Ясно, откуда взялся страх старости - появилось ощущение перспективы; категория будущего как таковая. В шестнадцать мы жили так, словно завтра никогда не наступит, как будто у нас есть только вот эта весна и больше никакой, как будто если вот сейчас не позвонить, жизнь лопнет по шву, как сумка, и все рассыплется; не было ничего хуже, чем услышать "подрастёшь - узнаешь", потому что мы все понимали точнее и лучше взрослых, и была какая-то очень четкая грань, после которой становятся взрослыми - бесповоротно, вот этими взрослыми, довольно убогими, обсуждающими болезни и мебель, политику и цены на колбасу; мы умели мечтать только до следующего гонорара; до ближайшей сессии; до первой большой любви - дальше начиналось либо какое-то нечеткое неоновое прекрасное далеко, либо ад и погибель, где мы сразу старые, испитые и несчастные, без перехода; все ужасало так сильно, потому что тебе перестало сходить с рук; мир впервые обращался к тебе напрямую, не спрашивая, дома ли мама и можно ли ее к телефону, и это неизменно наполняло чувством непосильной, чудовищной ответственности: даже просто зарвавшейся преподше возразить, даже мальчика за руку взять самой на третьем часу беседы и не умереть от страха, даже вынести несправедливое материнское обвинение - тебя трясло еще вечер, ты не мог поесть толком; теперь, когда разрешили гулять до утра, отпала необходимость протестовать, когда научили шутить, отпала необходимость доказывать и ругаться, никаких врагов, кроме тебя самого, у тебя не осталось, и ты выяснил вещь довольно неприятную: ты останешься в живых, даже если умрёт ближайший. Ты сдюжишь, даже если закончится самая большая твоя любовь; даже то, что на самом деле окажется самой большой твоей любовью. Этот конкретный день, даже месяц, даже год мало что решает в итоговом зачете, и неясно, куда ты так торопился; самое интересное - не мгновения, вспышки и озарения, а процессы, достаточно долгие, чтобы проследить динамику; мифология и внутренняя идиоматика многолетних отношений, творчество человека от юношеских стихов до последнего романа, ты сам с восьми до двадцати пяти; и вот ты вдруг оказался вписан в куда более длинный и важный цикл, чем думал, когда смаковал все обстоятельства собственной кинематографичной рокерской гибели в тридцать, таким молодым и красивым (про такую смерть стало неинтересно мечтать, потому что у друзей дети, Маркес свою лучшую книгу написал в сорок, а живет на роялти с нее до сих пор, дай бог ему здоровья, а Стингу 58, и с каждым годом он только круче).
Тогда ты стал внимательно смотреть на стариков и узнал, что тебя так пугает: им не спрятаться. По тебе не видно, сколько ты дней не спишь, чем ты болен и хороший ли ты человек: пока ты молод, ты анонимен, ты неуязвим, ты тратишь то, чему еще не скоро узнаешь цену. К пятидесяти у тебя на лице проступает выражение, которым характеризуются все твои отношения с миром: ты понимаешь, что тётка в метро едет, брезгливо собрав губы, не потому, что ей не нравится, как ты одета, а потому что она даже спит с таким лицом: это ее скринсейвер. Она была красивой когда-то, очевидно, и явно недолюбливала человечество: теперь это написано на ней так крупно, что напротив нее боязно садиться. К шестидесяти пяти тело человека - его складки, осанка, мышечный тонус, фактура кожи - расскажут тебе подробно, что и как много оно пило и ело, чем болело, таскало ли тяжести, занималось ли спортом, и каким, и как долго, было ли любимо, любимо ли сейчас и даже есть ли у него дети; характером морщин, носогубных складок, горьких уголков губ, выражением глаз лицо скажет тебе, много ли выпало на долю его обладателя, часто ли он смеялся и бывал счастлив и к какому промежуточному итогу пришёл. Старики абсолютно проницаемы, им гораздо труднее солгать: по ним все можно рассказать еще до того, как они скажут первое слово. Есть великие старики, и от них сияние; тело как будто истончается на них, и сквозь него шпарит горячий счастливый свет; есть старики темные и дурные, такие, как будто в их теле задохнулось всяческое биение, стремление, доброе намерение; есть старики усталые и пустые, как будто дух побыл в них, оставил и отправил дальше, как порожнюю тару; и это всегда - самый скорый и красноречивый ответ на вопрос, о чем они жили. Как ты ответишь - тогда - на то что спрашиваешь - сейчас? О чём будет этот старик - о том, что Бог есть, и он его атом, или о том, что всё было зря?
