы, а волосы - седы.
Царицей буду стрелочного бега,
Когда его серебряную прядь
Я пропущу сквозь пальцы колким снегом
И парадигмы выстроятся в ряд.
Спираль сожмётся в цикл общих лет,
В пространстве схлопнется разъединённость спален,
И на стене - супружеский портрет,
Где горизонт событий не завален.
Возможность существовать лишь в одном пространстве - печальная данность. Покидая "родину" своих переживаний, ты в действительности никогда не покидаешь ее и существуешь во множественности.
A. В шестом микрорайоне у дома номер 50 растет полынь, пыльно и палит солнце. Я иду по раскаленному асфальту и мои белые носки превращаются в серые. Там пахнет травами, дорогой, битым урюком.
B. На пути из Абердина в Банфф поля по обеим сторонам дороги сверкают желтыми бликами рапсовых посевов и ракитника. Я есть и там. Я набираю в ладонь ежевику и останавливаюсь у "своего" места над Доном, чтобы попрактиковаться в исполнении баллады или спеть "Исторический роман" для собственного удовольствия.
C. В "Родине" сейчас наверняка показывают много интересных фильмов. Снег наконец-то растаял, и можно побродить по Малой Садовой или Рубинштейна, поглядеть, как город идет в ногу со временем и оглядкой на лепнину выше первых этажей. Сколько у меня "родин"? И там ли я только есть, где я стою? Здесь, здесь и здесь. Живу свои судьбы: одну осязаю, о других пекутся червь сомнения и воображение. Где меня еще нет или никогда не будет? Пока есть равносторонний треугольник АBC с биссекстрисой - напряженностью между настоящим и будущим.
Мой дорогой друг, пожалей меня, сегодня я говорю тебе: "Прощай," - отпуская тебя в твой мир, который никогда не пересечется с моими, и я даже не смогу помыслить себя там. Мы случайно пересеклись в "одном-из". Две окружности касаются внешним образом в точке А. Остается лишь обнять тебя на прощание и дальше проживать и мыслить свои миры, где одновременно зацветают полынь, сирень и ракитник.
Судорожное беспокойство
С вечера неспроста:
У переростка-подростка
Нехоженая тропа
Раскинулась перелеском,
И дальше - в поля, в поля,
Как гадостно и прелестно,
И воплем - воля моя.
Но сущим высветит небыль,
И памяти шарик тугой
Раскатывается по небу
Семиполосной дугой.
It is like when you desperately want to sing
But you don't know the lyrics;
All you are doing is just tossing
The coin: one side Latin, one side Cyrillics.
When you say goodbye and move on
And your tears are sparkling like stone
Of the walls of old Aberdon
You were a child in a lonesome place
Covered with a thick atlas cloth,
But someone has changed it to the fabric of lace,
So through holes you could see stars of the universe.
But you say goodbye and move on
And your tears are sparkling like stone
Of the walls of old Aberdon.
I would give you a million pounds
For divining the future for me,
But all I have is just one useless talent
Не уметь расставаться с людьми.
Я за мольбертом рисую
Семейную драму: индеец,
Как в мелодраме, свою дорогую
Жену держит за щеку, уже не надеясь,
Что неизвестных врагов
Он до заката всех перебьёт.
Он, конечно, вождь, и покров
Перьевой о том говорит и его бережёт.
Он, конечно, вернется, ведь это же мелодрама.
А что пуант предоставлен - это только поплакать.
Ты за мольбертом рисуешь,
Как неуклюжую бабу из лужи
Облил ве-ло-си-пе-дист гуашью,
Желтый, зеленый, синий цвета верно служат
Твоей комедии положений.
Мне нравятся яркие линии.
Я продолжу свое обучение
На филологическом, на Менделеевской линии.
Не умею рассказывать истории - буду интерпретировать.
Так хрипит одиночество:
Дыхание и рука -
Мелодия пошлой ночи,
Изнасилование двойника.
Разве только Богом бывши
Наваяешь из ребра
Черно-ваксовых пружинок,
Сапфо-голубых прожилок
И серег из серебра,
Чтобы милая носила, куда черти ее носят
И подальше от меня,
Там, где водка на подносе
Жестяном и хохломою,
Там, где в струпьях с головою
Без Агрикова меча.
Там в каком-то пьяном споре
Киноварью изольешься, алебастровая кора,
Киноварью изольется алебастровая кожа
Скоро кровно от ножа.
Пояса все утрамбованы,
Голь и серость впереди.
Через заросли садовые
До калитки проводи.
Ворочусь и скрыться некуда,
Душка мается в груди.
Дом - халупа, скука смертная
На проторенном пути.
