![]()
[показать]
Сказано в Торе: «И будешь есть, и насытишься, и благословишь Господа, Бога твоего!» На основании этого наши мудрецы установили заповедь о благословениях на пищу. Произнося благословения до и после еды, мы тем самым признаем, что пропитание зависит от Творца, и нам следует благодарить Его за всякую пищу. Благословение также помогает нам осознать, что еда — это не самоцель, а средство, поддерживающее в нас силы для служения Творцу. Учили наши мудрецы: тот, кто читает молитву Биркат hамазон радостно и от всей души, удостоится благословения во всех своих делах.
Молитва Биркат hамазон состоит из пяти разделов: hазан («питающий»), эрэц («земля»), бонэ Йерушалаим («восстанавливающий Иерусалим»), hатов вэhамэтив («добрый и творящий добро») и hарахаман («милосердный»).
***
Прочитайте меня как строку между строк,
как прозрачный намёк, молчаливый упрёк.
Как открытая книга — ладони у лба –
нараспашку пред вами душа и судьба.
Незатейливый слог и нехитрый сюжет,
ничего в ней такого особого нет.
Незаметен неброский её переплёт.
Я писала ту книгу всю жизнь напролёт.
Все слова её немы и строчки слепы.
Не вместить ей несжатого поля судьбы.
Лист дрожит на ветру, как пустое жнивьё.
Ваши пальцы ещё не касались её.
Что там дальше? Разлука? Счастливый конец?
Или выжженный пепел разбитых сердец?..
Будет сказка банальной, классической грусть.
Пусть известно заранее всё наизусть,
я пишу, не жалея страниц о любви,
слов, нашёптанных Богом, забытых людьми,
полных шёпота леса и жара огня...
Прочитайте, поймите, простите меня!
***
Стихи, стихи... А в жизни — как придётся.
Ныряю в это лето, словно в Лету.
И, может быть, мне счастье улыбнётся
на циферках трамвайного билета.
Трамвайное игрушечное счастье,
как часто ты меня манило пальцем,
бумажные раскидывая снасти,
но я предпочитала ехать зайцем.
Лучи зари давно уже погасли.
Рисунок звёзд похож на милый почерк.
Не получилась жизнь — ну и Пегас с ней.
Ведь главное — что было между строчек.
***
Не стихи, а жалобная книга.
Мерно кружат жизни жернова.
В ожиданьи творческого мига
бродят беспризорные слова.
В этот раз природа промолчала,
нужных слов для сердца не найдя.
Никакой надежды не звучало
в похоронной музыке дождя.
В облаках, безжизненных, как вата,
как в душе, где пусто и темно –
осени намёк холодноватый
на весну, что минула давно.
Опускаю веки, словно шторы, –
не хочу я видеть этот день,
и речей, что выросли из сора,
ощущать пустую дребедень.
Нам бы объясниться на наречьи –
как там у поэта ? – «Скрым-тым-ным...»
Наше междуречье. Междувстречье
между этим светом и иным.
В памяти окно протаю снова:
заструится поднебесный свет,
и увижу мальчика родного
в человеке неизвестных лет.
Так, бывает, в улице нездешней
вдруг узнаешь прошлого черты,
будто бы в далёкой жизни прежней
здесь уже жила однажды ты.
***
На волнах лодочка качается,
струится свет из облаков.
И речь реки легко читается
меж строк похожих берегов.
Мне внятны ропоты и чаянья
ручьёв и водосточных труб,
красноречивое молчание
цветочных приоткрытых губ.
Звеня монистами и бусами,
венок сонетов лес совьёт,
и птичья песенка стоустая
свою морзянку отобьёт.
Как будто всем им свыше велено
утешить, оберечь, спасти,
укрыть волной, лесною зеленью,
на крыльях в небо унести.
Погоня за родными душами?
За альтер эго, визави?
Всего-то надо лишь прислушаться
и понимать язык любви.