Сороковой про тебя
Когда ты вырастешь - в нью-йоркском кабаке
Брюнеточка из творческой богемы
Попросит расписаться на руке
И даже скажет, путая фонемы,
Пять слов на русском языке -
Мир вынырнет из своего пике -
И даже дети выучат поэмы
О Эке и Красивом Мудаке -
Я распечатаю четыре кадра, где мы
Сидим на пристани вдвоем, и вдалеке
Очерчен центр солнечной системы.
Некуда подорваться, некуда воспарить
Кукольник - в резервации, не с кем поговорить.
Кукольник сочиняет, кукольник подчиняет, кукольник починяет рваных марионеток. Этот парик негоден, этот костюм не в моде, этот нормально, вроде, только вот кукол нету.
Кукол всё время нету, куклы идут по свету, куклы не любят веток, бьющих их по лицу. Куклы дружат не с теми, куклам метели стелют, куклы уносят время, время идет к концу.
Не с кем махнуть по сотке, не с кем рвануть в бега.
Кукольника кроссовки переживут снега.
Кукольник в легком весе, кукольник вечно в красном, кукольник не прикроет в небо глядящих ставен. Кукольник пишет пьесы - пьесы про всё прекрасно, всё бы прекрасно кроме - пьесы никто не ставит.
Кукольник рыжей масти, зрители подлецы.
Кукольник просто мастер, мастер-эритроцит.
Кукольник пишет всуе, мастер жует резинку, у него за плечами мир безнадежно мертвый. Если он не рисует Арлекину слезинку, то Арлекин ночами тырит тушь из гримерки. Если он сочинил бы вместо чужих Монтекки, ну например, Пуччини, ну, например, Королли... зритель ломает нимбы, смазывает оттенки, только надгробья чинит, только меняет роли.
Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать, и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз - вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвертый класс - то есть почти что старый. Шорты с футболкой - простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара - листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька - он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.
Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче - ни то, ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.
Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет, теплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге - и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...
Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя - с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. "Двадцать один", - бормочу сквозь сон. "Сорок", - смеется время. Сорок - и первая седина, сорок один - в больницу. Двадцать один - я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь - на десятом. Десять - кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь - на шее ключи таскать, в солнечном таять
вчера у нас с лучистым была первая годовщина и мы решили сделать себе общий подарок, взять котишку.
поехали в магазин и взяли два:) теперь у нас есть Пипо-Ганеш Шивович и Мур-Муза Шакти:)
***
Ладно, ладно. Под Пасху положено воскресать.
Сколько их сидит у тебя в подрёберье, бриллиантов, вынутых из руды, сколько лет ты пишешь о них подробные, нескончаемые труды, да, о каждом песенку, декларацию, книгу, мраморную скрижаль – пока свет очей не пришлет дурацкую смску «Мне очень жаль». Пока в ночь не выйдешь, зубами клацая, ни одной машины в такой глуши. Там уже их целая резервация, этих мальчиков без души.
Детка-детка, ты состоишь из лампочек, просто лампочек в сотню ватт. Ты обычный маленький робот-плакальщик, и никто здесь не виноват. Символы латинские, буквы русские, глазки светятся лучево, а о личном счастье в твоей инструкции не написано ничего.
Счастье, детка – это другие тетеньки, волчья хватка, стальная нить. Сиди тихо, кушай антибиотики и пожалуйста, хватит ныть. Черт тебя несет к дуракам напыщенным, этот был циничен, тот вечно пьян, только ты пропорота каждым прищуром, словно мученик Себастьян. Поправляйся, детка, иди с любыми мсти, божьи шуточки матеря; из твоей отчаянной нелюбимости можно строить концлагеря.
Можно делать бомбы – и будет лужица вместо нескольких городов. Эти люди просто умрут от ужаса, не останется и следов. Вот такого ужаса, из Малхолланда, Сайлент Хилла, дурного сна – да, я знаю, детка, тебе так холодно, не твоя в этот раз весна. Ты боишься, что так и сдохнешь, сирая, в этот вторник, другой четверг – всех своих любимых экранизируя на изнанке прикрытых век.
Так и будет. Девочки купят платьишек, твоих милых сведут с ума. Уже Пасха, маленький робот-плакальщик. Просто ядерная зима.
Я влюблена как псих, и с этим невозможно бороться; реальность идет то рябью, то психоделическими телевизионными радугами; я то тупой кусок страдающего мяса, то счастливого идиота, и все это совершенно не нравится мне; тело абсолютно выходит из-под контроля, снит себе бесконечные эротические одиссеи, ходит зигзагами, то пожирает все, что не прибито, то впадает в такую панику, что не может запихнуть в себя ни ложки; мне вообще-то работать надо, эй, я не хочу так, это все равно что ехать в неуправляемой машине, высадите меня немедленно, я поеду на метро.
