Бакалаврские проблемы только начинаются; к ним весело присоседились уже начавшиеся беды с практикой, курсачами и просто самостоятельно-индивидуальными работами. Скучать не приходится, но я умудряюсь вместо этого пережёвывать читанные-перечитанные книжки и, разумеется, дико комплексовать по этому поводу.
А у «Лизаветы» вышел новый альбом. И интересно послушать, да боязно.
Шёл в библиотеку за Горьким — ушёл с «Аненским», как его сначала записала библиотекарша.
В библиотеке. Сдают, берут и опять сдают вавилоны женских рóманов, фантастики и низкопробнейшей мистики (в смысле тоже низкопробном). Вошло трое-четверо юношей крайне философского склада; сдают всё ту же мистико-фантастику. Пока один отправился искать что-нибудь в этом же роде, двое (один — в косухе и картавя) продолжили дискуссию — о жизненных приливах и отливах, о том, что всё, что мы делаем, делается ради внимания, желает ли тьма поглотить свет или наоборот (?) — и т. д. Искавший книжки стал у стойки, листая какой-то журнальчик; заслышав антифлаговский звонок, он увлечённо закивал головой в такт...
Да. Не выношу формализма, который обычно понимает хармсовскую крепость стихотворения как средненькую добротно сработанную форму; но ведь от неё окно не разобьётся? Рифмовка и отчасти формулировки сделаны у многих одинаково неплохо; а похожи как две (нет, три, пять, десять, тысячи) капли воды, ибо опробованы и апробированы: народу нравится! А вот содержание, сопливо-ванильное до безумия (некая Данилова отвергла упрёки в ванильности одной из св. вещей примерно так: «Ваниль?.. Ах, не знала, что ванильки разбираются в сортах сыров, пишут конспекты и могут бегать (они же на каблуках!)...») и вытекающее из такого же угла зрения, на редкость омерзительно св. безвкусицей. Не приходится уже говорить о промахах товарищей, казалось бы, уже освоивших банальную технику (и берущих, как я уже говорил, ею же): чего стоят «озверелые колики» Даниловой или её же «ушлая до денег» молодёжь!..
А у меня ужасающая беда как раз с техникой. Впрочем, за «Трамвай» мне пока, откровенно говоря, не стыдно — а там посмотрим, не постигнет ли его судьба «Нового дня». Но дело не в этом. Меня подкупил собственно сам выверт, в общем-то, вполне шаблонной темы жизненного трамвая: почуяв приближение конца, быстренько смыться — но «срыцарствовав» при этом — а до того, что станется с другими, нам нет дела. К тому же тут ещё и «тёплые места» подоспели... Видимо, проблема тут действительно в разных эстетиках, как говорит Эткинд, разбирая критику поэзии прозаиками. Поэзию невозможно пересказать (вспоминаем Мандыльштампа; кстати, «греческая флейта» его написана «хреново»: уж петербуржские эксперты знают толк в стихах!); в моём же случае — невозможно пересказать столь же ёмко — и это лучшая похвала мне. Нынче до ужаса не любят поэзию — под вопли о новом, живом, свежем и т. д. — чрезвычайно ощутимо шибающем ароматом аквавиты. Я начинаю понимать Маяковского, не выносившего Пушкина, — и ненавижу Бродского, заразившего поэзию рассудочностью. И если он был всё-таки поэт, то в лице его последователей поэзия вырождается, вырождается стремительно, превращаясь в наивные сельские телеги с прямолинейнейшим и меднолобым (и непременным!) сюжетом, называющим A — A, а B — B; ну, конечно, его разбавляют щедро рассыпанные по тесту (Башлачёв!) «смелые» и «невбровьавглазные» сравнения и протчiя метафоры. В стихах нынче «рассказывают истории», напрочь забывая о звуковой стороне, запускающей маховик поэтической этимологии и наполняющей море, мор и гибельную меру сугубо эмоциональным значением, которое живёт лишь в данном контексте. И именно контекста не выдерживают окна: кая сила в узуальном?.. Всё забывают об эмоциональности стихов, о том, что воспринимаются они, как голосование, сердцем, — и ищут логики...
