[580x438]
[580x414]
[429x568]
[320x385]/www.pravoslavie.ru
[460x413]
[700x437]
[600x545]
[400x497]
http://www.pravoslavie.ru/jurnal/63935.htm
В середине 1990-х годов мое внимание привлек странный, мягко говоря, факт, потрясший меня своей подоплекой. Из газет я узнал, что в одной из пещер Австралии обитает некий мужчина, поставивший целью своей жизни в мире сем не что иное, как лишить девственности как можно больше девушек. Если бы какой-нибудь сумасшедший возмечтал увенчать себя подобными «лаврами», это, может, и не удивило бы многих; но поразительным был тот факт, что этого мужчину восприняли всерьез! Сотни девушек из Европы и Америки, узнав о «пещерном человеке», ринулись, не жалея усилий, на другой конец света, чтобы «освободиться» от своего девства таким эксцентричным образом.
Даже когда я услышал о самоубийстве членов секты Джима Джонса[1], я не был так потрясен. И правда, упомянутый выше случай тоже своего рода «групповое самоубийство». Однако абсурдность сообщаемого в этой газетной новости далеко превосходила всё, о чем мне приходилось слышать когда-либо прежде.
Мое недоумение разъяснилось лишь через несколько дней, когда я вдруг понял, что эти девушки, отправляясь в Австралию, фактически уже не были истинными девственницами в духовном смысле этого слова. Их девство было не более чем соматическим, или биологическим, – а оно является неполным, если не сочетается хотя бы с малейшим чувством стыда, ощущением непорочности своей души и тела. Ведь венцом телесного девства, его оплотом и необоримой стеной является девство душевное.
Это мы видим из того факта, что только применительно к людям используется слово «девство», и именно потому, что у них имеется разумная душа, созданная по образу и подобию Божию. В случае же с животными мы не встречаем этого термина, хотя, естественно, и у них можно говорить о первых отношениях спаривания.
Мы не знаем, когда и как те девушки на самом деле были лишены девственности. Может, они и сами не смогли бы точно назвать этот момент. Она исчезала как вода, капля за каплей просачивающаяся через трещины сосуда: или когда они смотрели фильмы, с которыми их знакомили с самого раннего детства, или листали женские журналы типа «Браво» и «Космополитен» и тысячи иных, им подобных, или когда повторялись в их присутствии двусмысленные шуточки, вызывавшие у них поначалу стыдливый румянец и молчаливое возмущение.
[700x301]
Обращение А.Ф. Пантелеевой к Президенту РФ.
Начала писать это письмо после Прощёного воскресенья.
Господи, благослови!
Помоги, Господи, не отнять у адресата силы и время, а прибавить!
Пишу к Вам, господин президент, по нескольким причинам:
Никому не мешают конкретные знания о народе.
Господа боюсь огорчить, что не высказалась: по возрасту в матери гожусь, и слово моё, надеюсь, материнским будет; а мать ведь не обязательно ребёнку только угодить старается, но и полезное сказать.
Люблю наше Отечество, болею за судьбу его. Судьба – Суд Божий значит. Каков-то он будет о нашем Отечестве?
[376x500]
[426x700]
[502x700]
Письмо Димы я все еще не прочитала. Дорогой и после я часто-часто открывала сумочку и гладила его, не вынимая, доводив себя до состояния столь знакомого. Ощущала любимые руки, чувствовала его присутствие, он был со мною. Письмо являлось для меня живым существом, и чтение его я все откладывала. Мне казалось, как будто я еще владела живой, осязаемой частью его существа, что он еще будет говорить со мной, и это будет реально. От одной подобной мысли я так волновалась, мне хотелось продлить эту кажущуюся мне возможность. Во всяком случае, я решила читать письмо там, в лесу, в его ком нате, и быть совсем одной. Быть с ним, с живым еще... Еще последний раз.
„Моя Танюша, моя любимая!"
„Желанный друг, сердечный друг, приди, приди..." Начинаю письмо тебе словами Ленского. Этот мотив, слова, смысл сводили меня с ума и не покидали всю позапрошлую ночь и весь день. Я все еще надеялся, что поезд придет и привезет мое счастье хотя бы на оставшиеся сутки, мы будем вместе, я смогу назвать тебя своей женой. Все было готово у меня дома. Священник, хор, все-все вплоть до подвенечного платья. Я мечтал, что ты войдешь в мой старый любимый дом моей женой. Но твоя последняя телеграмма потрясла меня, и я пришел в себя, очнулся. Послал за отцом Паисием, моим духовником, в Троицкую Лавру. Все сказал ему, причастился, и все принял, как неизбежное. А теперь слушай.