Обычно в жизни бывает наоборот: что-то звучащее как правда на поверку оказывается ложью. Но в этой подборке мы решили пойти от обратного. Здесь собраны настолько удивительные и невероятные факты, что кажется будто такого не может быть в принципе, однако, всё это истинная правда.
Наверняка, в мире не найдется человека, который никогда не слышал о Соборе Парижской Богоматери. Воспетый писателями, поэтами и композиторами, Нотр-Дам де Пари возвышается над городом, привлекая к себе не только своей архитектурой, но и многочисленными легендами, овевающими его. Возведенный на месте языческого святилища, Собор является превосходным образцом готического стиля в архитектуре, так популярного во Франции… Читать далее
Начало здесь
Любовь в старости. Возможна ли она?..
О, эта летняя прохлада!
О, это зимнее тепло!
Какая горькая отрада,
когда нежданное пришло.
Люблю, когда всё против правил:
слеза в глазах у гордеца,
бессребренность у тех, кто грабил,
улыбка хмурого лица.
Привычное не удивляет.
Ценнее то, что не с руки,
что словно чудо нас цепляет
наперекор и вопреки.
О неожиданности свежесть!
Как снег на голову весной,
Сезамова засова скрежет,
любовь в обнимку с сединой!
Это чувство привычно ассоциируется с юностью, свежестью. И если любовь молодой девушки к человеку в годах сейчас уже никого не удивляет, то любовь к старой женщине представляется по меньшей мере неестественной, неправомочной. Охлаждение мужа, измена, уход к молодой сопернице, как в случае с Натальей Крандиевской и А.Толстым — история вполне типичная... Но нет правил без исключений. Таким счастливым исключением стала любовь Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, которые последние годы совместной жизни провели в Доме престарелых на юге Франции.
Ирина Одоевцева
Ирина Одоевцева умела быть счастливой и в старости, и всегда говорила: "Возраста не существует". До 90 лет она оставалась Женщиной: маникюр, духи, туфли на высоком каблуке... В 80 лет раскатывала по Парижу в собственном автомобиле, и у неё были ещё поклонники и обожатели. Она не молодилась, она была молодая. Георгий Иванов любил её до конца жизни и всегда восхищался ею. Говорил: "Если бы ты даже превратилась в жабу, я бы всё равно тебя любил, носил бы за пазухой и был счастлив..." Он продолжал любить жену и в старости с той же страстью, мучительной нежностью и тоской, что и в молодые годы. И в его поздних, предсмертных стихах ему удалось с удивительной непосредственностью и убедительностью передать то мучение любви, сплетённое со счастьем, то "блаженство и безнадежность", которые в старости, по Тютчеву, может быть, и обостряются до крайности, но по существу друг от друга неотделимы:
В этом томном, глухом и торжественном мире — нас двое,
больше нет никого. Больше нет ничего. Погляди:
потемневшее солнце трепещет, как сердце живое,
как живое влюблённое сердце, что бьётся в груди.
Для чего, как на двери небесного рая,
нам на это прекрасное небо смотреть,
каждый миг умирая и вновь воскресая,
для того, чтобы вновь умереть.
Для чего этот лёгкий торжественный воздух
голубой средиземной зимы
обещает, что где-то — быть может, на звёздах —
будем счастливы мы.
Утомительный день утомительно прожит,
голова тяжела, и над ней
розовеет закат — о, последний, быть может, —
всё нежней, и нежней, и нежней...
Конечно, после Г. Иванова приводить свои стихи — бестактность и кощунство, но всё же осмелюсь процитировать и кое-что своё на эту тему, тему многолетней любви, пронесённой сквозь годы:
В волосах — ни сединки, в глазах — ни грустинки,
и ни капли горчинки в горячей крови.
Я прошу тебя, жизнь: не меняй ту пластинку,
пусть закружит нас вальс вечно юной любви.
Всё, что бредило, зрело во мне и бродило,
лишь сумятице сердце прикажет: нахлынь! —
то теперь до последней морщинки родимо,
и качает меня твоей ласки теплынь.