Из эмиграции с любовью: заметки на полях Савицкого (из дневника)02-10-2012 12:06
Непроблемные проблемы. Мелочь — на любой, хоть двадцать пятый взгляд. Погнутые, сломанные перья, всеобщее дикарство и полнейшая неприспособленность. Слушать умопомрачительный джаз, неплохо разбираться в литературе, живописи и, разумеется, музыке; вслепую стрелять на звон бутылок в ночной тьме, спикать, парлевукать, ферштеть всё что только можно — и быть вечно недовольным, сидеть и растрачивать талант на слезливое словоблудие. Всё даётся легко, но чем дальше — тем большего не хватает. Верхоглядный смех, вернее, подхихикиванье над всем на свете, кроме мелкого, личного интереса. «Запад есть Запад, Восток есть Восток...»
Рисунки на бескрайних полях избегнутой (?) родины. Непрерывное острословие. Гектолитры соплей, пролитых в честь любимой. Обречённое пьяное философствование, обречённое потому, что виски нельзя купить в гастрономе на углу. Замирает от постоянных прогулок по краю сердце.
Боль и обида, ведь полёт оказался (обернулся? вывернулся?) затяжным падением — и привычный штопор как олицетворение этого упадания. Отточенными карандашами проталкиваешь в бутылку мартелевского коньяка пробку, сам проскальзываешь внутрь — и изо всех сил, стараясь утопиться, пытаешься заткнуть горлышко изнутри. Нестерпимо узнать, что золотой сосуд оказался разбит и из него хлынуло дерьмо, которое смердит всегда одинаково. Разочарование сродни тому, с каким встречаешь похоронку о Деде Морозе.
Безумная наивность, попытка сбежать от бездны, которую сам же носишь в разорванном кармане. И искреннее удивление, когда бегство не удаётся.
«Как заметил знаменитый трубач и певец Луис Армстронг, “сперва я думал, что людям нужна песня, но скоро понял, что им нужен спектакль”. Что же касается тайны, то уже при жизни Ахматовой тайна стала заменяться намёком, а после её смерти поэзия намёков сделалась общепринятой и общепризнанной. В 70-е годы поэт намёков имел большую, преданную ему, им самим воспитанную аудиторию, которая прекрасно разбиралась, о каком политическом событии или лице идёт речь в стихах, посвящённых рыбной ловле: “мальки” означали молодёжь, “сети” — цензуру. Это был символизм наоборот, поэзия второй половины XX века» (Найман).
Самая большая опасность в том, что абсолютно во всех фруктах и овощах, продающихся во всех супермаркетах, присутствует печально известный дигидрогена монооксид.
Настроение сейчас - «Расскажи мне, друг мой Вова...»
После отпевания мужа, пишет Достоевская, «...мне передали одно характерное замечание: именно, что когда сторожа пришли убирать церковь, то не нашлось в ней ни одного окурка папирос, что чрезвычайно удивило монахов...» В чём, спрашивается, дело? А вот в чём: «...обычно, за долгими службами, почти всегда в церкви кто-нибудь втихомолку покурит и бросит окурок. Тут же никто из присутствовавших не решился курить из уважения к памяти почившего».
«Коллекционер» Фаулза: «креативная» красавица и быдлочудовище (из дневника)07-06-2012 20:51
«Коллекционер» написан вроде бы «о тёмной, вытесненной в подсознание сексуальности», о «природе одержимости», некоторые даже называют роман чуть ли не детективом, к тому же — эротическим. Если рассматривать его с этой точки зрения, то вещь выходит чрезвычайно убедительная. Анатомия сумасшествия («только мысли» — «пьеса по телеку» — деньги, которые, как известно, могут всё, etc.) — аккуратна, последовательна, сдержанна — и оттого ужасает ещё более. Сумасшествие человека незаурядного пугает, но воспринимается не так остро; гораздо страшнее, когда такое случается с типичным «бородатым мужиком» с лестничной площадки. Это страх животный: «Господи, дай...», только б это не случилось со мной. Итак, с этой колокольни роман — добротное исследование процесса съезда по фазе: Фаулз, как уже говорилось, серьёзно и настоятельно расписывает его по этапам.
