Б.К. Зайцев
[350x471]
«Всегда он мне “нравился”. С самых юных лет, когда я был начинающим писателем, а он уже известным, он мне именно нравился “бессмысленно” и бездумно: как нравится лицо, закат, запах леса. Кончая жизнь и о нём думая, нахожу, что относился к нему, собственно, как к явлению природы — стихии. В его облике, фигуре, движениях, манере говорить, неповторимой одарённости всегда было для меня некое обаяние, внеразумное.
Первые встречи связаны с Москвой — молодой богемой левого литературного направления (сам он к ней не принадлежал, но бывал у нас). А с другой стороны, оба мы были членами вовсе противоположной “Середы”, кружка более взрослых писателей-реалистов.
“На половине странствия нашей жизни...”, лет в тридцать пять, был он изящен, горд, самоуверен. В большую публику не проходил. Горький, Андреев шумели, он — нет. Но прочная литературная оценка его росла. В 1910 году выбрали его в академию, по разряду “изящной словесности”.
Война, годы предреволюционные и сама революция сильно нас разбросали. Только тут, в эмиграции, жизнь снова сблизила. Встречались постоянно и в Париже, но особенно остался в душе Грасс, милая вилла “Бельведер”, скромная, с поразительным видом на Канн, море, гора Эстерель направо. Юг, солнце, свет, необъятная ширь, запах лаванды, тмина — порождение Прованса — и вообще дух поэзии, окружавший жизнь Ивана, Веры, молодых писателей-друзей, с ними живших (Л. Зуров, Галина Кузнецова).
По утрам трое мы строчили каждый своё в верхнем этаже, моя Вера с Верой Буниной (подруги с юношеских лет, ещё в Москве) вели женские свои разговоры, а внизу в большом светлом кабинете Иван писал какую-нибудь “Жизнь Арсеньева” или “Цикады”.
Весь в белом, тонкий, изящный, теперь уже много старше, чем в Москве во времена “Середы”, но лёгкий и быстрый, как прежде, опять нравился как-то художнически: ну вот, особое существо, даровитейшее в каждом слове, движении, — пусть характер нелёгкий (не всем легкими быть, выдающимися же особенно), но какой-то человек-стихия. Всё в нём земное, в некотором смысле языческое. Мережковский сказал о Толстом: “Тайновидец плоти”, — верно. Бунин Толстого обожал. Ему нравилась даже форма лба его: “Ты подумай, ведь как у зверя надбровные...” В юности, как это ни странно, Иван был даже одно время толстовцем (о чём сам писал). С годами это ушло, преклонение же перед Толстым — толстовской зоркостью, изобразильностью осталось.
У самого Ивана внешней изобразительности чуть ли не больше, чем у Толстого. Почти звериный глаз, нюх, осязание. Не хочу сказать, что был для него закрыт высший мир — чувство Бога, вселенной, любви, смерти: он это всё тоже чувствовал с неким азиатско-буддийским оттенком. Будда был ему чем-то близок. Но вот чувство греха, виновности вполне отсутствовало. “Нет, дорогой мой, я никого не убивал, не крал ничего...” — не сомневаюсь, и никто его в этом не подозревал. В общем же “тайновидец плоти” был ему ближе Будды. А к концу жизни самая эта плоть, которая у него к старости и ослабела, существом его как раз и завладела очень, стала как бы даже душить объятиями своими».
[350x275]
«Я часто наводил разговор на “Господина из Сан-Франциско”, желая как можно больше услышать от Бунина о том, как и почему написан им этот необыкновенный рассказ, открывший — по моему мнению — совершенно новую страницу в истории русской литературы, которая до сих пор, за самыми незначительными исключениями, славилась изображением только русской жизни: национальных характеров, природы, быта. Если у наших классиков попадались “заграничные куски”, то лишь в той мере, в какой это касалось судеб России или русского человека.
В нарушение всех традиций Бунин написал произведение, где русским был только замечательный язык и та доведённая до возможного
[800x484]
[700x509]
[278x40]
[200x300]
[527x700]
[433x800]
[700x554]
[800x382]
[250x36]
[250x36]
[250x36]
[250x36]
Пожалуй, он был единственным академистом, которому удалось сделать свое творчество безоговорочно массовым жанром. Сингл Паваротти Nessun dorma (из оперы Джакомо Пуччини «Турандот») в 1990-м оказался на втором месте в национальном британском хит-параде, чего больше никогда не удавалось сделать ни одному классическому произведению. Талант Паваротти был от бога. Певец раз и навсегда покорял публику своим фирменным «до» во второй октаве и проникновенно доверительной манерой пения, не убитой безупречным профессионализмом.
[330x97]
[547x700]
[498x700]
[700x467]
[799x610]
[700x549]
[показать]
[400x448]