***
Никто уже не смотрит вслед,
а было время — оборачивались.
Как сбросить нам заклятье лет,
в царевен снова
Начало здесь.
Поэзия не любит говорить о старости. О весенних порывах юности — да, о смерти — сколько угодно. А вот старость — это почти табу. Уж очень неаппетитная тема. Открыл её в русской поэзии Пётр Вяземский своим знаменитым стихотворением о халате, который носить уже стыдно, а выбросить — жалко:
Жизнь наша в старости — изношенный халат:
и совестно носить его, и жаль оставить;
мы с ним давно сжились, давно как с братом брат;
нельзя нас починить и заново исправить.
Как мы состарились, состарился и он;
в лохмотьях наша жизнь, и он в лохмотьях тоже,
чернилами он весь расписан, окроплён,
но эти пятна нам узоров всех дороже;
в них отпрыски пера, которому во дни
мы светлой радости иль облачной печали
свои все помыслы, все таинства свои,
всю исповедь, всю быль свою передавали.
На жизни также есть минувшего следы:
записаны на ней и жалобы, и пени,
и на неё легла тень скорби и беды,
но прелесть грустная таится в этой тени.
В ней есть предания, в ней отзыв, нам родной,
сердечной памятью ещё живёт в утрате,
и утро свежее, и полдня блеск и зной
припоминаем мы и при дневном закате.
Ещё люблю подчас жизнь старую свою
с её ущербами и грустным поворотом,
и, как боец свой плащ, простреленный в бою,
я холю свой халат с любовью и почётом.
П. А. Вяземский. 1870-е гг.
Изношенный метафизический халат дорог нам даже пятнами и дырами своими, ибо всё это — наша прожитая жизнь. В этом халате нам подчас тепло и уютно, в нём тоже есть своя прелесть. Хороша старость "бодрая", "с закатом ясным":
Куда девались вы с своим закатом ясным,
дни бодрой старости моей!
При вас ни жалобой, ни ропотом напрасным
я не оплакивал утраты юных дней.
Нет, бремя поздних лет на мне не тяготело,
ещё я полной жизнью жил;
ни ум не увядал, ни сердце не старело,
ещё любил я всё, что прежде я любил.
Не чужды были мне налёты вдохновенья,
труд мысли, светлые мечты,
и впечатлительность, и жертвоприношенья
души, познавшей власть и прелесть красоты.
Но — недуги, болезни, страдания, тяготы жизни уничтожают прежнего человека, то лучшее, что в нём было:
И ум, и сердце исхудали;
побит морозом жизни цвет.
Того, которого вы знали,
того уж Вяземского нет.
Есть разве тёмное преданье
о светлой некогда судьбе,
на хладном гробе начертанье,
поминки по самом себе.
"Себя, живой мертвец, переживаю я", — пишет Вяземский, предвосхищая "Пляски смерти" Блока. Поэт ждёт избавления от постылого, затянувшегося существования, а смерть запаздывает, обманывает его ожидания.
Свой катехизис сплошь прилежно изуча,
вы бога знаете по книгам и преданьям,
а я узнал его по собственным страданьям
и, где отца искал, там встретил палача.
Вот чем я промыслом на старость награждён,
вот в чём явил свою премудрость он и благость:
он жизнь мою продлил, чтоб жизнь была мне в тягость,
чтоб проклял я тот день, в который я рождён.
Как неприглядна старость! Почему человек не увядает так же красиво и поэтично, как цветок?
Зачем не увядаем мы,
когда час смерти наступает,
как с приближением зимы
цветок спокойно
Начало здесь.
Из рецензии С. Арутюнова на книгу Сергея Есина «Опись имущества одинокого человека»:
«Совершенно ли нам, «культурным, образованным людям», ясно, что человек, обладающий статуэткой фавна, будет вести себя несколько иначе, нежели человек, центральным достоянием которого является скелет воблы, два зубца чеснока и початая поллитровка?»