....................................
Обвинители подкуплены,
А защитники немы.
Вот я, родина, облупленный,
Без сумы, да у тюрьмы.
Разлей лей лей лирику-ласку,
Ласкай ай ай дерева краску
Красную, белую, прозрачный
Cмычок - розетку, и забытое, и неоднозначное,
Но несомненный дар
Изгибов (рубаб), изгибов (дутар),
Зарытых, но не погребенных.
Их мы вытащим, и наш новорожденный ребенок
Скажет первое слово: Музыка.
Когда мертво и листья сушит осень,
То зреет новорожденный гранат,
И кажется, что только лишь дотронься -
Взорвется кожа, строки зазвучат.
Рубины из камня горят
И просят в огранку раздеться.
Так лопни, созревший гранат!
Так лопни, бездомное сердце!
И медные реки мои
Веди к гончару для острастки:
"У Бога о форме моли,
У дьявола просят о страсти".
И крутится скользкий станок,
Сосуд наливается кровью:
"Соси из горла мой гранатовый сок,
С железом и сладостной солью".
Плоть из предмета пьёт меня
И никогда не сумеет напиться,
Ведь песня слагалась во все времена
На грани любых оппозиций.
У бабушки была шкатулка. Наверное, тогда, на пепелище эпохи, у многих были такие шкатулки, тогда, вообще, у всех все было одинаковое: сервант, сервиз, рыбки-стопки с восхитительным золотым шаром. Белая шкатулка с геометрическим кружевным узором играла грустную мелодию. В свои пять лет я понятия не имела, что существуют какие-то «Подмосковные вечера», и для меня это была печальная мелодия. Быть у бабушки с дедушкой в гостях в их квартирке с чуланом (где спал, между прочим, дедушка) было удовольствием – позволялось многое, если не все: переставить драгоценный единственный шарик из горлышка в горлышко (разбить одну стопку), попрыгать на диване (истоптать ровно застеленную простынь), поесть варенье (на следующий день чесать руки из-за аллергии на сахар), нарисовать все что только можно на тонкой желтоватой бумаге (испортить десяток листков), щипать бабушкины уставшие запястья, с любопытством глядя, как тянется кожа с морщинками. Но главным чудом была «моя шкатулка» с чудесной музыкой. У шкатулки были три короткие ножки, она была приземистой дамой, ничуть не изящной, но загадочной вполне. Она о чем-то говорила, но о чем, я разобрать не могла, наверное, о памяти. Бабушки не стало, когда мне исполнилось пять, следом ушел дедушка, который, всю жизнь прожив атеистом, под конец интересовался, увидится ли там со своей Галей. Начался новый век. С их уходом дом перестал быть их домом, мы никогда больше не ходили по тем дворам, хотя это было всего в двух автобусных остановках от места, где мы жили с мамой и папой. Помню поминки и как меня раздражала фотография бабушки и дедушки с черной лентой. Я до сих пор ненавижу черные ленты на фотографиях: будто ты взял и перечеркнул человека, будто проорал «КОНЕЦ»; но устыдился и поэтому шмякнул ленту в уголок. Рядом с фотографией, кажется, были тонкие восковые свечки, запах которых прочно ассоциируется у меня с русской церковью и молитвой. Я пыталась помочь маме на кухне, но, конечно, не помогала, потому что мне было 6 лет, а на кухне было много женщин, блинов и борща, которым ничем нельзя было помочь. Мама забрала мои рисунки, кажется, больше мы ничего не взяли. Про шкатулку я почему-то не спросила, маленькая была, да и скромная. Спросила маму только когда выросла, наверное, лет в семнадцать. Оказалось, шкатулку взял мой двоюродный брат Сережка (осознание того, что я у бабушки была не единственной внучкой, а четвертой, откровенно говоря, до сих пор ко мне не пришло), а потом семья Сережки уехала в Воронеж. А я и не знаю, брал ли он шкатулку с собой или нет. Для меня и сейчас странно, что он взял ее себе, ведь хранить грустную музыку в кружевном наряде – это так по-девичьи. В любом случае, материально она была для меня потеряна, зато я хорошо ее помню, как и немногое, связанное с бабушкой, но врезавшееся в память щемящим взглядом на уровне животов (так видит взрослых ребенок). Через семь лет мы переехали из Казахстана в Россию, оставив могилы родных. Иногда я вспоминаю о бабушкиной шкатулке и, может, благодаря этой памяти, ничуть не изящная, твердо стою на своих двоих.