Начинаю с того, что не хотел тогда зимой сказать, назвав это „нелепо" и „не вовремя", и ты тог да, моя любимая, чуть не обиделась. Как сейчас вижу и слышу тебя; твои слова: „Я, кажется, Вам вы болтала все, чуть ли не с пеленок, а Вы..." До чего укоризненно звучало это „а Вы". И еще, и еще много было таких моментов, когда хотелось расцеловать тебя, выбросить все шпильки из твоих пуховых чудесных волос, растормошить тебя, как сестренку, видишь, какой опасный молодой человек был около тебя, но, любимая, все же ты ни в чем не можешь упрекнуть его. Правда?
О! Боже мой, как трудно писать, быть последовательным, логичным, когда неудержимый поток воспоминаний, всей сказки нашей встречи, врывается даже в самое частичное, ближайшее прошлое и хочется говорить, говорить с тобой без конца.
Все же пора начать. Это последняя ночь в моем распоряжении, а мне так много надо сказать. Итак, после смерти дяди, я тотчас подал в отставку. Отставка и введение меня в наследство, как последнего в роду, взяло порядочно времени, а после всего у меня созрело твердое решение ехать в Оптину Пустынь. Вот это и есть то, что могло тогда показаться тебе нелепым, то есть решение уйти из мира, уйти в монастырь, чему всегда так противился отец Паисий. Пожалуйста, любимая, пусть тебе не кажется это ни смешным, ни нелепым. К этому вела вся моя жизнь до встречи с тобой. Трудно сказать, что именно привело меня к этому. Я лично думаю, что к мистике я был расположен с детских лет, и Аглая Петровна сыграла в данном случае немаловажную роль. Я просто принял Господа. Он и Его закон стали фундаментом, мерилом жизни. Вот какой разговор был у меня с отцом Паисием за неделю до встречи с тобой. Я и раньше говорил ему о желании уйти из мира, и странно, он никогда на это ничего определенного мне не отвечал, а потреплет, бывало, по плечу и со своей доброй улыбкой всегда скажет: „Поживем, увидим". „Словно не верит", — думал я, даже обижался.
[463x640]
Я была в капотике, и в весьма откровенном, с распущенными волосами. Любила я по утрам встать и сразу за рояль. В этих случаях Елизавета Николаевна обязательно приносила чашечку горячего кофе и мой любимый трехэтажный бутерброд и больше меня до завтрака не беспокоила. Понятно, что мое молниеносное бегство не должно было быть оскорбительным для Бориса. Кто же принимает гостей, да еще таких нежданных негаданных в костюме русалки. Убегая, в дверях я крикнула ему: — Пожалуйста, извините, через десять минут я буду готова. Ваши вещи, наверное, на вокзале? Я пошлю за ними.
Трудно объяснить то чувство, которое охватило меня в первую минуту, налетел хаос мыслей, и оборвалась нитка сосредоточенной воли, а в то же время что-то остро-неприятное пронеслось и застряло в моем сознании. Когда я очутилась за закрытой дверью зала, я прислонилась к ней всей тяжестью своего тела. „Что же первое?" — спросила я себя. Послать за Елизаветой Николаевной, второе — запереть комнату Димы, третье — одеться и через десять минут, самое большее через полчаса выйти к гостю и... Вот это-то „и" я постараюсь обдумать, пока буду одеваться. Но это было вовсе не так легко. „Зачем приехал? Почему не предупредил? Как всегда: проверить, застать врасплох", — проносилось у меня в голове, и еще некоторые мысли, которые я пока прятала. И все это кружилось, торопилось, толкалось на одном месте, а посему я ничего не смогла обдумать. Оделась, причесалась, но все еще медлила выйти. Елизавета Николаевна устраивает его в первой комнате от зала. Время идет... Я должна идти сейчас, сию минуту, и быть естественной. И что со мною, в самом деле? Ну, приехал и приехал, ведь принадлежит же он, если не к друзьям, то к очень старым знакомым, и раньше приезжал. „Но ведь мне больше всего не глянется, что я жду не сегодня-завтра Диму, и их встречи друг с другом, именно сейчас, не хотела бы". Вот это-то и было самое главное. Не существуй на свете Дима, ну приехал Борис, радости, правда, мало, но и горя нет. А сейчас, до чего же все это не во время.