Хотелось бы возразить. Во-первых, почему статуэтке фавна надо противопоставлять непременно воблу и поллитровку, ведь это вещи совершенно разной родовой принадлежности? Логичнее было бы дорогой и изысканной домашней утвари автора «Описи...» противопоставить какие-то предметы попроще и подешевле. Но почему же обладатель первого должен «вести себя иначе», т. е. надо думать, культурнее и аристократичнее, нежели обладатель второго? На мой взгляд, это НИКАК не взаимосвязано. Сами по себе вещи не могут влиять на облик и поведение человека, всё зависит от нашего взгляда и отношения к ним, от того, ЧТО для нас стоит за этими вещами и таится в них. Иначе какой-нибудь новый русский, обставивший свою квартиру антиквариатом, автоматически становится выше и достойнее бедного интеллигента, живущего в типовой хрущёвке со стандартным набором мебели и посуды. Но ведь это не так. Детство и юность Андерсена прошли в нищете и убогости, но кто мог бы так как он понимать красоту и душу вещей, оживляя и одухотворяя для нас даже обычную штопальную иглу, бутылочное горлышко или старую калошу?
Одушевлённые говорящие вещи встречаем мы в рассказах Татьяны Толстой. Тапочки, например: "Клетчатые, уютные, они ждали его в прихожей, разинув рты: сунь ножку, Вова! Здесь ты дома, здесь ты у тихой пристани! Оставайся с нами! Куда ты все убегаешь, дурашка?!" ( "Охота на мамонта"). Или абажур: «молодой, пугливый, он ещё ко мне не привык», а потом «тёмный, молчаливый, но уже принятый в семью: теперь он наш, он свой, мы его полюбим» («Любишь — не любишь»). Это как роза, прирученная Лисом, ставшая для него живой и единственной. Не по хорошу мил, а по милу хорош.
Вспомним смычок и скрипку из стиха И. Анненского. Разве это была скрипка Страдивари? Нет, нам это совершенно не важно, потому что скрипка в данном случае важна не сама по себе, это образ любви, её мучения и блаженства.
Или старая кукла, которую бросают в волны водопада для забавы туристов, чья обида поэту «жалчей его собственной».
Мы открываем в его стихах "вещный мир", близко и больно сцепленный с человеческим существованием. Шарманка, будильник, маятник и часы, "шар на нитке тёмно-алый" выступают в лирике Анненского не просто как аллегории, а как соучастники и свидетели скрытого трагизма жизни. Человек жалеет вещь, и она отвечает ему взволнованно-страстным рассказом о его же страданиях, приоткрывая всю темноту и глубину муки – так глубоко, как Анненский, – до него и после него – не заглядывал ни один поэт.
Начало здесь
Блатная музыка эпохи,
замысловатый матерок.
* * *
К чёрту сентиментальность.
Мы перешли черту.
Импортный дым империи
комом стоит во рту…
Нет ни любви, ни дома,
нету земли иной,
только черта излома,
откуда стекает гной.
С. Мнацаканян
Характерная особенность маргинальной поэзии – жёсткость, трезвость, горькая ирония, чёрный юмор. У Георгия Иванова, например, в его ироничных стихах о бессмыслице жизни в 30-40-е годы зазвучала новая нота: циничная, издевательская, какой-то «юмор висельника»:
А люди? Ну на что мне люди?
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
платочек, круглые бока.
Природа? Вот она, природа –
то дождь, то холод, то жара.
Тоска в любое время года,
как дребезжанье комара.
Конечно, есть и развлеченья:
страх бедности, любви мученья,
искусства сладкий леденец,
самоубийство, наконец.
Или:
Зазеваешься, мечтая,
дрогнет удочка в руке –
вот и рыбка золотая
на серебряном крючке.
Так мгновенно, так прелестно –
солнце, ветер и вода.
Даже рыбке в речке тесно,
даже ей нужна беда;
нужно, чтобы небо гасло,
лодка ластилась к воде,
чтобы закипало масло
нежно на сковороде.