В шарообразной сфере сознания, по завещанию философа, не имеющей субъекта и объекта, не имеющей начала и конца, я вижу пробоины: пройденные точки возврата, после преодоления которых, круг мысли постоянно спотыкается. Они могут быть счастливыми и несчастливыми, но травматичны при любом исходе: счастье тоже болезненно для человека, так как сущность его сводится к оппозиции несчастья. Некоторые переживают эти травмы, возвращаясь к ним в ночных сновидениях, другие записывают их в свой дневник. Третьи говорят о них.
***
Стоит женщина. С виду года двадцать три. Стоит, о чем-то рассказывает. И тут вдруг чувствуешь, что это не женщина стоит, а весна. И одежда как-то на ней не важна. Кажется, что проглядишь все глаза — до ее костного мозга доглядишься, в котором, без сомнения, перетекают одна за другой жемчужины голубого цвета. Она откинет волосы. Или не откинет, потому что они у нее завязаны в тугой хвост так, что тянет виски, а тебе все равно нравится. Она вся нескладная была, а тут вдруг сложилась и стала прозрачной. Видишь несуразный белый лен поверх черного белья, а думается: «Как хорошо». Видишь пухлые губы, почти орлиный нос. Кажется, что кончик носа хочет поцеловать ее верхнюю губу, хочется поцеловать кончик ее носа: посоревноваться с губой, которая упрямо больше нижней. Скулы у нее видны, но щеки детские, шелковые, наверное, теплые и пахнут молоком или орехом. Вдруг тонкая шея, на которой покоится тонкая маленькая ладонь с тонкими пальцами. На большом пальце правой — кольцо, на левой — аллергия на сладости красными пятнами и волдырями. Хочешь разглядеть пятна, потрогать волдыри. Теребит спутанные волосы, хочется расчесать их или почесать ей голову — физиологические приятности. Скользишь. А губы обветрились у нее, грызет. Грызешь свои, чтобы как у нее. Вниз — круглые, полные плечи. Низкая грудь — тайна. Полная талия, кажется, мягкая, как подушка, которую бабушка набивала гусиным пухом в твоем детстве — положить бы голову и уснуть, а лен пусть покалывает, как острые кончики перьев, въедающиеся в младенческие волосы и лоб. Молчу. Тонкие длинные ноги в узких малых брюках, таких, что всё видно, но хочется затянуть еще: вдруг что-то скрыто и тогда проглянет из-за льна тело, а из-за тела мышцы или хотя бы сухожилия, а из-за них кости, белые, с хрящами, а там жемчужины. Доглядеть. Доглядеть бы. Смотрю: села у окна, только изображающего весну, потому что весна — она.
Мне едва исполнилось 18 лет. Я переживаю один из моментов восторга невыразимого. Я - лишенная поэтического слова, языка и творчества, обладающая лишь вдохновением. У возлюбленной тогда было одно имя, позже она преобразилась в слова, обрела чужие имена, стала веществом дыхания. Тогда же она была плотью, первым созерцанием телесности в её интимном виде. Тело проникает необычное экстатическое состояние, когда ты понимаешь, что только ты единственный ценитель и почитатель открытой тобой красоты. Эротика проявляется неожиданно: в отпечатке браслета на коже запястья, в перевернутом кольце, в неровностях, кровяных царапинах, заусенцах, сонных глазах, зевках, почесываниях, проглядывающем нижнем белье между пуговиц рубашки, нелепом лаке с блёстками, упавшей реснице. Всё разрушающее образ, осанку, контур волнует. Я бы перечислила всё в ней, но ни одна черта не расскажет о волнообразном, звучащем, пахнущем том, что было повсюду: в медленно падающем пухе рваных снежинок, лепящих комья на решетчатом окне; цветении до одури сладкой сирени; июльской пыли и кипящем асфальте; смелых шагах легко обутых ног по струящимся потокам сентябрьских дождей.
Я помню ее слова, звучание ее высоковатого с хрипотцой голоса, когда я мучилась болью от менструаций, но была вынуждена слушать ее речь. Вообще, всё, слышанное мной сквозь боль, запоминается, как видеозапись.