Но если вспомнить о необычайном гуманизме, каковым отличается уважаемый автор, и взглянуть на «Коллекционера» под этим углом, то... Изображение вечного антагонизма быдла и илиты уже, наверное, набило оскомину, им уже никого не удивишь. Словом, оригинальности и свежести тут кот наплакал (да и я хорош: толковать о свежести спустя полсотни лет с выхода романа!). Калибан — это Калибан, что тут говорить; Миранда — пострадавшая и «претерпевшая даже до смерти» сторона и не слишком-то убедительный рупор идей Фаулза. И дело, пожалуй, даже не в её идиотском самомнении: «Почему живые, творческие, добрые и порядочные люди мучительно отступают перед бесформенной серой массой, заполняющей мир?
...я — типичная представительница Немногих.
...Все Калибаны мира ненавидят нас за то, что сами они не такие, как мы... преследуют нас, вытесняют... пока мы живы. Зато пресмыкаются перед величайшими из нас, когда мы умираем».
«Я понимаю, мы... должны взять под контроль и направить стихийное движение толп, словно ковбои (вот и умолчанное словечко «быдло» мелькнуло — С.Ч.) в фильмах о Диком Западе. Трудиться ради этих людей, быть к ним терпимыми (!).
...я принадлежу к некоей группе людей, призванной противостоять толпе».
Спорить с общими местами глупо. Но и говорить о них с чужого голоса («Ч.В.»!), пожалуй, не умнее. Из дневниковых откровений Миранды видно, что она легко сошла бы за свою в среде «креативного» болотного класса, — «как все порядочные люди, геи и демократич. журналисты». И даже бесспорно хорошие её качества (которыми, как правило, не могут похвастаться «креативщики») не выполняют своего назначения. Она глупа; хоть и не настолько, чтоб не видеть этого. Речи о том, что солнце встаёт на востоке, а заходит, о ужас, на западе, в её устах вызывают особенное раздражение и впечатление производят совсем не то, которого, думается, добивался Фаулз.
О глупости же Клегга и говорить не хочется.
Он дикарь. Но именно в силу этой неразвитости в глубине его души таится нечто чистое, не захватанное жирными пальцами Zeitgeist'а (прогрессивнейшая Миранда говорит о нём: «Он безнадёжно отстал от времени»). Дело даже не в том, как называть проигрыватель — «вертак» или «граммофон», — существеннейшее его отличие от вполне нормальных современников — робость, неуверенность в себе. Именно этим он сразу же становится мил русскому сердцу, издавна привечающему хворых, сирых, жалких да убогих. Клегг зажат — и собой же, и окружающей действительностью. «Вечная скованность». Весь смысл всей жизни — в Миранде, и «Я люблю вас» — как «Я болен раком». Как видно, дикарство не всегда славная вещь, сохраняющая чистоту помыслов («я-де к вам со всем уважением») Клеггу и в голову не приходит, что с предметом, хм, любви можно обращаться не как с перламутровкой, — где ему, бедному? Поначалу он был полон благих намерений, коими и выстлал себе дальнейшую дорогу. Он делал всё что мог, и Миранда, несмотря на своё креативное мышление и прогрессивность, так и не смогла понять его; похищение и гнев, конечно, не лучшие помощники в этом деле, но ей никак не удалось взять в толк, что не всё сводится к постели (не потому даже, что он к этому не способен). Очень, очень трудно порой понять, почему другой сморкается не так, как ты, — и как именно он это делает. Но ещё трудней эта благодать достаётся (если вообще достаётся) дикарю.