Надо бы сделать такие таблетки, от нежелательной влюбленности, как постинор. Вредные, дорогие, на самый экстренный случай. Защита лопнула, какая-то одна улыбка угодила в голову осколком. Пить в течение двадцати четырех часов после того, как проснулась с его портретом во всю сетчатку и не можешь выпустить телефона из рук.
Тьфу, дьявол.
С одной стороны, я конечно себя веселю как тридцать штук передвижных шапито, с другой, я слишком хорошо знаю, чем это кончается, и мне себя заранее жалко.
Молчать бы про это надо вглухую, но аж ладони жжет, как снятая с огня сковородка.
Пусть это будет развернутый листок за здравие.
Я совсем никто без тебя.
Может, только ты меня и материализуешь. Может, я твой маленький спиритизм.
ГУМИЛЕВ U P D A T E D
To MJ
Милый Майкл, ты так светел; но безумие заразно.
Не щадит и тех немногих, что казались так мудры.
Ты велик, но редкий сможет удержаться от соблазна
Бросить радостный булыжник в начинателя игры.
Очень скоро твое слово ничего не будет весить;
Так, боюсь, бывает с каждой из прижизненных икон.
Ты ведь не перекричишь их; и тебя уже лет десять
Как должно не быть на свете.
Неприятно, но закон.
Что такое бог в отставке? Всех давно уже распяли.
Все разъехались по небу, разошлись на горний зов;
Очень страшно не дождаться той одной фанатской пули,
как он чиркнет тебе ладонью по ватерлинии - будет брешь
за секунду, как ты успеешь сказать "не трожь"
и такой проймет тебя ужас, такая пронижет дрожь,
что руки не отнимешь и права не отберёшь,
только и решишь обречённо - как же ты, чёрт, хорош
как ты дышишь и говоришь
как самозабвенно врёшь
ну чего уж, режь
как ты выбираешь смиреннейшую из ниш,
|
А не скосит крейза, не вылетят тормоза – Поневоле придется вырасти Ихтиандром. Я реальность свою натягиваю скафандром Каждый день, едва приоткрыв глаза. Она русифицирована; к ней спичек дают и пойла. Снизу слякоть кладут, наверх – листовую жесть. В ней зима сейчас – как замедленное, тупое Утро после больших торжеств. И модель у меня простейшая: сумки, сырость, Рынки, кошки, бомжи, метро; иногда – весна. Мне дарили ее с чужого плеча, на вырост, И теперь вот она становится мне тесна. Натирает до красноты; чертыхаясь, ранясь, Уставая от курток, затхлости и соплей, Страшно хочется бросить все и найти реальность Подобротнее, подороже и потеплей. Чтоб надеть – а она второй облегает кожей. Не растить к ней сантиметровый защитный слой. Чтоб оттаять в ней, перестать быть угрюмой, злой, И - поспеть, распрямиться, стать на себя похожей. Посмуглеть, посмешливеть, быстро освоить помесь, Европейского с местным; сделаться звонче, но… Но ведь только в моей, задрипанной, есть окно, За которым – бабах – Вселенная. Невесомость. Только в этих – составе воздухе, тьме, углу Я могу отыскать такой рычажок, оттенок, Что реальность сползает, дрогнув, с дверей и стенок И уходит винтом в отверстие на полу. |
|
вот так сидишь, попиваешь кофе, смотришь на часы и понимаешь, что пора забирать ребенка из садика.
встаешь из-за стола, спотыкаешься о кучу проводов и ломаешь все подряд своим падением, колонки, тарелки, кружки, руки:)
вселенная любит преподносить сюрпризы)
на фото конечно не передать боль и шок, да не настолько синим это все выглядит))
но ощущения довольно странные, точнее неощущение руки совершенно)
[640x480]
Когда я говорю: спасибо - это
Бычок в урну, удар в грудь,
Пожать руку и взять билет.
(с)
все мои многочисленные неудавшиеся дружбы с тетками можно
описать одной фразой одного хорошего человека (Я., ты одна моя радость):
"странное чувство. с тобой соперничают,а ты нет".
и недаром же мне нравятся всякие саракастические смехуечки про "друзей".
"Когда нужна поддержка, ты обычно оказываешься никому не нужен.
Но на самом деле ты постоянно никому не нужен. Просто замечаешь это лишь тогда, когда нужна поддержка".
"этот статус для моего лучшего друга.
спасибо тебе, что ты у меня нет".
Серджио - маленький инквизитор, не для того ли запаян в темя, с сетчаткой слит.