В столовой приготавливали завтрак. Я нашла Бориса. Он медленно ходил по нижней террасе, заложив руки в карманы, это означало, что уже был не в настроении. Вы думаете, он любовался лесом, зеркальным прудом, или, Вы думаете, он глубоко вдыхал после вагона душистый весенний бодрящий воздух, или слушал, как разговаривает лес, и все пичуги, которых в нем было великое количество, и как во все это врывалась, как водопад, падающая вода на плотине, которая уже крутила колесо, заряжая аккумуляторную батарею? Да, конечно, их имение под Москвой с идеально вычищенными дорожками, без травиночки, усыпанные гравием или утрамбованные песком, с шеренгами аллей, как струн прямых и длинных, затейливых клумб цветов, конечно, и красивое, и даже прекрасное в своем роде, но все разбито, посажено по человеческому плану, вкусу и желанию. А здесь, у меня, как Бог создал, и каждый уголок тоже прекрасен, даже больше, в нем поэзия и волшебство. Я и раньше замечала, что Борис к природе, цветам, животным, да и ко многому равнодушен.
[529x700]
Письмо двадцать третье
Мы рассказываем друг другу.
Утро Нового, 1914 года было хмурое, неприветливое. И на душе у меня, после вальса, было не то что неприветливо и не то что хмуро, а все же как-то не по себе. И я поймала себя на мысли, что немедленно должна глянуть в глаза, душу Димы, видеть его ласковое веселое лицо, услышать его голос, который не опишешь, его надо самой слышать. Находясь в другой комнате, Вы обязательно будете к нему прислушиваться, а если начнете с ним разговаривать, то поддадитесь его обаянию. Так как Дима был волшебником и мог мгновенно барометр моего настроения перевести с непогоды на ясный, солнечный день, то я немедленно отправилась на поиски.
— Маша, почему в доме так тихо? Где Дмитрий Дмитриевич?
— Они со Степаном Ивановичем, как только рассвело, террасу от сугробов чистят, — объяснила Маша.
„Со Степаном Ивановичем? Это кто же будет? — подумала я. — Ах да, ведь
Дима стал называть Степана Степаном Ивановичем". Или, вернее: „Ты, паря Степан Иваныч, запряги-ка Гнедка, — или, — приготовь-ка баню". И все вроде этого. Надобно было видеть физиономию Степана: к обычно глупо-неподвижной прибавилось что-то очень важное, от неожиданного производства в высший чин. С этого времени не только вся дворня стала его величать по имени и отчеству, но и собственная жена Марья. Как ни учил Михалыч, как ни начинал с обычного: „Ты, Степан, смотри..." — причем всегда грозил пальцем. Но Степан в обращении выучил только одно слово „благородие". И Дима тоже получил производство чином выше, Степан стал прибавлять: „Ты, паря-барин, благородие, Дмитрий Дмитриевич". Все-таки муштровка Михалыча всадила в глупую голову Степана некоторое достижение. Терраса со стороны столовой была уже очищена и половина окна вестибюля. Сугробы с этой стороны были выше человеческого роста. Я постучала Диме в окно и показала кофейник, не прошло и пяти минут, как он вошел в столовую.
— О! Я вполне заработал сегодня стакан кофе и Ваш любимый трехэтажный бутерброд, собственноручно Вами приготовленный.
Трехэтажный бутерброд состоял из куска черного хлеба с маслом, затем полагались холодный рябчик, индейка или утка, затем второй ряд — сыр, и третий — ветчина.
[700x322]
Письмо двадцатое. Мои каверзы
В семь часов утра я вошла совершенно одетая к Елизавете Николаевне. Она уже встала. Зимой в этот час еще темновато. Я ей объяснила, что сейчас еду в город поездом, так как в санях для троих тесно, а она с Димой поедут на лошадях, и их повезет глуховатый Макар, мамин кучер, который приехал вчера поздно вечером за сметаной, маслом, яйцами и еще кое-зачем.
— Прошу Вас поторопиться, через полчаса лошади будут поданы. Разбудите сейчас же Дмитрия Дмитриевича. И в его комнату дайте стакан кофе и бутерброд, я все уже приготовила. Пожалуйста, не канительтесь ни с какими завтраками, мы все должны быть в городе как можно раньше, ведь и у Вас много покупок, как Вы мне говорили. Итак, торопитесь!