Его поэзия балансировала на грани между музыкой бытия и бытовым цинизмом.
В 70-е годы вовсю ёрничал Леонид Губанов, демонстрируя чёрный юмор:
Я уже не хочу о чём-то думать,
и я застрелюсь, застрелюсь, пожалуй,
если не будет очень холодным дуло!
Однако от хронического юмора образуется цинизм, который, избавляя поэзию от излишнего пафоса и сбивая с котурнов, что-то невосполнимо меняет в её химическом составе. Чувства заменяет ироническая маска, лиризм перекрывается скепсисом и сарказмом. На губах постоянная горечь усмешки. Это характерно для стиля И. Бродского, который стал необычайно моден в конце 80-х.
Ему подражали, его имитировали – то, что лежало на поверхности: «интеллектуализм», надменную иронию, скепсис на грани с цинизмом. «Служенье муз чего-то там не терпит». «Как дай Вам бог другими – но не даст!»
Об этом с неодобрением писал А. Кушнер:
«Где-то в середине 80-х или несколько раньше у него появилась интонация равнодушия и заведомого отрицания всех ценностей... Жизнь — абсурд, насмешка, издевательство над смыслом: ничто не стоит слёз, никто не стоит любви... Сотни поэтов переняли презрительно-высокомерную интонацию некоторых поздних его стихов...» (А. Кушнер. «Здесь, на земле...», в кн. Л. Лосева и П. Вайля «Труды и дни»).
Читаешь у Бродского стихотворение, выдержанное в классическом ключе, и вдруг – какая-нибудь ёрническая метафора, выбивающая из привычного канона:
Теперь сентябрь. Передо мною сад.
Далёкий гром
http://www.erfolg.ru/hall/n_kravchenko-3.htm
НЕИЗРЕЧЕННЫЕ СЛОВА
* * *
Раньше знали их и птицы, и листва,
А потом их грязью мира с неба стёрло.
Я ищу неизреченные слова,
От которых перехватывает горло.
Сор планеты ворошу и ворожу.
Воскрешаю, как забытую порфиру.
Я их лентою судьбы перевяжу
И отправлю до востребованья миру.
* * *
Скоропостижно клёны облетают,
качая непокрытой головой,
и листьев треугольники витают,
как похоронки третьей мировой.
Не надо перемен, уже не надо, –
ни скоростей, ни лживых новостей,
масс-медиа и телеклоунады,
навязчивей непрошеных гостей.
Эпоха фарса, блёсткая наружно
и выжженно-бездушная внутри,
когда всё можно и ничто не нужно,
когда никто не нужен, хоть умри.
Но есть же мир – живой и неказённый,
где радуются солнцу и весне.
Таращатся невинные глазёнки
цветов, что не слыхали о войне.
И я иду средь прочих невеликих,
тропинками исхоженных орбит,
улыбки собирая как улики
того, что мир не умер, не убит.
* * *
Наступит осень – праздник разноцветья –
образчик смерти, красной на миру.
О это третье испытанье – медью
древесных труб, поющих на ветру!
Смотреть, как красят серую безликость
цветные кисти уличных гирлянд,
и проступает в листьях, словно в лицах,
зарытый в землю дерева талант.
Огонь, вода и медь в одном флаконе –
коктейль осенних поднебесных струй.
Прощание в вагоне – взмах ладони,
летящих листьев влажный поцелуй.
* * *
Осенний лист упал, целуя землю.
Деревьев целомудренный стриптиз...
И все мы занимаемся не тем ли,
в какие мы одежды ни рядись?
Я изучаю ремесло печали,
её азы читаю по складам.
Усваиваю медленно детали
того, что неподвластно холодам.
Того, что неспособны опровергнуть
хорал ветров и реквием дождя,
того, что учит: если очень скверно,
ты улыбнись, навеки уходя.
Я приглашаю вас на жёлтый танец,
прощальный вальс в безлиственной тиши.
И не пугайтесь, если вам предстанет
во всей красе скелет моей души.