И в чувствах дикарь, натурально, честнее и искреннее: несмотря на отсутствие вкуса, способности творить, которую смело приписывает себе Миранда, рисуя невесть что (или копируя авторитеты — зело, впрочем, сомнительные), — он любит. «Слепо. Абсолютно. Как Данте — Беатриче...» Он тоже ищет красоту, он живёт ею — только, будучи зажат, нуждается в постоянной уверенности, что красота эта принадлежит ему — единственному способному её оценить — и никуда не денется, не сбежит. Отсюда и коллекционирование — последнее прибежище такого рода натур; попытка сберечь хоть что-нибудь. О цене они даже не задумываются. И как знать, кто страшнее: эти невинные маньяки, застёгнутые на все пуговки фредерики клегги или миранды — набитые громкой фразеологией (в т. ч. о своей высокой роли наполеонов века сего)
С появлением интернетов слишком многое из того, что ранее было сугубо семейным, принадлежало кружку друзей-приятелей, вышло на всеобщее обозрение. Конечно, местами это может быть интересно и смешно даже и для других (особенно в случае постсоветских писателей), но оно не выходит за рамки кухонного «каляканья за коньячком», кухонной же игры слов, словами, в слова etc. Проще говоря, если раньше писали немногие, и они, сознавая ответственность (ах, как высокопарно!), на «эрунду» не разменивались, то теперь пишут все — и ничтоже сумняшеся. Старая байка о постоянстве уровня ума на земле чем дальше, тем менее смешна. Как будто таким образом приходится расплачиваться за чересчур умных предков, по справедливому замечанию дофина, безбожно ограбивших последующие поколения.
«Время торопит, оно нас не ждёт: действовать надо быстрей!» Вот и бухают первое, что в голову пришло: «приметы времени» (причём чаще всего в строгих границах поверхностной констатации весьма поверхностных фактов), остроты разной плоскости, отсылки к разнообразнейшим вещам — известным, правда, либо самому автору, либо ещё и узкому кругу его друзей, либо, в самом приятном случае, более широкому классу: алкашей или наркоманов par excellence. За этими иглами-веточками и сосны не разглядеть — где уж там из леса выбраться! «А теперь быстрее крутите плёнку, Монтэг! Быстрее! Клик! Пик! Флик!»
Великое, конечно, можно уместить в малом, и для этого вовсе не нужно быть богом. Да вот беда: к чему это? В строку нынче всякое лыко. Сама способность писать — не важно что и как — стала уже чем-то сверхъестественным. А потому всё написанное такими счастливчиками ценится именно за сам факт, извините, вербализации: нет, не за попытку «сюрреалистическим стихотворением в пять строк» высвободить божественную искру — за факт грубого физического действия втискивания мысли в первые подвернувшиеся слова. А уж коли предмет писанины оказывается ещё и близок потребителю, «тады ой»: непременно записывают в шедевры. — И это несмотря на то, что «в наше просвещённое время» возможность запечатлевать бытовуху есть у всякого. «Такой вот получается постылый постулат».
«У него гранитный камушек в груди»05-01-2012 19:15
Настроение сейчас - Болею
Один человечек заявил как-то, что пресловутое «как-то» в значении «например» пишется без дефиса (что-то вроде «...разные вещи, как то: первое, второе, третье, десятое» etc.). Изумившись, я полез искать — разумеется, по интернетам, где, значит, сведения посвежее. Моё изумление выросло до размеров поистине гомерических, когда так и оказалось. По нынешним нормам. Разграничивается, дескать, употребление какого-то там наречия «как-то» и союза с местоимением, кои в качестве обобщающего слова пишутся раздельно. Всю жизнь писали через дефис, и тут вдруг на тебе. Нет, я, конечно, рос не на столь старых книгах, чтоб писать «что-ли», «таковъ-же» и т. д., но всё-таки.
«...возможность пересказа есть "вернейший признак отсутствия поэзии, — цитирует Эткинд Мандельштама: — ибо там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала".» Допустим; примем это, для начала, вместе с утверждением о равной условности для поэта всяких (!) языковых средств для создания у читателя определённого настроения и о том, что Пушкин, укоряя Батюшкова за серп, срезающий ландыш, неправ, как неправ всякий, кто «судит поэзию по законам прозы». Но как тогда быть с блоковским «Девушка пела в церковном хоре...»? Выходит ведь пересказ, да ещё как выходит — почти дословно! Там, стало быть, нет поэзии? А в народнопоэтическом творчестве? Ах, нужно, значит, различать, есть, дескать, поэзия и есть поэзия?.. Извините; об этом не было ни слова: в виду имелась поэзия вообще, единственная и неповторимая, которая или есть, или, когда её нет, отсутствует.