Я прошла к Степану, велела запрягать Гнедка с Пристяжкой, а сама попросила Машу показать мне тулупы Степана, выбрала тот, от которого не так пахло дегтем, махоркой и еще чем-то. Одела Маша меня, опоясала, несколько раз поясом, по-кучерски, как полагается. Моя собственная шапка с наушниками утонула в высоко стоячем меховом воротнике тулупа, и физиономию можно было рассмотреть только совсем близко.
Лошади были поданы ровно через полчаса, о чем доложила Маша Елизавете Николаевне, а Степану был приказ на глаза не показываться. О том, чтобы седоки укрылись меховым одеялом по грудь, я не заботилась, Елизавета Николаевна это правило хорошо знала. „Только бы уселись, и тронуться с места", — думала я. Елизавета Николаевна вышла первая и стала усаживаться. Появился и Дима.
[700x465]
Письмо семнадцатое.
Накануне Рождества
Хвойные громады елей, сосен, разодетые в меховой снежный пушистый белый песец, были так величественны, так спокойны. Занесенный сугробами дом, с залепленными стеклами, пушинками снежинками, службы, оранжерея, плетеный забор огорода утопали в снегу, а у сторожки моего Степана торчала только крыша с трубой. Снега в этом году выпало как-то сразу очень много. Разгребать его, делать дорожки, чистить террасы, увозить излишек на розвальнях, было для меня большим удовольствием и развлечением. Физическая работа освежала мою голову.
— Танечка, ну чего ты себя так маешь? — сокрушенно говорила Елизавета Николаевна, — Разве Степан с Марьей не могут это сделать?
Вместо ответа я обняла мою милую старушку, просидела с ней до сумерек. Мне захотелось сделать ей удовольствие, и я стала расспрашивать, много ли она насолила грибов, и каких сортов наварила варенья, и хватит ли на зиму.
В сумерки у меня начиналась другая жизнь. В теплой дохе, на верхней террасе, в лонгшезе, „звезды на небе считать" стало потребностью. Москва, Дима, все-все, от момента встречи, тоненькой ниточкой на клубок наматывалось, до самых мельчайших подробностей. Вот мы с Димой второй раз в Сергиевой Лавре, на этот раз немного раньше приехали до всенощной, и сразу прошли в музей, вернее, в хранилище старинной церковной утвари, от начала возникновения Лавры хранившееся. Чаши, кресты, Евангелия, рукописи, книги, митры, одеяния, лампады, облачения, все относящееся к церкви, к монастырю. Первые чаши, кресты — из камня, из дерева выдолбленные, затем — оловянные, позднее — медные, а еще позднее, дарованные царями — серебряные, золоченные, с камнями драгоценными. Не помню, когда именно, но кажется, на первой неделе Великого Поста, вся эта утварь выставлялась на показ, для странного народа (странников) с пометками по годам, по столетиям, с обозначением событий, ведь Лавра существовала почти шестьсот лет.
[700x268]
Письмо пятнадцатое.
В Лавре, у преподобного Сергия
Мы с Олей приехали около часу дня домой. В городской квартире, кроме прислуги, никого не было. Отправив телеграмму Диме: „Из заколдованного в лесу домика привет Москве", наскоро позавтракав, мы выехали ко мне, в мой лес.
Я, как Иван Иванович мне, показала Оле с самого высокого подъема панораму-картину Урала и горы в левом углу, цель нашего пути. Впечатление от леса было осеннее, все лиственные деревья переливались на солнышке желтыми и красными тонами и, на фоне темной зелени хвои, имели свою прелесть. По грустному бледному личику Оли забродило удивление, и в глазах появился интерес. Она забросала меня вопросами, чему я была несказанно рада. Осень в этом году была на редкость хороша.
Должна Вам сказать, что моя мать каждую осень проводила у меня в лесу. Уходящая на покой природа, мозаика красок осени, сбор грибов и последней ягоды — клюквы, не скажу, что все это увлекало ее, но почему-то было ей по сердцу. Много позднее я поняла, что весною ей бывало тяжко. Весна - мечтательница и просыпающаяся природа влекут Вас, томят, все радуется, молодеет и тянется к счастью. С уходом отца ушла и весна моей матери. О, как поздно я все это поняла! Молодость, молодость, отчего ты такая слепая, нечуткая и как много в тебе бессознательного эгоизма!