* * *
На деревьях осенний румянец.
(Даже гибель красна на миру).
Мимо бомжей, собачников, пьяниц
я привычно иду поутру.
Мимо бара «Усталая лошадь»,
как аллеи ведёт колея,
и привычная мысль меня гложет:
эта лошадь усталая – я.
Я иду наудачу, без цели,
натыкаясь на ямы и пни,
мимо рощ, что уже отгорели,
как далёкие юные дни,
мимо кружек, где плещется зелье,
что, смеясь, распивает братва,
мимо славы, удачи, везенья,
мимо жизни, любви и родства.
Ничего в этом мире не знача
и маяча на дольнем пути,
я не знаю, как можно иначе
по земле и по жизни идти.
То спускаясь в душевные шахты,
то взмывая до самых верхов,
различая в тумане ландшафты
и небесные звуки стихов.
Я иду сквозь угасшее лето,
а навстречу – по душу мою –
две старухи: вручают буклеты
с обещанием жизни в раю.
* * *
Жизнь проходит упругой походкой,
и не скажешь ей: подожди!
Из чего её плащ был соткан?
Звёзды, травы, снега, дожди...
Жизнь проходит грозою и грёзой,
исчезая в туманной мгле,
оставляя вопросы и слёзы,
и цветы на сырой земле.
* * *
Без пяти минут любовь.
Не хватает малости:
радости, чтоб грела кровь,
ласковости,

Владимир Янкелевич
Предупреждал же Конфуций - «Не дай вам бог жить в эпоху перемен», но нам не повезло, сплошные перемены, волна за волной, как цунами.
Но что мы можем сделать? А еще лучше спросить, как в известном московском спектакле: «Что я могу один?»
Там в спектакле на сцену выходит человек и задумчиво повторяет этот вопрос, затем второй, затем третий… И вот уже вся сцена заполнена людьми, спрашивающими у самих себя: «Что я могу один?»
Совсем недавно прошел юбилей великой женщины, которая таких вопросов не задавала. Я буду рад ошибиться, но, по-моему, о ней просто не вспомнили. Звали ее Реча Фрайер.
Реча Фрайер родилась 29 октября 1892 в г. Норден на севере Германии, а Реча - это местное произношение имени Рахель. Вышла она замуж за раввина Морица Фрайера, и с 1919 года жила с семьей в Берлине. Начать небольшой рассказ о ней нужно не с того, что она сделала, а с того, чего НЕ СДЕЛАЛА.
Она не испугалась фашистов. В один день с приходом к власти Гитлера, 30 января 1933 г., она зарегистрировала "Комитет Помощи для еврейской молодежи» и внесла его в реестр благотворительных организаций. А затем с помощью этого комитета она стала спасать еврейских детей от уничтожения фашистами. Дети для Рейха «экономической ценности не имели», поэтому их уничтожали первыми.
В то время лидеры мировых держав весьма слабо представляли происходящее в Германии, или просто делали такой вид, заявляя, как Чемберлен: «Я привез Вам мир».
Израильская любовь к собакам так велика, что превосходит ее разве что любовь к детям. Израильской собаке можно все — заходить в кафе и магазины, купаться в море, выпрашивать чужую еду; если ты израильская собака, жизнь твоя бесконечно прекрасна — и рай образовывается вокруг тебя сам собой.
— Как ты думаешь, — спрашиваю я у мужа, — если написать, что в Израиле больше любят собак, чем котов, то с комментариями придут обиженные хозяева котиков или торжествующие — собачек? И кто победит?
— Ты еще спроси, что больше любят — хумус или хацилим(1), — отвечает муж. — Или про чай и кофе.
Про себя я могу признаться, я за «собака–кофе–хацилим». Я уважительно отношусь к котам, особенно к израильским — они стройные, суровые, пятнистые и смотрят на тебя свысока даже в самых неловких ситуациях. Но это совсем другая история, потому что с местными домашними котами я почти не знакома. А дружественных собак у меня много.

|