Теперь о поэзии и прозе. При желании, правда, и серп можно принять, и «влажную голову красавицы» у Жуковского, которой не понял Орест Сомов, списать это на поэтическую вольность и осудить придирку Пушкина к водопаду-«влаги властелину» Вяземского, потому как «хорошо получилось» (впрочем, и Пушкин этого не отрицал) — да мало ли на что ещё можно закрыть глаза! Так, пожалуй, и мечущаяся стрелка осциллографа придётся ко двору, ибо «и ландыш — не просто цветок, и серп — не сельскохозяйственное орудие, а ландыш — символ молодой, нежной, "весенней" жизни и поэзии, и ещё многое другое чисто эмоциональное, и серп — символ жатвы смерти, неумолимой силы гибели» etc. Но должно же быть обязательно знание элементарных правил вещей!.. Иначе ведь можно будет и «плач над неоплаченными» выдавать за фигуру речи, призванную вызывать эмоцию, для чего, как известно, «все средства хороши», и точно так же оправдывать «шагающие автомобили», которые всё-таки не экскаваторы, и «бога (!), затеявшего бунт (!)» (действительный случай, стих об иконе, кажется, виденный в некоей графоманской группе), и многое-многое другое.
Истина, по идее, должна быть где-то рядом; в идеале — посередине. Но разве может она существовать в таком виде, если описанная мысль подаётся «сильно-державно» и кажет всем кукиш?
Настроение сейчас - «Загадок и вопросов слишком много, чтоб можно было что-нибудь решить...»
«Одна поэтесса просила Есенина помочь устроиться ей на службу. У неё были розовые щёки, круглые бёдра и пышные плечи.
Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель («пятнадцатиминутная работа!»), вылезала из неё, облекалась в свои одежды и уходила домой.
Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи.
Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в тёплую постель.
На четвёртый день поэтесса ушла от нас, заявив, что не намерена дольше продолжать своей службы. Когда она говорила, голос её прерывался, захлёбывался от возмущения, а гнев расширил зрачки до такой степени, что глаза из небесно-голубых стали чёрными, как пуговицы на лаковых ботинках.
Мы недоумевали:
— В чём дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия...
— Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых...
— А!..
Но было уже поздно: перед моим лбом так громыхнула входная дверь, что все шесть винтов английского замка вылезли из своих нор.»
...Зажили б, как цветы, — клонясь в одну, другую
и третью сторону, — ничуть не веря в смерть:
не то чтобы о ней мы ничего не знали —
до часа «Ч» отведено нам слишком мало,
но впрочем, хватит нам на наш недолгий век.
Тебе ли я не брат, а ты ли не сестра мне —
так почему мосты не сводят третий месяц?
Идут гурьбой по невским водам корабли:
не зная сна, не ведая покоя и опять же —
с легко читаемым их нидерландским прошлым.
...Возможно, это всё пошлее подражанья
(тем более, что им тут и не пахло) —
идеи, впрочем, в воздухе кружатся.
А если так — зачем тогда я взялся за перо:
ведь как придёт охота, ты меня поймёшь —
опять-таки, но только если хочешь.
Не знаю, можно ли ужиться с «новыми людьми»,
но мы злодеи мира старого, а значит —
вся жизнь — одна литература,
и всё уже написано до (о?) нас.
Но разбежалось — и разбрызгалось — не в шутку
моё обычно скромное перо:
как будто символ или знак чего-нибудь такого,
чего я не хочу и не умею прочитать.
Однако что-то я сегодня разболтался. Что ж, дарю
Вам это бесполезное письмо —
листок, незаменимый для растопки.