Дома мы застали всех троих, то есть мою мать, Елизавету Николаевну и Дарью Ивановну (жену Ивана Ивановича). И, само собой разумеется, Михалыча за чисткой и сортировкой грибов, опят, этих последних было видимо-невидимо. Сушили их мешками для пирогов какого-то особого сорта, но Елизавете Николаевне и Дарье Ивановне все казалось, что мало. Дарья Ивановна, когда наступала пора сбора ягод, варки варенья, а осенью страда грибов, особенно груздей, рыжиков, подберезовиков, боровиков и других сортов, приезжала к нам с пудами сахара, большим количеством всяких видов банок, склянок, и летняя изба косцов превращалась временно в фабрику заготовок на зиму.
[650x487]
Дорогой Оля рассказала мне свою грустную историю. Ее отец, почтовый чиновник, небольшого отделения под Москвой, умер два года назад, когда Оля была в пятом классе гимназии, он не дослужил до пенсии, болезненная мать и дочь остались безо всяких средств. Мать шила, а девочка помогала матери, ей удалось закончить шесть классов гимназии, а потом повезло, как она выразилась, попасть в это кафе месяц тому назад, где она очень хорошо зарабатывала и освободила совсем больную мать от работы.
Обратите внимание, как странно, но для кого-то и для чего-то так было надо, то есть, я хочу сказать: „Оля попала в кафе месяц тому назад, а Дима за неделю до встречи со мной; а я посещала кафе в течение последней недели и с сегодняшнего дня мы все трое покинули его навсегда, а наши жизни, всех троих, сплелись вместе".
Ехали мы действительно долго. Оля жила где-то в пригородном районе. Наконец, вот и маленький домик. Около него стояла коляска, запряженная парой серых в яблоках. „Какие красавцы, что они тут делают, в этих бедных районах?" — мысль мелькнула, просто скользнула и затерялась.
Мы вошли в сени, в кухоньку. Спиной к двери сидел мужчина в сером пальто, обхватив голову обеими руками, локтями опираясь на стол. Казалось, он застыл в этой позе. „Что-то знакомое в этом затылке", — подумала я. В полуотворенную дверь следующей комнаты было видно, как кто-то склонился над кроватью больной.
—Подождем здесь, там доктор, — сказала Оля. В этот момент господин в сером повернулся к нам, я инстинктивно схватилась за горло и успела подавить чуть не вырвавшееся „Дима". Он был не менее меня ошеломлен. Он молчал.
—Милостивый Государь, — сказала я, придя в себя, — я не предполагала Вас встретить здесь.
—Милостивая Государыня, я не предполагал, что Вы можете посетить этот дом.
Можно было подумать, что мы враги. Оля смотрела растерянно на нас по очереди.
— Дмитрий Дмитриевич, я им не сказала, ей Богу не сказала, что Вы приедете с доктором, может, я сделала плохо? — лепетала растерявшаяся девушка.
— О нет, милая девочка, Вы сделали то, что мы не сумели бы сделать. Мне кажется, оба мы выдержали экзамен и не познакомились в кафе. Не правда ли? Разрешите представиться, Дмитрий Дмитриевич Д., — и осветил меня непередаваемым взглядом своих синих глаз.
Голос, улыбка его были не менее обворожительны, обаятельны, и весь он элегантный, изысканный, новый, светящийся.
Доктор поманил Олю. Мы с Димой остались в кухоньке. Не замечали, не чувствовали ее убожества, залитые горячим жаром неиспытанного, ни с чем не сравнимого, перевернувшего наши души чувства. От всего неожиданного мы были одинаково взволнованы, и оба молчали. Вошел доктор.
—Никакой надежды, самое большее, протянет до вечера. Я дам только успокоительное, иначе девочке одной будет трудно.
Дима взял с меня слово подождать его, обещая скоро вернуться, отвезти доктора, привезти лекарство и все, что необходимо. Они вышли. Я слышала шум отъезжающего автомобиля, но ведь пара серых его... „Почему же он воспользовался моим автомобилем? Господи, ведь это же для того, чтобы скорее вернуться", — мысль мелькнула и утонула в событиях сегодняшнего дня.
Сбросив мех, я прошла к больной. Исхудавшая с лихорадочно блестевшими глазами еще не старая мать Оли внимательно смотрела на меня.