Мне страшно, когда я думаю о том, что когда-то взгляну на неё измененным сознанием, и трепетно обожаемые неровности покажутся ложбинами, недочетами, недоработкой хмельного Пигмалиона. Физиологически я переживаю схожее измененное чувство, когда вижу черенок от яблока… Ничто не вызывает во мне большего чувства омерзения, чем черенок от яблока. Обгрызенный на мягком конце сначала, потом засохший и напоминающий метлу – он наталкивает на мысли о бессмысленности существования, лишает покоя и уюта. Напоминает, что всё ложно, кроме него самого: где была жизнь
В 1489 году после получения буллы от отца Александра IV в Абердоне (старое имя города Абердин) началось строительство небольшой католической церквушки, которой, однако, Уиллиам Эльфинстон придавал большое значение, большее, чем сама постройка. Университет (Кингс Колледж на то время), предназначенный для упражнений духа и ума, детище Эльфинстона, следовало отделить от беспокойных мирян, проживавших в ближайших деревнях, в основном промышлявших рыбной ловлей и сопутствующими мелкими ремеслами наподобие плетения корзин или разорения гнёзд широконосых тупиков. Собор Святого Макара, построенный ранее было решено оставить пастве – пускай его молятся, а маленькую кирку построить для нужд семинаристов. Долгое время кирка не имела названия (примерно до 1503 года по некоторым данным), и местные называли ее просто «новая кирка». Но в начале нового столетия и за 10 лет до кончины епископа, Уиллиам решил дать имя своей скромной молельне: Saint Mary ad Nives, Святая Мария в Снегу. Только человек, задумавший постройку университета в продуваемом со всех сторон междуречном поселении, мог вдохновиться романтичной легендой, подарившей название невзрачному четырехстенному святилищу без нефов и узорочья. Вдохновение пришло от друзей из Санта Мария Маджоре, много способствовавших общению Эльфинстона с папой во время пребывания первого в Риме. Легенда восходит к четвертому веку и постройке одного из главных Римских католических соборов, которым и является Санта Мария Маджоре. Папе Либерию первому, правившему на то время в Ватикане, во сне явилась Богородица и наказала построить храм на том римском холме, который к утру покроется снегом (а дело было ни раньше ни позже в августе). Потом приплели еще красивую историю про бездетную пару, которой было то же видение и которая в виду своей бездетности решила пожертвовать все деньги по повелению Девы Марии на постройку того же храма (мало ли таких историй было, начиная с понесшей первенца в свои 90 лет Сарры). Была бездетная пара или нет, но храм на всякий случай заложили, а Эльфинстон идею поддержал и имя позаимствовал. Некоторые еретики поговаривали, что епископ любил Деву Марию больше Бога Отца, подозрения были не бесплодны, так как и Капелла Колледжа носила имя Святой Марии, и новая кирка, так что миряне в последствие раздали зданиям другие имена: Капелла Кингс Колледжа и Снежная Кирка, опустив имя Девы Марии, так как это и так всем было очевидно, а различать как-то надо было. Храм честно отслужил около сорока лет, пока не грянула реформация. За невзрачностью кирку не тронули даже Глазговские погромщики, почему-то решившие бороться с католицизмом в Абердине. Так она простояла до середины семнадцатого века, теряя стены (на карте Джеймса Гордона 1661 года она уже упомянута как «Руины Снежной Кирки»), но не теряя прихожан-католиков. К тому времени кирка уже превратилась в место захоронения католических семей и чаще функционировала как кладбище, куда ходили поминать, а не молиться, либо помянуть и помолиться. В 1640 году специальным указом здание было передано в ведение нового ректора Кингс Колледжа, который в свою очередь кирку решил разобрать, а с вырученных денег за строительный материал (которым стали бы камни и так полуразвалившейся кирки) осуществлять какие-то преобразования в основном здании университета, прилегавшем к Капелле Кингс Колледж. Но паства, которую некогда до кирки не особенно допускали, возроптала, не желая отдавать своих покойников, и было решено кладбище оставить, но брать деньги за новые захоронения, так как земля перешла в полное распоряжение университета. Последнее захоронение относится к 1934 году, с тех пор кирка превратилась в заброшенное кладбище, к стенам которого (еще напоминавшим очертания старой кирки) стали прибивать мемориальные таблички в честь усопших профессоров, куда иногда таскались студенты и фольклористы: первые в поисках уединения и мелкого хулиганства, вторые в поисках наживы в виде посетителей и поддержания сакрального знания, мол, а мы знаем, что здесь было и что стало. Раз в месяц зимой в Абердине выпадает снег, и тогда Снежная Кирка обретает свое значение и цвет, мистически сияя могилками в лунном свете или искрясь под прохладным Шотландским солнцем, напоминая о красивой истории и своем основателе епископе Уиллиаме Эльфинстоне.
Всё началось с небрежного портрета
На тонком листике на сером паспарту:
Простая монохромная виньетка,
Украсившая первую главу.
И тёмный локон в краске типографской
Распался, как на белой простыне;
Сомкнув ладони в ожидании ласки,
Обложка тянет уголки ко мне.
И голову склонив к плечу рассвета,
Встречая новый день из-за границ,
Я жду, полунага, полуодета,
Ножа для склеенных страниц.