Не убивает - пускает корни в височной доле, нервной системе - и муки длит.
Парализует мышцы, лишает воли и гибнет с теми, кого спасти соблаговолит.
Серджио - риф-кораблекрушитель, за дальним мысом, за зеленеющим маяком.
Ему наплевать, что вы ему разрешите, не разрешите - он потрошитель,
Он поступает со здравым смыслом, как с тем окурком -
В кусты зашвыривает щелчком.
Это вам при нем сразу нужен огнетушитель, дым коромыслом - а он не думает ни о ком.
Серджио - мой образок нательный, едва увидим друг друга -
Прыснем и окружающих развлечем.
Он станет сварщиком из котельной, вселенским злом или Папой Римским,
Комедиографом, силачом -
И мы даже выберем день отдельный,
и под мартини поговорим с ним, о том, что любим друг друга зверски -
Но вновь получится ни о чем.
Зажми мне рот чем-нибудь, ну же, давай, перекрой, выломай крик от гортани до сгиба сухого бедра, пусть и так не пропускает ни звука простоватый и грубый крой, розовый край моего капризного рта, вылей мой голос из позвоночника телефонной трубки, и чтобы не спрашивали обо мне потом – притворись глухим, в темноте подъезда не успевшие обнять руки, пропущенные мимо вызовы, не случившиеся стихи, раскатистое эхо над сутулыми городскими барами, дотрагиваюсь и чувствую пульс железной щеки трамвая, ну, привет. я раньше не писала для тебя писем, когда еще просыпалась улыбающаяся, живая, сложным людям,по-моему,очень нужны простые и все банальное – не раз написанное на бордюре, поребрике, парапете – типа пить из одной чашки,раздеваться медленно,постранично,писать свое имя на твоей сигарете – и не тлеть,понимаешь,не оставаться без электричества.без денег,без смысла шатаясь в минус тридцать, стать впадинкой легких твоих, выемкой неба и хотеть остаться,хотеть остаться, а потом посреди изувеченной каблуками улицы, посреди по-нежному заплаканного лица останавливаешься поправить волосы и сквозь зубы решаешь жить до конца декабря, и после вроде ровно и хорошо. Утро. Лекция. А в голове ты приставляешь ладонь к моему мягкому рту, еще звонишь и еще пытаешься обещать не растягиваться на полшва по всему животу. в этом городе, сколько бы ни было тысяч лиц, переулков под горло, названий газет и толкнувших плеч,«Ты» надрывает облезлое сердце страниц, а мама все просит и просит себя беречь, а я так же не слышу сквозь зиму, входя с черными плечами, выстилая, стылая, худенькая, головной болью себе виски, смеюсь и смотрю в глаза, считаю, сколько там, чтобы не откачали… лежу, раздетая детски так, развороченная на куски, прокусываю – и половодье, запрокидываю голову, как будто меня еще кто-нибудь сможет услышать. И это уже январь. И это уже двадцать шестой. ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ. Холёный, крашеный в черный, разлюбивший.и вообще, давай же, ладонью к самому рту, или до войновки будет слышно тупую грусть, мою алкогольно-вульгарную, тяжеленную пустоту, которую потом кто-то в плеер и наизусть.
"В далеком королевстве, в плед завернутая принцесса, шептала своим обожаемым змеям, что больше не верит в кошмарные сказки о том, что она лишь выдумка писателя с болезнью Альтсгемера. Так написала обо мне девочка, которую я видела в один из самых обычных летних вторников. Которая надолго потом и без повторов.
Я? А что я? Не курю и не мечтаю. Это всё неправда, хотя могло быть очень и очень красиво. Знаешь, там, там мы с тобой смеемся лучисто-ясно, и потом ты отводишь меня в ту классную кофейню с большими окнами, с сладкими словами к несладкому чаю. Не было бы этих скучаю, не было бы так волшебно-волшебно. Волшебно-волшебно.
Можно сколько угодно этих знаешь, знаешь, хоть мы не в разных городах, но каждое "ах" в ручную, а сегодня у меня гроза, голос дрожит, и кто-то сказал, что надолго. За окном что-то вроде зимы. С пальцев спадают кольца, а я все равно улыбаюсь.
Медово и хрупко держу тебя за руку в мыслях, держу себя - в себе, тебя в себе. Как хорошо что мой мир уютен и тих. Там есть только пара книг, кусочек набережной и заплетенные небрежно волосы, как всегда нежно и мило.
Пусть ты не услышишь шагов осени, её песен. Пусть она не коснется тебя листьями, не затронет никого за эти пару минут моего голоса..."
[466x700]